Творчество
Глава 2. Томас Уингфолд
Хотя после обеда погода испортилась, утро в тот день было ясным, и гластонский священник отправился на прогулку. Однако даже если бы на улице было серо и промозгло, это не помешало бы ему выйти. Не то чтобы ему нравилось далеко ходить или он вообще любил двигаться; ирландец сказал бы, что он не ходит, а сидит: во время прогулок он нередко присаживался то на ступеньку деревянной лесенки для перехода через изгородь, то на камень, то на поваленное дерево. Он не был болен или ленив и не особенно берёг себя; просто он почти не ощущал внутреннего побуждения к какой-либо деятельности. Вода в роднике его жизни почему-то бежала слишком медленно и вяло.
Он пересёк Остерфильдский парк, по крутой тропе спустился к реке и, несмотря на холод, уселся на большой прибрежный камень. Он знал, что живёт в Гластоне и должен откликаться на имя Томаса Уингфолда, но почему он там живёт и почему его зовут так, а не иначе, он не знал. Крутые берега густо поросли кустиками папоротника, сейчас наполовину увядшими, и освещавший их солнечный свет казался таким же стылым, что и ветер, трепавший их золотые и зелёные перья. Река текла по каменистому руслу уже не с песенкой, а с неторопливым разговором, через всю долину, навстречу городу, где она на минуту останавливалась, чтобы обогнуть церковь старого аббатства, а потом неспешно скользила по низкой равнине до самого моря. Разговор её отдавал холодом, и мелкая рябь, возникавшая на поверхности то из-за подводных препятствий, то из-за взметавшего воду ветра, даже на солнце походила не на улыбки, а на морщинки.
Томасу тоже было зябко, но, скорее, не от мёрзлого воздуха или ветра, а от того, что всё вокруг выглядело таким холодным. Правда, ему почти не было дела до собственных ощущений: он даже не позаботился накинуть пальто; он вообще не слишком интересовался собой. Тростью, сработанной из самого обычного дуба, он сталкивал в воду камешки и апатично смотрел на брызги. Дул ветер, светило солнце, текла вода, качался на ветру папоротник, над головой проплывали облака, но он ни разу не поднял глаз и не обращал ни малейшего внимания на хозяйские хлопоты матушки Природы. Ему казалось, что всё в мире делается так или иначе просто потому, что так заведено, а не из-за чьего-то внутреннего желания или стремления к той или иной цели. Как и все остальные люди, он мог читать книгу природы лишь в свете собственного светильника и до сих пор относился к своим обязанностям в мире именно таким образом.
Пока что жизнь его складывалась не очень интересно, хотя раннее детство оставило после себя кое-какие болезненные воспоминания. В Оксфорде он успевал довольно неплохо: от него ожидали добросовестной учёбы, и он оправдывал эти ожидания, хотя ничем особенным не выделялся, да и не стремился к этому. С самого начала он знал, что его прочат в священники, и не противился, но принял это как свою судьбу. Более того, в смутном послушании, он всегда помнил о необходимости покориться всем преимуществам и лишениям того жребия, который для него выбрали, но особого интереса к нему не проявлял.
Церковь была для него древним установлением, обладающим столь незыблемой респектабельностью, что способна была наделять ею своих служителей, выделяя им определённое содержание и требуя от них соблюдения полагающихся обрядов. Он нанялся к ней на службу, она была его госпожой, и за тесное жилище, скромный доход и казённое, но более-менее приличное облачение он готов был исполнять её уставы - в духе временного слуги-наёмника. Ему было двадцать шесть лет, он никогда не мечтал о женитьбе, и его ни разу не беспокоили мысли о том, что супружество ещё долго будет оставаться для него недостижимым. Он почти не рассуждал о жизни и своём в ней месте, принимая всё с холодной, безнадёжной покорностью без каких-либо притязаний на смелость, преданность или даже обычные страдания.
У него была некая смутная предрасположенность к честности; он ни за что не стал бы сознательно кривить душой ради того, чтобы стать архиепископом Кентерберийским, но был столь невежествен в вопросах практической честности, что кое-какие его мнения вызвали бы у апостола Павла немалое изумление. Он любил читать молитвы, ему нравилось произносить их вслух в церкви; к тому же голос у него был довольно приятный и мелодичный. Он навещал больных - пусть с некоторым отвращением, но безотлагательно, - и говорил им те привычные религиозные фразы, которые приходили ему в голову, считая, что свой долг по отношению к ним он исполняет, главным образом, вознося молитвы за немощных, положенные по церковным установлениям. Он всегда вёл себя как джентльмен, хотя никогда об этом не думал и не старался произвести выгодное впечатление.
Мне кажется, где-то в глубине души у него уже давно и незаметно зрело подсознательное, непризнанное ощущение, что ему не очень повезло в жизни. Но даже в те минуты, когда эта неясная мысль вдруг всплывала на поверхность, Томас никогда не осмелился бы обвинить Провидение в несправедливости, а возникни у него такое искушение, немедленно изгнал бы прочь и соблазн, и породившее его чувство.
Читал он мало. За завтраком он с вежливым любопытством просматривал газету, составлявшую ему компанию за яичницей и беконом, но больше всего интересовался флотскими новостями. Надо сказать, что и сам он вряд ли смог бы сказать, к чему испытывает настоящий, серьёзный интерес. Когда в свободные часы ему нужно было чем-то себя занять, обычно он брал томик Горация и прочитывал вслух какую-нибудь скорбную оду с таким пристальным вниманием к ритму, какое учёные-латинисты часто выказывают по отношению к мёртвой букве, но редко соотносят с живой, звучащей речью.
Вот и сейчас, сидя на камне и не обращая внимания на приготовления мира к зиме, он вскоре начал повторять про себя строки Mquam memento rebus in arduis, которые он упорно, но пока не слишком успешно пытался уложить в похожие строфы на английском, памятуя о Теннисоне и его знаменитом стихе «О громозвучный создатель гармоний»[1]. Возможно, кому-то покажется странным, что священник сознательно черпал силы у поэта, чьи описания загробного существования главным образом служили ему тем, что самой своей бесплотностью, убожеством и призрачной бестелесностью оттеняли радости мира
солнца и ветра, прохладной тени и поющих ручьёв, мира вина и смеха, где предметы и формы не так мгновенно ускользали из человеческих рук, а глаза не столь стремительно бледнели и исчезали вдалеке. Хотя, если вспомнить, как скудны и бесцветны представления христиан о том, что ожидает их за кругом смерти, удивляться тут нечему. Родство человеческих душ всегда прекрасно и приятно, и если христианский священник и языческий поэт одинаково ощущали себя во вселенной, то почему им было не утешать друг друга, сидя вместе среди земной пыли и праха?[2]
Не всё ль равно, тыИнаха ль древнего
Богатый отпрыск, рода ли низкого,
Влачащий дни под чистым небом, -
Ты беспощадного жертва Орка.
Мы все гонимы в царство подземное.
Вертится урна: рано ли, поздно ли -
Наш жребий выпадет, и вот он -
В вечность изгнанья челнок пред нами[3].
Справившись таким образом с двумя строфами, Уингфолд, ощущая некоторое удовлетворение, поднялся и начал взбираться по склону, шагая по волнам солнца, ветра и папоротника с таким безразличием к дрожащей красоте полупрозрачных листьев и их скорой гибели, что любой посторонний, наверное, сказал бы, что даже если Уингфолд и видел в Горации родственную душу, то явно не из-за желания однажды оставить позади суету верхнего мира.
Назад | Оглавление | Далее |