aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество

Глава 13. Выставка

I

Если ваша жизнь будет достаточно долгой, и ваша думающая машинка в голове не зависнет, наступит время, когда вы будете жить исключительно ради воспоминания о последнем счастливом событии. Это не пессимизм, это логика. Я надеюсь, что под моим списком счастливых событий черта еще не подведена (если бы я придерживался иного мнения, жить не имело бы смысла), но промежуток между последним имевшим место быть и следующим затягивается. Последнее я помню отлично. Произошло оно более четырех лет назад, вечером пятнадцатого апреля, в галерее «Скотто». Между семью сорока пятью и восемью часами, когда в тенях на Пальм-авеню только начали появляться первые мазки синего. Время я знаю точно, потому что постоянно поглядывал на часы. В галерее уже собрался народ (залы были набиты битком и даже чуть больше), но моя семья еще не прибыла. Ранее я повидался с Пэм и Илзе, и Уайрман заверил меня, что самолет Мелинды приземлился в назначенное время, но до галереи они еще не добрались. И не позвонили.
В нише по левую руку от меня, где бар и восемь картин «Закат с…» собрали толпу, музыкальное трио из местной консерватории бренькало похоронную версию джазовой композиции «My Funny Valentine». Мэри Айр (с бокалом шампанского в руке, но еще трезвая) разглагольствовала о чем-то художественном перед группой внимательных слушателей. Справа от меня находился зал побольше, где устроили шведский стол. На одной стене висели картины «Розы, растущие из ракушек» и «Я вижу луну», на другой – три вида Дьюма-роуд. Я заметил, что некоторые люди фотографируют их камерами, встроенными в мобильники, хотя при входе на треножнике стояла табличка, на которой четко и ясно большими буквами указывалось, что фотосъемка запрещена.
Я обратил на это внимание проходившего мимо Джимми Йошиды, он кивнул, но не рассердился, не выказал ни малейшего раздражения, скорее, выглядел ошеломленным.
– Здесь так много людей, которых я никак не связываю с миром искусства и даже просто не знаю. На моей памяти впервые выставка собирает столько народу.
– Это плохо?
– Господи, нет! Но после стольких лет, ушедших на то, чтобы удержаться на плаву, такой успех очень уж непривычен.
Центральный зал галереи «Скотто» был достаточно большим, что в этот вечер пришлось очень кстати. Хотя еда, выпивка и музыка находились в залах поменьше, именно здесь, в центральном зале, собрались гости. Картины цикла «Девочка и корабль», подвешенные на почти невидимых шнурах, занимали середину зала. «Смотрящего на запад Уайрмана» определили на дальнюю стену. На всей выставке только эту картину да «Девочку и корабль № 8» я пометил наклейками «НДП». «Уайрмана» – потому что картина принадлежала ему, «№ 8» – потому что просто не мог заставить себя ее продать.
– Что, вздремнуть так и не удалось? – раздался слева от меня голос Анжела Слоботника, как и всегда, игнорировавшего тычки локтем в бок от собственной жены.
– Нет, я бодрый как никогда, просто…
Мужчина в костюме стоимостью не меньше двух тысяч баксов протянул мне руку.
– Генри Вестик, Первый сарасотский банк. Частные вклады. Ваши картины – удивительные, мистер Фримантл. Я поражен. Потрясен.
– Благодарю, – ответил я и подумал, что он забыл сказать: «ВЫ НЕ ДОЛЖНЫ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ НА ДОСТИГНУТОМ». – Вы очень добры.
Между его пальцев появилась визитная карточка. Как в трюке уличного фокусника. С тем лишь отличием, что уличные фокусники не носят костюмы «от Армани».
– Если я смогу что-нибудь сделать для вас… На обороте я написал мои телефоны – домашний, сотовый, рабочий.
– Вы очень добры, – повторил я. Другие слова в голову не лезли. Да и что, по мнению мистера Вестика, я мог еще сделать? Позвонить ему домой и опять поблагодарить? Попросить ссуду и предложить в залог картину?
– Вы позволите подойти с женой и представить ее вам? – спросил он, и выражение его глаз показалось мне знакомым. Он смотрел на меня хоть и не совсем так, как Уайрман, осознавший, что я перекрыл кислород Кэнди Брауну, но близко к тому. Словно немного меня боялся.
– Разумеется, – кивнул я, и Вестик отошел.
– Ты строил отделения банков для таких парней, как этот, а потом тебе приходилось ругаться с ними потому, что они не хотели оплачивать непредвиденные расходы, – заметил Анджел. Он был в синем костюме, который провисел в шкафу не один год и теперь буквально лопался на нем, как на Невероятном Халке[154]. – Тогда он принял бы тебя за какого-нибудь зануду, который пытается испортить ему день. А теперь смотрит так, словно ты срешь золотыми пряжками для ремня.
– Анжел, прекрати! – воскликнула Элен Слоботник, одновременно тыча супруга локтем и пытаясь добраться до его бокала с шампанским. Анжел отвел бокал за пределы ее досягаемости.
– Скажи ей, что это правда, босс.
– Скорее да, чем нет, – согласился с ним я.
И так на меня смотрел не только банкир. Еще и женщины… да, да. Когда наши взгляды встречались, я улавливал некую томность, раздумья на предмет, смогу ли я обнимать их только одной рукой. Бред, конечно, но…
Кто-то схватил меня сзади, чуть не швырнул на пол. Я бы расплескал все шампанское из бокала, если бы Анжел ловко не выхватил его из моей руки. Обернувшись, я увидел улыбающуюся Кэти Грин. Наряд физкультурницы-гестаповки она, вероятно, оставила в Миннесоте и на выставку пришла в коротком, поблескивающем зеленом платье, которое плотно облегало ее ладную фигуру, и на таких высоких каблуках, что макушкой доставала мне до лба. Позади нее возвышался Кеймен. Его огромные глаза доброжелательно оглядывали зал сквозь очки в роговой оправе.
– Господи, Кэти! – воскликнул я. – А если б я шлепнулся на пол, что б тогда?
– Тогда бы я заставила тебя сделать пятьдесят поднятий торса из положения лежа. – Она улыбнулась еще шире. Ее глаза наполнились слезами. – Как и обещала по телефону. Какой загар, симпатичный ты наш! – Она заплакала и обняла меня.
Я обнял ее в ответ, потом пожал руку Кеймену. Моя кисть полностью исчезла в его ладони.
– Ваш самолет идеально подходит для людей моих габаритов, – пророкотал доктор. Люди начали поворачиваться на его голос. Бас у него был, как у Джеймса Эрла Джонса[155]. Озвученное таким голосом рекламное объявление в супермаркете воспринимается как Глас Божий. – Я получил огромное удовольствие, Эдгар.
– Это не мой самолет, но я рад. Хотите…
– Мистер Фримантл?
Ко мне обратилась очаровательная рыжеволосая девушка, груди которой – щедро обсыпанные веснушками – грозили вывалиться из декольте крошечного розового платья. Она смотрела на меня большущими зелеными глазами. На вид ей было не больше лет, чем моей дочери Мелинде. Прежде чем я успел вымолвить хоть слово, девушка протянула руку, мягко сжала мои пальцы.
– Я просто хотела прикоснуться к руке, которая нарисовала все эти картины, – продолжила она. – Эти прекрасные, пугающие картины. Господи, вы потрясающий художник! – Она подняла мою руку, поцеловала ее. Потом приложила к одной груди. Сквозь тонкий шифон я почувствовал твердую вишенку соска. И рыженькая растворилась в толпе.
– И часто такое случается? – спросил Кеймен, а Кэти одновременно с ним поинтересовалась: – Так вот, значит, какие плоды развода ты пожинаешь, Эдгар? – Они переглянулись и мгновением позже расхохотались.
Я понял, над чем они смеются (Эдгар на месте Элвиса), но мне все это казалось странным. Залы галереи вдруг начали напоминать подводный грот, и я понял, что могу нарисовать их такими: пещеру с картинами на стенах, картинами, на которые смотрит косяк рыболюдей, тогда как «Трио Нептуна» пускает пузыри в ритме какой-нибудь веселой песенки.
Странно, так странно. Мне недоставало Уайрмана и Джека (они пока не появились), но еще больше – моих ближайших родственников. Особенно Илли. Если б они находились рядом, я, возможно, ощутил бы, что все происходит наяву. Я глянул на дверь.
– Если вы высматриваете Пэм и девочек, думаю, они вот-вот будут, – сказал Кеймен. – У Мелинды что-то случилось с платьем, и она пошла переодеться.
«У Мелинды, – подумал я. – Конечно, задержаться они могли только из-за Мел…»
И вот тут я увидел их, прокладывающих путь сквозь толпу арт-зевак. На общем загорелом фоне северная белизна лиц сразу выдавала в них чужаков. Том Райли и Уильям Боузман-третий (незабвенный Боузи), оба в темных костюмах, шагали следом. Они остановились, чтобы взглянуть на три моих ранних рисунка, которые Дарио поместил у двери, объединив в триптих. Первой меня заметила Илзе.
– Папуля! – воскликнула она и прорезала толпу, как буксир, таща за собой баржи – мать и сестру. За Лин следовал высокий молодой человек. Пэм на ходу помахала мне рукой.
Я оставил Кеймена, Кэти и Слоботников (Анжел по-прежнему держал мой бокал). Кто-то обратился ко мне: «Мистер Фримантл, вас не затруднит ответить на…» – но я даже не посмотрел в его сторону. В этот момент я видел только сияющее лицо Илзе и ее счастливые глаза.
Мы встретились перед плакатом: «ГАЛЕРЕЯ «СКОТТО» ПРЕДСТАВЛЯЕТ «ВЗГЛЯД С ДЬЮМЫ» – КАРТИНЫ И РИСУНКИ ЭДГАРА ФРИМАНТЛА». Я обратил внимание, что на Илзе новое бирюзовое платье, которого не видел раньше, а забранные наверх волосы открывают лебединую шею, отчего моя младшая дочь казалась на удивление взрослой. Я ощущал невероятную, сокрушающую любовь к ней и благодарность за то, что точно такую же любовь она испытывает ко мне – это было в ее глазах. Потом я обнял дочь.
Через мгновение Мелинда оказалась рядом, ее молодой человек возвышался позади нее (и над ней – словно длинный, высокий вертолет). Одной рукой я не мог обнять обеих дочерей, но у Мелинды руки были свободны: она обняла меня и поцеловала в щеку:
– Bonsoir, папа! Поздравляю!
А передо мной уже возникла Пэм, женщина, которую не так уж и давно я назвал бросающей меня сумкой. Она пришла на выставку в темно-синем брючном костюме, светло-синей шелковой блузке, с ниткой жемчуга на шее. В скромных сережках. В скромных, но из хорошей кожи туфлях на низком каблуке. Миннесота во всей красе. Пэм, несомненно, пугали все эти люди и необычная обстановка, но с ее лица все равно не сходила оптимистичная улыбка. За время нашей совместной жизни Пэм проявляла себя по-разному, но никогда не впадала в отчаяние.
– Эдгар? – нерешительно спросила она. – Мы по-прежнему друзья?
– Будь уверена. – Я легонько поцеловал ее, но обнял крепко – насколько это возможно для однорукого мужчины. Илзе держалась с одной стороны, Мелинда – с другой, прижимаясь ко мне так сильно, что болели ребра, но я не обращал на это внимания. Откуда-то издалека донеслись аплодисменты.
– Ты хорошо выглядишь, – прошептала мне на ухо Пэм. – Нет, выглядишь ты прекрасно. Я могла бы не узнать тебя на улице.
Я отступил на шаг, окинул ее взглядом с головы до ног.
– Да и ты дивно хороша.
Она рассмеялась, покраснела – незнакомка, с которой я столько лет делил постель.
– Макияж прикрывает множество пороков.
– Папочка, это Рик Дуссо.
– Bonsoir и мои поздравления, monsieur Фримантл. – Рик держал в руках плоскую белую коробку, а теперь протянул ее мне: – От Линни и меня. Un cadeau. Подарок?
Что означает un cadeau, я, разумеется, знал, но истинным откровением для меня стало экзотическое звучание уменьшительного имени моей дочери, которое придавал ему французский выговор. Вот тогда-то я и понял, что Мелинда теперь скорее его девочка, нежели моя.
У меня создалось впечатление, что почти все гости галереи собрались вокруг, чтобы посмотреть, как я буду открывать коробку с подарком. Том Райли навис над плечом Пэм. Боузи стоял рядом с ним. Маргарет Боузман, оказавшаяся позади своего мужа, послала мне воздушный поцелуй. Я видел Тодда Джеймисона, врача, который спас мне жизнь… двух дядьев и двух тетушек… Руди Радник, моего секретаря в прошлой жизни… Кеймена, само собой, – такого поневоле заметишь… и Кэти. Пришли все, за исключением Уайрмана и Джека, и я начал беспокоиться: вдруг что-то случилось и задержало их. Но на мгновение тревоги эти отступили на второй план. Я подумал о том, как пришел в себя на больничной койке, ничего не соображающий, отрезанный от мира безжалостной болью; потом посмотрел на гостей и удивился: неужто все может так кардинально перемениться? Все эти люди на один вечер вернулись в мою жизнь. Я не хотел плакать, но практически не сомневался в том, что слез не избежать; чувствовал, что расползаюсь, как папиросная бумага под ливнем.
– Открой ее, папочка! – воскликнула Илзе. Я чувствовал аромат ее духов, сладкую свежесть.
– Откройте! Откройте! – благожелательно поддержали ее из толпы.
Я открыл коробку. Поднял тонкую бумагу, увидел то, что и ожидал… только я ожидал что-то шутливое, а подарок на шутку не тянул. Мелинда и Рик купили мне берет из темно-красного бархата, на ощупь гладкого, как шелк. Не какую-то дешевку.
– Он слишком хорош, – пробормотал я.
– Нет, папочка, – возразила Мелинда. – Не слишком. Мы надеемся, что он будет тебе впору.
Я достал берет из коробки, поднял его над головой. Одобрительное «А-а-ах!» пронеслось над толпой. Мелинда и Рик радостно переглянулись, а Пэм (которая всегда – и, вероятно, небезосновательно – подозревала, что Лин не получала от меня положенной ей доли любви и одобрения), сияя, посмотрела на меня. Я надел берет, и он идеально мне подошел. Мелинда слегка его поправила, отступила на шаг и протянула ко мне руки, воскликнув: «Voici mon pere, ce magnifique artiste!»[156] Вокруг захлопали, закричали «Браво!» Илзе поцеловала меня. Она плакала и смеялась. Я помню белоснежную ранимость ее шеи и ощущения от прикосновения губ чуть повыше моего рта.
Я был королем бала, и меня окружала моя семья. Ярко горели люстры, искрилось шампанское, играла музыка. Произошло все это четырьмя годами раньше, пятнадцатого апреля, между семью сорока пятью и восемью часами, когда в тенях на Пальм-авеню только начали появляться первые мазки синего. Я дорожу этим воспоминанием.

II

Я водил их по галерее – Тома, Боузи и остальных гостей из Миннесоты. Возможно, многие посетители попали сюда впервые, но люди вежливо расступались, чтобы пропустить нас.
Мелинда целую минуту простояла перед «Закатом с софорой», потом повернулась ко мне, и в ее голосе зазвучали чуть ли не обвиняющие нотки:
– Если ты всегда мог это делать, папа, почему, скажи на милость, ты потратил тридцать лет жизни на строительство всех этих сараев?
– Мелинда Джин! – одернула ее Пэм, но как-то рассеянно. Смотрела она на висящие в центре зала картины цикла «Девочка и корабль».
– Но это же правда, – не успокаивалась Мелинда. – Скажи, папа!
– Милая, я не знаю.
– Как ты мог носить в себе такой талант и не знать об этом? – продолжила она допрос.
Ответа у меня не было, но мне на помощь пришла Элис Окойн:
– Эдгар, Дарио спрашивает, не могли бы вы на несколько минут заглянуть в кабинет Джимми? Я с радостью проведу ваших родственников в центральный зал, и вы к ним там присоединитесь.
– Хорошо… что-то стряслось?
– Не волнуйтесь, они улыбаются, – ответила Элис и улыбнулась сама.
– Иди, Эдгар, – кивнула Пэм и повернулась к Элис: – Я привыкла к тому, что его вечно куда-то вызывают. Когда мы были женаты, это происходило постоянно.
– Папа, а что означает красный кружок на раме? – спросила Илзе.
– Он указывает на то, что картина продана, дорогая, – ответила Элис.
Я повернулся к «Закату с софорой» и… все так – в верхнем правом углу рамы краснел маленький кружок. Мне он понравился (приятно осознавать, что здесь не только зеваки, привлеченные на выставку увечьем мазилы), но сердце все равно защемило, и я задался вопросом, нормально это или нет. Ответа на него у меня не нашлось. Других художников я не знал, так что спросить было не у кого.

III

В кабинете, кроме Дарио и Джимми, я увидел мужчину, которого раньше не встречал. Дарио представил его как Джейкоба Розенблатта, бухгалтера, который вел счета галереи «Скотто». Мое сердце екнуло, когда я пожимал его руку. Мою пришлось вывернуть, потому что он подал правую, как поступало большинство. Что делать, это мир правшей.
– Дарио, у нас какие-то проблемы? – спросил я.
Дарио поставил серебряное ведерко на стол Джимми. В нем, усыпанная кусочками льда, чуть под наклоном стояла бутылка шампанского «Перрье-Жуэ». В галерее подавали хорошее шампанское, но не настолько хорошее. Пробку вытащили недавно, из зеленого горлышка шел легкой парок.
– Это похоже на проблемы? – спросил Дарио. – Я бы попросил Элис привести вашу семью, но кабинет слишком маленький. Кто тут должен быть, так это Уайрман и Джек Кантори. Где они, черт бы их побрал? Я думал, они приедут вместе.
– Я тоже. Вы звонили в дом Элизабет Истлейк? В «Гнездо цапли»?
– Конечно, – кивнул Дарио. – Пообщался с автоответчиком.
– Медсестра Элизабет не взяла трубку? Энн-Мэри?
Он покачал головой.
– Только автоответчик.
Перед моим мысленным взором возникла сарасотская Мемориальная больница.
– Мне это не нравится.
– Может, они втроем едут сюда, – предположил Розенблатт.
– Думаю, это маловероятно. Элизабет слишком ослабла, она задыхается. И больше не может пользоваться ходунками.
– Я уверен, что скоро все прояснится, – вмешался Джимми. – А пока нам следует поднять фужеры.
– Вы тоже должны поднять фужер, Эдгар, – добавил Дарио.
– Спасибо, вы очень добры, я бы с радостью с вами выпил, но за дверью моя семья, и мне хочется показать им остальные картины, если вы не возражаете.
– Мы понимаем, – сказал Джимми, – но…
Его прервал Дарио, голос его звучал предельно спокойно:
– Эдгар, выставка продана.
Я посмотрел на него.
– Простите?
– У вас не было возможности пройтись по галерее и заметить все красные метки. – Джимми улыбался, лицо его пылало. – Все картины и рисунки, выставленные на продажу, куплены.
– Но… – Мои губы онемели. Я наблюдал, как Дарио поворачивается и берет с полки над столом поднос с фужерами (с таким же цветочным рисунком, что и на бутылке «Перрье-Жуэ»). – Но за «Девочку и корабль номер семь» вы запросили сорок тысяч долларов!
Из кармана простого черного костюма Розенблатт достал свернувшуюся в рулон бумажную ленту, определенно из счетной машинки.
– Картины проданы за четыреста восемьдесят семь тысяч долларов, рисунки – за девятнадцать. Итого – чуть больше полумиллиона. Это самая крупная сумма, которую когда-либо зарабатывала галерея «Скотто», выставляя лишь одного художника. Потрясающий результат. Поздравляю.
– Все проданы? – Я едва услышал собственный голос и перевел взгляд на Дарио. Тот кивнул и протянул мне фужер.
– Если вы примете решение продать «Девочку и корабль номер восемь», я уверен, что эта картина принесет сто тысяч долларов.
– Двести, – поправил его Джимми.
– За Эдгара Фримантла, на старте блестящей карьеры! – произнес тост Розенблатт и поднял фужер. Мы последовали его примеру и выпили, не зная, что моя блестящая карьера, с чисто практической точки зрения, уже закончилась.
Тут мы прокололись, мучачо.

IV

Когда я, лавируя в толпе, направлялся к своей семье, пытаясь на ходу улыбаться и обрывая все попытки других гостей завязать со мной беседу, меня окликнул Том Райли:
– Босс, они невероятно хороши, но немного страшноваты.
– Как я понимаю, это комплимент? – По правде говоря, мне страшноватым представлялся разговор с Томом, с учетом того, что я для него сделал.
– Безусловно, комплимент. Послушай, ты идешь к своим. Я, пожалуй, пройдусь по залам. – Он уже начал отходить, но я схватил его за локоть.
– Останься со мной. Вместе мы преодолеем все преграды. А в одиночку я, возможно, не доберусь до Пэм с девочками и к девяти часам.
Он рассмеялся. Старина Томми выглядел хорошо. Набрал несколько фунтов после того дня на озере Фален, но я где-то читал, что это побочное действие антидепрессантов, особенно для мужчин. Прибавка в весе пошла ему только на пользу: лицо уже не было осунувшимся.
– Как тебе жилось, Том?
– Ну… по правде говоря… мучила депрессия. – Он поднял руку, чтобы отмахнуться от сочувствия, которого я не предложил. – Причина в биохимическом сдвиге и гребаной зависимости от таблеток. Поначалу они туманят мозги… мне, во всяком случае, туманили. Я даже на какое-то время перестал их принимать, но теперь снова начал, и жизнь опять выглядит не такой мрачной. То ли действуют искусственные эндорфины, то ли дает о себе знать весна в Стране миллиона озер.
– А «Фримантл компани»?
– Работает с прибылью, но не так хорошо, как раньше. Я летел сюда с мыслью, что надо бы уговорить тебя вернуться, но посмотрел на картины и понял, что твои дни в строительном бизнесе уже в прошлом.
– Да, я тоже так думаю.
Он указал на полотна в центральном зале.
– Что они означают? В смысле, на самом деле. Знаешь – я могу сказать такое далеко не всем, – мне они напоминают то, что творилось у меня в голове, когда я не принимал таблетки.
– Это всего лишь выдумка, – ответил я. – Тени.
– Я кое-что знаю о тенях, – кивнул Том. – Главное тут – проявлять осторожность, чтобы они не отрастили зубы. Потому что они это могут. А потом, когда ты протягиваешь руку к выключателю, чтобы свет заставил их уйти, выясняется, что электричество вырубилось.
– Но теперь-то тебе лучше?
– Да. Пэм мне в этом здорово помогла. Могу я сказать о ней то, что ты, возможно, и так знаешь?
– Конечно. – Я только надеялся, что речь пойдет не о ее привычке смеяться во время оргазма.
– У твоей бывшей сильная интуиция, а вот доброты мало. Это странное и жестокое сочетание.
Я молчал… и не потому, что не соглашался с ним.
– Не так уж и давно она поговорила со мной о том, что я должен заботиться о себе, и ее слова возымели действие.
– Да?
– Да. И судя по ее лицу, она хочет что-то сказать и тебе, Эдгар. Я думаю, мне лучше найти твоего друга Кеймена и обменяться впечатлениями. Извини.
Девочки и Рик стояли около «Смотрящего на запад Уайрмана» и о чем-то весело болтали. Пэм, однако, застыла перед картинами «Девочка и корабль», которые висели, как постеры кинофильмов, и на ее лице отражалась тревога. Не злость, а именно тревога. Замешательство. Она подозвала меня и, как только я подошел, не стала терять времени.
– Маленькая девочка на этих картинах – Илзе? – Она указала на «№ 1». – Я подумала сначала, что вот эта, с рыжими волосами, – кукла, которую доктор Кеймен подарил тебе после несчастного случая, но у Илзе в детстве было точно такое платье с крестиками-ноликами. Я покупала его в «Ромперсе» А вот это… – Теперь она указывала на «№ 3». – Могу поклясться, в этом платье она пошла в первый класс. Была в нем, когда сломала руку, вечером после автомобильных гонок.
Приехали. Я помнил, что Илзе сломала руку после возвращения из церкви, но это был всего лишь маленький водоворот в плавном потоке памяти. Потому что речь шла о более важном. Пэм находилась в уникальном положении, она могла видеть сквозь пускаемую в глаза пыль, которую критикам нравится называть искусством – по крайней мере в моем случае могла. В этом аспекте, как и во многих других, она оставалась моей женой. Судя по всему, только время может узаконить развод. Да и то, такой развод будет лишь отчасти отражать реальность.
Я развернул Пэм к себе. За нами наблюдало множество людей, и, полагаю, им казалось, будто мы обнимаемся. В какой-то степени так оно и было. Я заметил ее широко раскрытые, удивленные глаза, а потом зашептал на ухо:
– Да, девочка на лодке – Илзе. Я нарисовал ее неосознанно. Потому что все, что есть на этих картинах, появилось неосознанно. Я даже не понимал, что именно буду рисовать, пока не начал. И поскольку на картине она сидит спиной, никто об этом не узнает, если только ты или я никому не скажем. Я не скажу. Но… – Я отпрянул. Глаза моей бывшей жены оставались широко раскрытыми, губы приоткрылись, как для поцелуя. – Пэм, что тебе сказала Илзе?
– Нечто очень странное. – Она взяла меня за рукав и подвела к «№ 7» и «№ 8». На этих картинах девочка была в зеленом платье, бретельки которого пересекались на спине. – Она сказала, что ты, должно быть, читаешь ее мысли, поскольку этой весной она заказала точно такое же платье в интернет-магазине «Ньюпорт-Ньюс».
Пэм вновь посмотрела на картины. Я молча стоял рядом, не мешая ей.
– Мне они не нравятся, Эдгар. Они отличаются от остальных, и мне они не нравятся.
Я подумал о недавней фразе Тома Райли: «У твоей бывшей сильная интуиция, а вот доброты мало».
Пэм понизила голос:
– Ты не знаешь об Илли чего-то такого, чего тебе знать не положено? Как ты знал о…
– Нет, – ответил я, но цикл «Девочка и корабль» теперь тревожил меня даже больше, чем раньше. Отчасти потому, что я впервые увидел все картины, вывешенные рядом. При соединении вместе их воздействие обретало кумулятивный эффект.
«Продайте их, – безапелляционно требовала Элизабет. – Сколько бы их ни было, вы должны продать все».
И я мог понять, почему она так сказала. Мне самому не нравилось, что моя дочь – пусть даже в образе ребенка, каким она давно уже не была – находится в столь опасной близости от этой гниющей посудины. И если на то пошло, меня удивило, что Пэм испытывала только замешательство и беспокойство. Но, разумеется, картины еще не успели по-настоящему воздействовать на нее.
И потом их же вывезли с Дьюма-Ки.
Молодежь присоединилась к нам. Рик и Мелинда обнимали друг друга за талию.
– Папочка, ты – гений! – воскликнула Мелинда. – Рик тоже так думает, не правда ли, Рик?
– Безусловно! Я пришел, рассчитывая похвалить ваши работы… из вежливости. А теперь подбираю слова, чтобы сказать, что я потрясен.
– Вы очень добры, – ответил я. – Merci.
– Я так горжусь тобой, папа! – Илзе прижалась ко мне.
Пэм закатила глаза, и в этот момент я бы с радостью дал ей пинка. Вместо этого я обнял Илзе и поцеловал в маковку. И тут же от входной двери галереи «Скотто» донесся прокуренный голос Мэри Айр, изумленной до крайности: «Либби Истлейк! Я не верю своим чертовым глазам!»
А я не поверил своим ушам, но от входной двери, где собрались истинные ценители, чтобы обменяться впечатлениями и вдохнуть свежего вечернего воздуха, донеслись аплодисменты, и я понял, почему задержались Джек и Уайрман.

V

– Что такое? – спросила Пэм. – Кто это?
Я взял ее за руку и направился к двери. Илли шла рядом с матерью, а Линни и Рик последовали за нами. Аплодисменты усилились. Люди поворачивались и вытягивали шеи.
– Кто это, Эдгар? – повторила Пэм.
– Мои лучшие друзья с острова, – я повернулся к Илзе, – одна из них – та женщина на дороге, помнишь? Она оказалась не невестой, а дочерью крестного отца. Ее зовут Элизабет Истлейк, и она очень милая.
Глаза Илзе весело заблестели.
– Та старушка в больших синих кедах?
Толпа (многие аплодировали) раздалась, пропуская нас, и рядом с входной дверью (по сторонам стояли столы, на каждом – по чаше пунша) я наконец увидел всю троицу. Глаза защипало, в горле возник комок. Джек по столь торжественному поводу надел синевато-серый костюм и пригладил обычно непокорные волосы, так что выглядел он теперь, как молодой сотрудник «Бэнк оф Америка» – или как необычайно высокий семиклассник, пришедший в университет на День открытых дверей. Уайрман, который катил кресло Элизабет, прибыл в выцветших джинсах без ремня и белой льняной рубашке с круглым воротником, подчеркивающей его загар. Волосы он зачесал назад, и впервые я осознал, какой он красавец. Ничуть не уступает пятидесятилетнему Харрисону Форду.
Но, разумеется, все взгляды приковала к себе Элизабет. Именно ей адресовались эти аплодисменты – даже от новичков, которые понятия не имели, кого видят перед собой. На ней был черный брючный костюм из грубой хлопчатобумажной ткани, теперь великоватый для нее, но элегантный. Забранные наверх волосы накрывала тоненькая сетка, сверкающая, как бриллианты, под светом потолочных ламп. На шее на золотой цепочке висел резной кулон из слоновой кости, а на ногах были не синие франкенштейновские кеды, но изящные темно-алые лакированные туфельки. Между указательным и средним узловатыми пальцами левой руки торчал золотой мундштук с нераскуренной сигаретой.
Элизабет поворачивала голову то вправо, то влево и улыбалась. Когда Мэри подошла к креслу, Уайрман остановился, давая возможность более молодой женщине поцеловать Элизабет в щеку и что-то шепнуть на ухо. Элизабет выслушала, кивнула. Потом что-то прошептала в ответ. Мэри хрипло рассмеялась, погладила Элизабет по руке.
Кто-то протиснулся мимо меня. Джейкоб Розенблатт, бухгалтер, со слезами на глазах и покрасневшим носом. За ним следовали Дарио и Джимми. Розенблатт опустился на колени у ее кресла, суставы хрустнули, как выстрелы из стартового пистолета.
– Мисс Истлейк! Мисс Истлейк, как давно мы вас не видели, а теперь… какой чудесный сюрприз!
– И я рада видеть тебя, Джейк. – Она прижала его лысую голову к своей груди, словно положила на нее очень большое яйцо. – Красивый, как Богарт! – Тут Элизабет увидела меня… и подмигнула. Я подмигнул в ответ, но удерживать счастливую маску на лице удавалось с трудом. Несмотря на улыбку, выглядела Элизабет изможденной, смертельно уставшей.
Я поднял глаза на Уайрмана, и он едва заметно пожал плечами. «Она настояла», – означал тот жест. Я перевел взгляд на Джека, и тот отреагировал точно так же.
Розенблатт тем временем лихорадочно рылся в карманах. Наконец вытащил книжицу спичек, такую потрепанную, что, должно быть, она попала в Соединенные Штаты без паспорта через Эллис-Айленд[157]. Раскрыл, оторвал одну спичку.
– Я думала, что курение в общественных зданиях запрещено, – заметила Элизабет.
Розенблатт пожал плечами. Шея его покраснела. Я даже испугался, что голова у него сейчас взорвется. Наконец он воскликнул:
– На хер правила, мисс Истлейк!
– БРАВИССИМО! – прокричала Мэри, засмеялась и вскинула руки к потолку, вызвав очередной взрыв аплодисментов. Еще громче захлопали, когда Розенблатту наконец-то удалось зажечь древнюю картонную спичку и поднести огонек к сигарете: Элизабет уже зажала губами кончик мундштука.
– Кто она, папочка? – спросила Илзе. – Помимо того, что живет по соседству?
– Если верить газетам, одно время она играла активную роль в культурной жизни Сарасоты.
– Не понимаю, почему это дает ей право отравлять наши легкие сигаретным дымом? – фыркнула Линни. Вертикальная складка вновь появилась меж ее бровей.
Рик улыбнулся.
– Cherie, после всех баров, в которых мы побывали…
– Здесь таких баров нет! – Вертикальная складка углубилась, и я подумал: «Рик, ты, конечно, француз, но тебе предстоит еще многое узнать об этой американской женщине».
Элис Окойн что-то шепнула Дарио, и тот достал из кармана жестяную коробочку с мятными пастилками. Высыпал их себе на ладонь, коробочку протянул Элис. Она передала коробочку Элизабет, которая поблагодарила девушку и стряхнула сигаретный пепел в жестянку.
Пэм какое-то время как зачарованная наблюдала за Элизабет, потом повернулась ко мне.
– И что она думает о твоих картинах?
– Не знаю, – ответил я. – Она их еще не видела.
Элизабет взмахом руки предложила мне подойти.
– Вы познакомите меня со своей семьей?
Я познакомил: начал с Пэм и закончил Риком. Джек и Уайрман также обменялись рукопожатиями с Пэм и девочками.
– После всех наших телефонных разговоров очень приятно наконец-то увидеть вас вживую, – улыбнулся Уайрман Пэм.
– Взаимно. – Пэм оглядела его с головы до ног. Должно быть, увиденное ей понравилось. Потому что ее лицо осветила искренняя улыбка. – Мы сделали все, чтобы выставка состоялась, не так ли? Он нам жизнь не облегчал, но мы своего добились.
– В искусстве легких путей нет, девушка, – прокомментировала Элизабет.
Пэм посмотрела на нее, по-прежнему сияя искренней улыбкой – той самой, в которую я когда-то влюбился.
– Знаете, меня уже давно никто не называл девушкой.
– Для меня вы юная и прекрасная, – ответила Элизабет. Сейчас она ничуть не напоминала ту женщину, что неделей раньше сидела в этом самом инвалидном кресле, ссутулившись, наклонившись вперед, бормоча под нос что-то нечленораздельное. Пусть выглядела Элизабет крайне изможденной, передо мной был совершенно другой человек. – Но не такая юная и прекрасная, как ваши дочери. Девочки, ваш отец – очень талантливый человек.
– Мы им гордимся, – ответила Мелинда, теребя пальцами ожерелье.
Элизабет ей улыбнулась, посмотрела на меня.
– Я хочу увидеть картины и составить собственное впечатление. Вы не откажете мне в этом удовольствии, Эдгар?
– Буду счастлив, – ответил я, но чертовски занервничал. Какая-то моя часть боялась услышать ее оценку. Боялась, что Элизабет может покачать головой и вынести вердикт с прямотой, на которую давал право ее возраст: «Изящно… ярко… экспрессивно… но, пожалуй, ничего особенного. Если по большому счету».
Уайрман уже собрался взяться за ручки кресла, но Элизабет покачала головой.
– Нет, позволь Эдгару, Уайрман. Пусть он устроит мне экскурсию. – Она вытащила из мундштука наполовину выкуренную сигарету – узловатые пальцы двигались на удивление проворно – и загасила в жестянке. – Юная леди права… думаю, мы все надышались этой гадостью.
Мелинде хватило такта покраснеть. Элизабет протянула коробочку Розенблатту, который взял ее с улыбкой и кивком. Потом я не раз задавался вопросом (знаю, это ужасно, но – да, задавался): сделала бы она еще несколько затяжек, если бы знала, что эта сигарета для нее последняя?

VI

Даже те, кто понятия не имел о существовании единственной оставшейся дочери Джона Истлейка, почувствовали, что она – Личность, и человеческая волна, которая хлынула к дверям после громкого вскрика Мэри Айр, двинулась в противоположном направлении, когда я покатил кресло с Элизабет в нишу, где висели «Закаты с…». Уайрман и Пэм шли слева от меня; Илзе и Джек – справа. Илзе иногда бралась за правую рукоять, выправляя курс кресла. Мелинда и Рик держались позади, Кеймен, Том Райли и Боузи – за ними. А уж за этой троицей следовали остальные гости.
Я не знал, удастся ли мне втиснуть кресло в зазор между стеной и импровизированным баром, но у меня получилось, и теперь я толкал его по узкому проходу, довольный тем, что все остались позади. В какой-то момент Элизабет воскликнула:
– Стоп!
Я тут же остановился.
– Элизабет, вам нехорошо?
– Одну минутку, дорогой… подождите.
Я стоял, она сидела, глядя на картины. Через какое-то время вздохнула.
– Уайрман, у тебя есть бумажная салфетка? – спросила она.
Он достал из кармана платок, развернул, передал Элизабет.
– Обойдите кресло, Эдгар, – попросила она. – Встаньте так, чтобы я могла вас видеть.
Бочком я протиснулся между креслом и одним из столов, составляющих стойку бара. Бармен со своей стороны придерживал стол, чтобы я его не перевернул.
– Вы можете встать на колени, чтобы наши лица оказались на одном уровне?
Я смог. Мои Великие береговые прогулки дали результат. Она сжимала в одной руке мундштук (дурацкий и при этом великолепный), в другой – платок Уайрмана. Смотрела на меня повлажневшими глазами.
– Вы читали мне стихи. Потому что Уайрман не мог. Вы это помните?
– Да, мэм.
Разумеется, я помнил. Это было приятное времяпрепровождение.
– Если бы я сказала вам: «Память, говори»[158], вы бы подумали о человеке – не могу вспомнить его фамилию, – который написал «Лолиту», не так ли?
Я понятия не имел, о ком она говорит, но кивнул.
– Но есть еще и стихотворение. Я не помню, кто его написал, но начинается оно словами: «Пообещай мне, память, не забыть ни аромата роз, ни шороха струящегося пепла; Пообещай, что я еще прильну к зеленой чаше моря, хоть один последний раз…» Эти строки трогают вам душу? Я вижу, что трогают.
Пальцы, державшие мундштук, разошлись, рука потянулась ко мне, погладила по волосам. И у меня возникала мысль (со временем я в ней только укрепился), что вся моя борьба за жизнь и стремление вновь стать самим собой окупились прикосновением руки этой старой женщины. С гладкостью потрескавшейся ладони. С пальцами, которые не могли полностью разогнуться.
– Живопись – это память, Эдгар. Проще не скажешь. Чем яснее память, тем лучше живопись. Чище. Эти картины… они разбивают мне сердце, а потом оживляют его. Мне так приятно знать, что созданы они в «Салмон-Пойнт». Несмотря ни на что. – Она подняла руку, которой прежде погладила меня. – Скажите, как вы назвали эту картину?
– «Закат с софорой».
– А эти… как? Наверное, «Закат с раковиной», и дали им номера с первого по четвертый?
Я улыбнулся.
– Вообще-то их шестнадцать, начиная с рисунков цветными карандашами. Здесь висят самые лучшие. Они сюрреалистичны, я знаю, но…
– Нет в них ничего сюрреалистичного, они классические. Любой дурак это увидит. Они включают в себя все элементы: землю… воздух… воду… огонь.
Я увидел, как губы Уайрмана беззвучно прошептали: «Не утомляй ее!»
– Почему бы нам быстренько не посмотреть все остальные картины, а потом я принесу вам чего-нибудь прохладительного? – спросил я ее, и Уайрман одобрительно кивнул, поднял руку с соединенными в кольцо большим и указательным пальцами. – Тут жарко, даже с включенными на полную мощность кондиционерами.
– Согласна, – ответила она. – Я уже немного устала. Но, Эдгар…
– Что?
– Приберегите картины с кораблем напоследок. После них мне точно потребуется что-нибудь выпить. Может, в кабинете. Один стаканчик, но с чем-то покрепче кока-колы.
– Вы его получите. – И я вновь протиснулся к ручкам кресла.
– Десять минут, – прошептал Уайрман мне на ухо. – Не больше. Если возможно, я бы хотел увезти ее отсюда до появления доктора Хэдлока. Увидев ее, он жутко разозлится. И я знаю на кого.
– Десять. – Я кивнул и покатил Элизабет в зал, где находился шведский стол. Толпа по-прежнему следовала за нами. Мэри Айр принялась что-то записывать. Илзе взяла меня под руку, улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. Вновь появилось ощущение, что я во сне. И сон этот в любой момент может покатиться под уклон, чтобы обернуться кошмаром.
Элизабет радостно вскрикивала, глядя на «Я вижу луну» и цикл «Дьюма-роуд», но вот когда потянулась руками к «Розам, вырастающим из ракушек» – будто собиралась их обнять, – у меня по коже побежали мурашки. Она опустила руки, посмотрела на меня поверх плеча.
– Это сущность. Сущность всего этого. Сущность Дьюмы. Вот почему те, кто живет здесь, не могут покинуть остров. Даже если их головы уносят их тела, сердца остаются. – Элизабет вновь взглянула на картину, кивнула. – «Розы, вырастающие из ракушек». Это правильно.
– Спасибо, Элизабет.
– Нет, Эдгар… спасибо вам.
Я поискал Уайрмана и увидел, что он разговаривает с другим юристом, из моей прошлой жизни. И вроде бы они сразу нашли общий язык. Я лишь надеялся, что Уайрман не допустит ошибки, не назовет его Боузи. Когда я перевел взгляд на Элизабет, она по-прежнему смотрела на «Розы, вырастающие из ракушек» и вытирала глаза.
– Я влюбилась в эту картину, но мы должны двигаться дальше.
После того как она посмотрела остальные работы в этом зале, вновь послышался ее голос. И говорила она, возможно, сама с собой:
– Разумеется, я знала, что кто-то должен прийти. Но я и представить себе не могла, что этот кто-то создаст картины такой мощи и новизны.
Джек похлопал меня по плечу, наклонился, чтобы прошептать на ухо:
– Прибыл доктор Хэдлок. Уайрман хочет, чтобы вы как можно скорее закончили экскурсию.
Центральный зал находился на пути к административной части, и Элизабет могла покинуть галерею (предварительно осушив, как и собиралась, стаканчик) через служебный выход. Да и кресло вывезти через него было проще, потому что он использовался для разгрузочных работ. Хэдлок мог сопровождать ее, если б у него возникло такое желание. Но я боялся везти Элизабет мимо картин с девочкой и кораблем, и уже не потому, что она могла их раскритиковать.
– Поехали, – распорядилась Элизабет, стукнув аметистовым перстнем по ручке инвалидного кресла. – Давайте взглянем на них. Нечего тянуть резину.
– Вас понял, – отозвался я и толкнул кресло к центральному залу.
– Тебе нехорошо, Эдди? – тихим голосом спросила Пэм.
– Все отлично.
– Я же вижу. Что не так?
Я только покачал головой. Мы уже шли по центральному залу. Картины висели на высоте шесть футов. Других экспонатов не было. Стены задрапировали какой-то грубой коричневой тканью вроде брезента. Компанию циклу «Девочка и корабль» составлял только «Смотрящий на запад Уайрман». Мы медленно приближались к нему. Колеса кресла бесшумно катились по светло-синему ковру. Шум идущей позади толпы то ли смолк, то ли мои уши блокировали его. Я словно видел картины впервые, и они выглядели отдельными кадрами, вырезанными из кинофильма. При переходе от картины к картине изображение проступало чуть яснее, становилось чуть четче, но оставалось тем же самым – кораблем, который я увидел во сне. И везде фон кораблю составлял закат. Гигантская раскаленная докрасна наковальня заливала светом западный горизонт, расплескивала кровь по воде и воспаляла небо. Корабль – трехмачтовый труп, приплывший из чумного барака смерти. Паруса висели лохмотьями. На палубе – ни души. Что-то ужасное проступало в каждой линии, и хотя не было никакой возможности указать причину, возникал страх за маленькую одинокую девочку в лодке, маленькую девочку, которую на первой картине я нарисовал в платье с крестиками-ноликами, маленькую девочку посреди Залива цвета красного вина.
На первой картине угол зрения не позволял увидеть название корабля смерти. В «Девочке и корабле № 2» корабль немного разворачивался, но маленькая девочка (все с теми же искусственными рыжими волосами, но теперь уже в платье в горошек, как у Ребы) закрывала собой все, кроме буквы «П». В «№ 3» вместо одной буквы появились три: «ПЕР», а Реба точно стала Илзе – это было заметно даже со спины. И в лодке лежал гарпунный пистолет Джона Истлейка.
Если все это и не укрылось от глаз Элизабет, то виду она не подала. Я толкал ее кресло, а корабль увеличивался в размерах и приближался, его черные мачты торчали, как пальцы, паруса провисали, словно мертвая плоть. Огненное небо злобно сверкало сквозь дыры в парусине. Теперь название на транце читалось как «ПЕРСЕ». Возможно, не полное название, место для последующих букв было, но если и так, они прятались в тени. В картине «Девочка и корабль № 6» (корабль уже нависал над весельной лодкой) девочка сидела в синем закрытом купальнике с единственной желтой полоской по вороту. Волосы вроде бы отливали оранжевым. Единственная девочка в лодке, чья личность вызывала у меня сомнения. Может, это и была Илзе, раз уж на других картинах присутствовала именно она… но полной уверенности не было. В этой картине на воде появились первые лепестки роз (плюс один-единственный теннисный мяч с буквами DUNL), а на палубе – странный набор вещей: высокое зеркало (отражающее закатный свет и, соответственно, словно залитое кровью), детский конь-качалка, большой невысокий квадратный чемодан, груда обуви. Те же самые предметы остались на «№ 7» и «№ 8», где к ним присоединились другие: девчачий велосипед, прислоненный к фок-мачте, уложенные друг на друга автомобильные покрышки на корме и большие песочные часы посреди палубы. Стекло часов тоже отражало солнце, так что вместо песка их наполняла кровь. В картине «Девочка и корабль № 8» много больше розовых лепестков плавало между весельной лодкой и «Персе». И теннисных мячей прибавилось – стало как минимум полдюжины. Венок из гниющих цветов висел на шее коня-качалки. Я буквально ощущал их вонь в застывшем воздухе.
– Святый Боже, – прошептала Элизабет. – Она набрала такую силу! – Кровь отхлынула от ее лица. Выглядела Элизабет не на восемьдесят пять – на двести лет.
«Кто?» – попытался спросить я, но с губ не сорвалось ни звука.
– Мэм… мисс Истлейк… вам нельзя так напрягаться, – подала голос Пэм.
Я предложил:
– Принести вам стакан воды?
– Я принесу, папа, – вызвалась Илли.
Элизабет все смотрела на «Девочку и корабль № 8».
– Как много из этих… этих souvenirs… вы узнаете? – спросила она.
– Я не узнаю… это мое воображение… – Я замолчал. Потому что знал: девочка в весельной лодке на картине «№ 8» не souvenir – Илзе. Зеленое платье с пересекающимися бретельками, оголяющее спину, выглядело непристойно сексуальным на маленькой девочке, но теперь я знал, откуда оно взялось: это платье Илзе купила недавно, заказав по каталогу в интернет-магазине, и Илзе больше не была маленькой девочкой. С другой стороны, теннисные мячи оставались для меня загадкой, зеркало ничего не значило, как и штабель автомобильных покрышек. И я не знал наверняка, что велосипед, прислоненный к фок-мачте, принадлежал Тине Гарибальди, но боялся, что это он… и мое сердце почему-то в этом не сомневалось.
Мертвенно-холодная рука Элизабет коснулась моего запястья.
– На раме этой картины нет пули.
– Я не знаю, о чем вы…
Теперь она сжала мне руку.
– Вы знаете. Вы точно знаете, о чем я. Выставка продана целиком, Эдгар. Вы же не думаете, что я слепая? Пули есть на рамах всех картин, которые мы посмотрели, даже на «Номере шесть» – той, где в лодке сидит моя сестра Ади – но не на этой.
Я повернул голову к «№ 6», где у девочки в лодке были рыжие волосы.
– Так это ваша сестра?
Она не отреагировала на вопрос. Может, и не услышала. Элизабет полностью сосредоточилась на «Девочке и корабле № 8».
– Что вы собираетесь сделать? Забрать картину? Забрать ее обратно на «Дьюму»? – Ее голос звенел в тишине галереи.
– Мэм… мисс Истлейк… вам действительно нельзя так волноваться, – заговорила Пэм.
Глаза Элизабет блеснули на морщинистом лице. Ногти вонзились в кожу моего запястья.
– И что? Поставите ее рядом с еще одной, к которой уже приступили?
– Я не приступал…
Или приступил? Память опять подводила меня, как часто случалось при стрессах. Если бы в этот момент кто-нибудь спросил меня, как зовут французского бойфренда моей старшей дочери, я бы сказал – Рене. Как Магритта[159]. Сон покатился под уклон, все так; ему осталось только обернуться кошмаром.
– Ту, где весельная лодка пустая?
Прежде чем я успел ответить, сквозь толпу протолкался Джин Хэдлок, за ним Уайрман, следом – Илзе со стаканом воды.
– Элизабет, нам пора. – Доктор Хэдлок положил руку ей на плечо. Элизабет смахнула ее. Более того, по инерции задела стакан с водой, вышибла из руки Илзе. Стакан ударился о стену и разбился. Кто-то вскрикнул. Какая-то женщина (это ж надо!) рассмеялась.
– Вы видите этого коня-качалку? – Элизабет протянула трясущуюся руку к картине. – Он принадлежал моим сестрам Тесси и Лауре. Они его любили. Повсюду таскали с собой. Коня нашли рядом с Рэмпопо – детским домиком на боковой лужайке – после того как они обе утонули. Мой отец не мог смотреть на него без слез. Бросил в воду во время службы. Вместе с венком, разумеется. Тем, что сейчас на шее коня.
Тишину разрывало только хриплое дыхание Элизабет. Мэри Айр смотрела на нее большими глазами, забыв о привычке все записывать, опустив руку с блокнотом. Другую руку она поднесла ко рту. Уайрман указал на дверь в стене, искусно задрапированную коричневой материей. Хэдлок кивнул. Внезапно рядом появился Джек и взял инициативу на себя:
– Сейчас я увезу вас отсюда, мисс Истлейк. Никаких проблем. – Он схватился за кучки инвалидного кресла.
– Посмотрите на кильватерную струю корабля! – прокричала мне Элизабет, завершая свое последнее появление на публике. – Господи, разве вы не видите, что нарисовали?
Я посмотрел. Как и моя семья.
– Там ничего нет. – Мелинда недоверчиво перевела взгляд на дверь, которая закрылась за Джеком и Элизабет. – Она что, чокнутая?
Илли стояла на цыпочках, чуть наклонившись вперед.
– Папочка, это лица? – неуверенно спросила она. – Лица в воде?
– Нет. – Меня удивила твердость собственного голоса. – Это всего лишь плод твоего воображения, взбудораженного ее словами. Я отлучусь на минутку?
– Конечно, – ответила Пэм.
– Могу я помочь, Эдгар? – рокочущим басом спросил Кеймен.
Я улыбнулся, удивляясь тому, с какой легкостью далась мне эта улыбка. У шока, похоже, есть свои плюсы.
– Спасибо, не нужно. Лечащий врач при ней.
Я поспешил к двери кабинета, подавив желание обернуться. Мелинда ничего не увидела в отличие от Илзе… Наверное, немногие смогли бы это увидеть, даже уткнувшись носом в картину… а большинство увидевших списало бы сей факт на совпадение или причуду художника.
Эти лица.
Эти кричащие тонущие лица в залитой закатным светом кильватерной струе корабля.
Лица Тесси и Лауры – это точно, но еще и другие, под лицами близняшек, там, где красное переходило в зеленое, а зеленое – в черное.
Одно могло принадлежать девушке с волосами цвета моркови, одетой в старомодный трикотажный купальник: старшей сестре Элизабет, Адриане.

VII

Уайрман маленькими глоточками поил Элизабет чем-то очень напоминающим шампанское, Розенблатт суетился рядом, чуть ли не хватая Уайрмана за руки. Кабинет был битком набит людьми, и здесь было невыносимо душно.
– Попрошу всех выйти! – крикнул Хэдлок. – Всех, кроме Уайрмана! Сейчас же! Немедленно!
Элизабет ладонью оттолкнула стакан.
– Эдгар, – просипела она. – Эдгар остается.
– Нет, Эдгар уходит, – возразил Хэдлок. – Вы уже достаточно поволновались…
Его рука оказалась перед ней. Элизабет схватила ее и сжала. Должно быть, с неожиданной силой, потому что глаза Хэдлока широко раскрылись.
– Остается, – повторила она хоть и шепотом, но не допускающим возражений.
Люди потянулись к выходу. Я услышал, как Дарио говорит собравшейся толпе, что беспокоиться не о чем, мисс Истлейк почувствовала легкое недомогание, но лечащий врач делает все необходимое, и ей уже лучше. Когда Джек выходил за дверь, Элизабет окликнула его:
– Молодой человек! – Он повернулся к ней. – Не забудьте!
Джек коротко улыбнулся и отсалютовал ей в ответ.
– Не забуду, мэм. Будьте уверены.
– Мне следовало сразу попросить вас об этом, – сказала она, и Джек скрылся за дверью. – Он хороший мальчик, – добавила Элизабет очень тихим голосом, словно ее силы окончательно иссякли.
– Попросить о чем? – поинтересовался Уайрман.
– Найти на чердаке одну корзинку. На фотографии, что висит на лестничной площадке, няня Мельда держит ее в руках. – Элизабет с упреком посмотрела на меня.
– Извините, – ответил я. – Я помню, вы мне об этом говорили, но я… я рисовал и…
– Я вас не виню. Мне следовало знать. Это ее сила. Та сила, что завлекла вас сюда. – Она посмотрела на Уайрмана. – И тебя тоже.
– Элизабет, достаточно, – вмешался Хэдлок. – Я хочу отвезти вас в больницу и сделать кое-какие анализы. Поставить капельницу. Вам нужно отдохнуть…
– Очень скоро меня ждет вечный отдых. – Она улыбнулась, продемонстрировав вставные челюсти. Ее взгляд вернулся ко мне. – Эники-бэники ели вареники. Для нее это все игра. Все наши печали. И она вновь проснулась. – Рука Элизабет, очень холодная, легла на мое предплечье. – Эдгар, она бодрствует!
– Кто? Элизабет, кто? Персе?
Элизабет забилась в кресле. Словно через нее пропустили электрический ток. Рука на моем предплечье напряглась. Коралловые ногти впились в кожу, оставив пять красных полукружий. Рот открылся, вновь показались зубы, только уже не в улыбке, а в оскале. Голова запрокинулась, и я услышал, как что-то хрустнуло.
– Придержите кресло, а не то оно перевернется! – проревел Уайрман, но я не мог. У меня была только одна рука, и Элизабет вцепилась в нее мертвой хваткой.
Хэдлок схватился за одну из ручек, и кресло завалилось не назад, а вбок, ударилось о стол Джимми Йошиды. Припадок набирал обороты, мисс Истлейк трясло, бросало взад-вперед, как марионетку. Сеточка для волос сползла и теперь елозила по ним из стороны в сторону, сверкая под флуоресцентными лампами. Ноги дергались, одна из красных туфелек свалилась. «Ангелы хотят носить мои красные туфли»[160], – подумал я, и, словно в ответ на мои слова, кровь хлынула из носа и рта Элизабет.
– Держите ее! – крикнул Хэдлок, и Уайрман бросился на ручки кресла, чтобы удержать в нем Элизабет.
«Это сделала она, – хладнокровно подумал я. – Персе. Кем бы они ни была».
– Я ее держу! – отозвался Уайрман. – Ради Бога, вызовите «скорую»!
Хэдлок обежал стол, снял трубку, набрал номер.
– Твою мать! Длинный гудок!
Я выхватил у него трубку.
– Нужно набирать девятку для выхода в город, – сказал я и принялся сам нажимать кнопки, придерживая плечом трубку возле уха. Когда спокойный женский голос на другом конце провода спросил, что случилось, я смог все объяснить. Но вот адрес не вспомнил. Забыл даже название галереи.
Я передал трубку Хэдлоку и вокруг стола направился к Уайрману.
– Господи Иисусе, – прошептал он. – Я знал, что нельзя нам привозить ее сюда. Я знал… но она так настаивала.
– Она без сознания? – Я вглядывался в Элизабет, привалившуюся к спинке кресла. Ее открытые глаза невидяще смотрели в какую-то точку в дальнем углу. – Элизабет? – Ответа не последовало.
– Это был инсульт? – спросил Уайрман. – Никогда не слышал, чтобы он вызывал такие судороги.
– Никакого инсульта, – ответил я. – Что-то заткнуло ей рот. Поезжай с ней в больницу…
– Разумеется, я…
– И если она скажет что-нибудь, слушай внимательно.
Подошел Хэдлок.
– В больнице ее ждут. «Скорая» подъедет с минуты на минуту. – Он сурово глянул на Уайрмана, потом его взгляд смягчился. – Ох, да ладно.
– Что «ладно»? – переспросил Уайрман. – Что значит это ваше «ох, да ладно»?
– Если что-то подобное должно было случиться, где, по-вашему, она бы хотела, чтоб это произошло? Дома в постели или в одной из галерей, где она провела столько счастливых дней и ночей?
Уайрман шумно вздохнул, кивнул и, опустившись на колени рядом с Элизабет, начал поправлять ей волосы. Ее лицо пошло красными пятнами, а горло раздулось, будто что-то вызвало сильнейшую аллергическую реакцию.
Хэдлок запрокинул голову Элизабет назад, пытаясь облегчить ее дыхание. А вскоре мы услышали быстро приближающуюся сирену «скорой помощи».

VIII

Выставка тянулась и тянулась, и я оставался ее главным действующим лицом. Отчасти из-за усилий, затраченных Дарио, Джимми и Элис, а главным образом – ради Элизабет. Я думал, она бы этого хотела. Мой миг славы – так она называла эту выставку.
Но на праздничный обед я не пошел. Извинился и отправил вместо себя Пэм и девочек заодно с Кейменом, Кэти и несколькими другими гостями из Миннесоты. Наблюдая за их отъездом, я вдруг вспомнил, что никого не попросил довезти меня до больницы. Я стоял перед зданием галереи, теша себя надеждой, что Элис Окойн еще не уехала, когда рядом остановился старенький «мерседес». Стекло передней дверцы опустилось.
– Садитесь, – донесся из салона голос Мэри Айр. – Если вы собрались в Мемориальную больницу, я вас подвезу. – Заметив, что я колеблюсь, она криво улыбнулась: – Мэри сегодня практически не пила, уверяю вас, и в любом случае после десяти вечера улицы Сарасоты пусты. Старики глотают прозак и запивают его виски, устраиваясь поудобнее, чтобы смотреть Билла О’Райли по ТиВо.
Я сел. Дверца лязгнула, закрываясь, и в какой-то момент мне показалось, что мой зад вот-вот коснется асфальта Пальм-авеню. Но проседание все-таки прекратилось.
– Послушайте, Эдгар… – Мэри замялась. – Я все еще могу называть вас Эдгаром?
– Естественно.
Она кивнула.
– Прекрасно. Я не очень-то помню, как мы расстались. Иногда, когда я сильно напиваюсь… – Она пожала костлявыми плечами.
– Мы расстались лучшими друзьями.
– Это хорошо. Что же касается Элизабет… хорошего тут мало. Верно?
Я кивнул, не решаясь произнести хоть слово. Машин на улицах практически не было, как и обещала Мэри. Тротуары просто вымерли.
– У нее и Джейка Розенблатта какое-то время был роман. Очень серьезный.
– И что произошло?
Мэри покачала головой.
– Точно не знаю. Если бы вы заставили меня поделиться своим мнением, я бы сказала, что она слишком привыкла быть себе хозяйкой, чтобы принадлежать кому-то еще. На время – да, но не более того. А Джейк так и не смог ее забыть.
Я помнил, как он сказал: «На хер правила, мисс Истлейк», – и задался вопросом, а как он называл ее в постели? Определенно не мисс Истлейк. Но размышления такого рода были грустны и бесполезны.
– Может, оно и к лучшему, – продолжила Мэри. – Она теряла форму. Если б вы знали ее в расцвете лет, то понимали бы, что она не хотела запомниться людям такой.
– Мне бы очень хотелось знать ее в те годы.
– Могу я что-нибудь сделать для вашей семьи?
– Нет, – ответил я. – Они обедают с Дарио, Джимми и всем штатом Миннесота. Я присоединюсь к ним позже, если смогу. Может, к десерту… И я снял номер в «Ритце», где проведу ночь. Если не получится вечером, увижусь с ними утром.
– Это хорошо. Они милые люди. И понимающие.
Пэм, похоже, теперь действительно понимала меня лучше, чем до развода. Разумеется, ведь теперь я был художником из Флориды, а не супругом-психопатом из Миннесоты. Или, того хуже, супругом-убийцей.
– Я собираюсь расхвалить вашу выставку до небес, Эдгар. Сомневаюсь, что этим вечером мои слова что-то значат для вас, но, думаю, потом мои похвалы принесут плоды. Ваши картины удивительные.
– Спасибо, Мэри.
Впереди в темноте засверкали огни больницы. По соседству располагалась придорожная забегаловка. Возможно, многие тамошние посетители со временем становились пациентами кардиологического отделения.
– Вы передадите Либби мои наилучшие пожелания, если ее состояние позволит ей вас выслушать?
– Обязательно.
– И у меня есть кое-что для вас. В бардачке. Конверт из плотной бумаги. Я собиралась использовать этот материал, чтобы заманить вас на интервью после выставки, ну да хрен с ним.
Я не сразу справился с кнопкой, открывающей бардачок, но в конце концов маленькая дверка откинулась, как челюсть покойника. В бардачке лежал не только нужный мне конверт (археолог обнаружил бы там вещи, датируемые, возможно, 1965 годом), но его я сразу заметил – как и напечатанное на нем мое имя.
Мэри припарковалась перед больницей в зоне с указателем: «ПЯТЬ МИНУТ НА ВЫСАДКУ И ПОСАДКУ».
– Вас ждет сюрприз. Во всяком случае, я была поражена. Моя давняя подруга, редактор, раскопала это специально для меня. Она старше Либби, но по-прежнему в здравом уме.
Я открыл конверт и достал два листа: ксерокопии древней газетной заметки.
– Из «Эха недели», что издавалась в Порт-Шарлотт. Июнь тысяча девятьсот двадцать пятого года, – пояснила Мэри. – Должно быть, та самая заметка, которую видела другая моя приятельница, Эгги, и сама я не добралась до этих материалов лишь по одной причине: Порт-Шарлотт слишком уж далеко на юге. Да и газета приказала долго жить еще в тысяча девятьсот тридцать первом году.
Свет уличного фонаря, под которым остановилась Мэри, не позволял разобрать мелкий текст, но я прочитал заголовок и разглядел фотоснимок. Долго смотрел на него.
– Для вас это что-то значит, не правда ли? – спросила Мэри.
– Да. Просто не знаю что.
– Если выясните, скажете мне?
– Обязательно. Возможно, вы мне даже поверите. Но, Мэри… это будет история, которую вы не сможете опубликовать. Спасибо, что подвезли. И спасибо, что пришли на мою выставку.
– И первое, и второе я сделала с удовольствием. Не забудьте передать Либби мои наилучшие пожелания.
– Передам.
Но я не передал. Потому что поговорить с Элизабет Истлейк мне больше не довелось.

IX

Дежурная медсестра в отделении интенсивной терапии сказала мне, что Элизабет в операционной. Когда я спросил о диагнозе, она точно ответить не смогла. Я огляделся в поисках комнаты ожидания.
– Если вы ищете мистера Уайрмана, он, кажется, пошел в кафетерий. На четвертом этаже.
– Благодарю. – Я уже повернулся, чтобы направиться к лифту, но решил задать еще один вопрос: – Доктор Хэдлок входит в бригаду врачей?
– Думаю, что нет, – ответила медсестра, – но он тоже в операционной.
Я вновь ее поблагодарил и отправился на поиски Уайрмана. Нашел его в дальнем углу кафетерия, сидящим перед бумажным стаканом размерами с минометный снаряд времен Второй мировой войны. Если не считать нескольких медсестер, интернов да одной напряженно молчащей семейной пары, в кафетерии было пусто. Большинство стульев перевернутыми лежали на столах, а усталая женщина в красном халате из вискозного полотна и с ай-подом на шее орудовала шваброй.
– Привет, парень. – Уайрман печально улыбнулся. Его волосы, ранее аккуратно зачесанные назад, теперь падали на уши, под глазами темнели мешки. – Почему бы тебе не взять кофе? По вкусу – машинное масло, но уснуть не дает.
– Нет, благодарю. Мне хватит и глотка из твоего стакана. – В кармане у меня лежали три таблетки аспирина. Я выудил их, бросил в рот, запил глотком кофе.
Уайрман поморщился.
– Ты держал их с мелочью, которая кишит микробами. Это отвратительно.
– У меня сильная иммунная система. Как Элизабет?
– Не очень. – Он уныло посмотрел на меня.
– Она приходила в себя в «скорой помощи»? Что-нибудь говорила?
– Да.
– Что?
Из кармана льняной рубашки Уайрман достал приглашение на мою выставку, со словами «ВЗГЛЯД С ДЬЮМЫ», напечатанными на лицевой стороне. На оборотной он нацарапал три строчки. Буквы прыгали вверх-вниз (вероятно, «скорую» сильно трясло на ходу), но я смог разобрать слова:
«Стол течет».
«Ты захочешь, но нельзя».
«Утопите ее, пусть снова заснет».
Все фразы пугали, но от последней кожа на руках пошла мурашками.
– Что-нибудь еще? – Я вернул приглашение.
– Она пару раз произнесла мое имя. Узнала меня. И произнесла твое, Эдгар.
– Взгляни вот на это. – Я пододвинул к Уайрману конверт из плотной бумаги.
Уайрман спросил, где я его взял, и я ответил. Он сказал, что как-то странно все совпало, на что я только пожал плечами. Потому что помнил слова Элизабет: «Вода теперь бежит быстрее. Скоро появятся пороги». Вот они и появились. И меня не отпускало предчувствие, что это были только цветочки.
Моему бедру заметно полегчало, его ночные стенания перешли в обычные всхлипывания. Согласно народной мудрости, собака – лучший друг человека, но я бы проголосовал за аспирин. Передвинув стул, я сел рядом с Уайрманом и смог прочитать заголовок: «МАЛЫШКА С ДЬЮМА-КИ ПОТРЯСАЕТ ПОСЛЕ ПАДЕНИЯ! ОНА – ВУНДЕРКИНД?» С фотоснимка под заголовком на меня смотрел мужчина, которого я уже не раз видел одетым в купальный костюм: Джон Истлейк того периода, когда еще не набрал лишний вес. Он улыбался, поднимая улыбающуюся маленькую девочку. Элизабет выглядела точно так же, как и на семейном портрете «Папуля и его дочки», только теперь держала обеими руками рисунок, который протягивала к объективу фотокамеры, а голова ее была забинтована. Фотограф запечатлел и другую девочку, уже подростка (старшую сестру, Адриану, и да – волосы у нее могли быть цвета моркови), но поначалу ни Уайрман, ни я не обратили на нее внимания. Как и на Джона Истлейка. Как и на малышку с повязкой на голове.
– Святый Боже! – выдохнул Уайрман.
Рисунок изображал лошадь, которая смотрела поверх изгороди. Лошадь широко (не по-лошадиному) улыбалась. На переднем плане, спиной к нам, маленькая девочка в золотых кудряшках протягивала улыбающейся лошади морковку размером с ружье. С обеих сторон, словно театральный занавес, росли пальмы. Над головой плыли пухлые облака, и огромное солнце выстреливало веселые лучи.
Это был детский рисунок, но талант его создательницы сомнений не вызывал. В лошади ощущалась такая joie de vivre[161], что улыбка казалась кульминацией какой-то очень удачной шутки. Можно собрать десяток студентов, обучающихся живописи, дать им задание – нарисовать счастливую лошадь, и я могу поспорить, что никому из них не удастся и близко подойти к такому вот рисунку. Даже морковка-переросток выглядела не ошибкой, а элементом смеха, его усилителем, живописным стероидом.
– Это не шутка, – пробормотал я, наклоняясь ближе… да только пользы это не принесло. Четыре фактора одновременно ухудшали восприятие деталей: сама фотография, ее газетная копия, ксерокс газетной копии и… время. Восемьдесят лет, если я еще помнил правила математики.
– Что «не шутка»? – переспросил Уайрман.
– Утрирование в изображении лошади. И морковки. И даже солнечных лучей. Это крик ликования ребенка, Уайрман!
– Надувательство – вот что это такое. Наверняка. Ей тут только два годика! Двухлетний ребенок не способен нарисовать даже фигурки из черточек и кружочков и назвать их папой и мамой. Или я ошибаюсь?
– Случившееся с Кэнди Брауном – надувательство? Или с пулей, сидевшей в твоем мозгу? Которой теперь нет?
Он молчал.
Я постучал пальцем по слову «ВУНДЕРКИНД».
– Посмотри, они даже нашли правильный термин. Как думаешь, если б она была бедной и черной, они бы назвали ее «МАЛЕНЬКИМ ВЫРОДКОМ» и определили в какое-нибудь «Шоу уродов»? Я вот думаю, что да.
– Будь она бедной и черной, то никогда бы не добралась до бумаги. И не упала бы с запряженного пони возка.
– Так вот что слу… – Я оборвал фразу на полуслове и вновь уставился на мутный фотоснимок. Только теперь я смотрел на старшую сестру. На Адриану.
– Что? – спросил Уайрман, и в его голосе звучал вопрос: «Что теперь?»
– Ее купальник. Тебе он не кажется знакомым?
– Целиком его не видно, только верхнюю часть. Остальное закрывает рисунок, который держит Элизабет.
– А что ты можешь сказать насчет той части, которая видна?
Он долго смотрел на ксерокопию.
– Мне бы не помешало увеличительное стекло.
– От него больше вреда, чем проку.
– Ладно, мучачо, купальник выглядит знакомым… но, может, таким его сделали твои слова?
– Если взять все картины «Девочка и корабль», только одна девочка в лодке вызывала у меня сомнения – с «Номера шесть». Рыжие волосы, синий купальник с желтой полосой по вороту. – Я постучал пальцем по изображению Адрианы на ксерокопии, полученной от Мэри Айр. – Вот та девочка. Вот тот купальник. Я в этом уверен. Как и Элизабет.
– И что все это значит? – спросил Уайрман. Он просматривал текст, потирая пальцами виски. Я спросил, не беспокоит ли его глаз.
– Нет. Просто… хрен знает что… – Он взглянул на меня круглыми глазами, по-прежнему растирая виски. – Она упала с этого чертова возка и ударилась головой о камень, так здесь написано. Пришла в себя в кабинете семейного доктора, когда они уже собирались везти ее в больницу в Сент-Пит. Потом начались припадки. Тут написано: «Припадки у маленькой Элизабет иногда бывают и сейчас – пусть не очень сильные и вроде бы не приносящие вреда». И она начала рисовать!
– Должно быть, несчастный случай произошел вскоре после того, как они сфотографировались на том семейном портрете, потому что выглядит она точно так же, а в таком возрасте дети меняются быстро, – заметил я.
Уайрман вроде бы меня и не услышал.
– Мы все в одной лодке, – изрек он.
Я уж хотел спросить, о чем это он, а потом понял, что нужды в вопросе нет.
– Si, senor.
– Она ударилась головой. Я выстрелил в себе голову. Тебе раздавил голову автопогрузчик.
– Кран.
Он махнул рукой, давая понять, что разницы никакой. Потом сжал мое единственное запястье. Холодными пальцами.
– У меня есть вопросы, мучачо. Почему она перестала рисовать? И почему я не начал?
– Почему она перестала, я точно сказать не могу. Может, забыла, что рисовала – поставила психологический блок, – может, сознательно лгала. Что же касается тебя, то твой талант – сочувствие. А на Дьюма-Ки сочувствие переросло в телепатию.
– Это все чушь… – Он замолчал.
Я ждал.
– Нет. Не чушь. Но теперь это ушло. Знаешь, что я тебе скажу, амиго?
– Что?
Он указал на семейную пару в противоположном углу кафетерия. Они нарушили молчание. Мужчина отчитывал свою жену. Или это была его сестра?
– Пару месяцев назад я знал бы, с чего весь этот сыр-бор. Теперь могу только догадываться.
– Источник и того и другого, вероятно, в одном месте. Хотел бы махнуться? Зрение на случайное чтение мыслей?
– Господи, нет! – Он оглядел кафетерий, его губы изогнулись в ироничной, кривой, безнадежной улыбке.
– Не могу поверить, что мы ведем такие разговоры, знаешь ли. Частенько думаю о том, что проснусь, и все будет как прежде: рядовой Уайрман, встаньте в строй.
Я встретился с ним взглядом.
– Такого не будет.

Х

Согласно «Эху недели», малышка Элизабет (так ее называли в заметке) принялась рисовать в самый первый день после возвращения домой. Быстро прогрессировала, по словам отца, «набиралась опыта и прибавляла в мастерстве с каждым часом». Начала с цветных карандашей («И кого это нам напоминает?» – спросил Уайрман), прежде чем перейти к акварельным краскам, коробку которых ошеломленный Джон Истлейк привез из Вениса.
В последующие три месяца, проведенные по большей части в постели, Элизабет нарисовала сотни акварелей, выдавая их со скоростью, которую Джон Истлейк с дочерьми находили пугающей (если у няни Мельды и было свое мнение, в печать оно не попало). Истлейк пытался притормозить Элизабет (ссылаясь на требования доктора), но это приводило к обратным результатам. Вызывало раздражительность, приступы слез, бессонницу. У девочки даже поднималась температура. Малышка Элизабет говорила, что, когда ей не дают рисовать, «у нее болит голова». Ее отец отмечал, что если дочь берется за карандаш, «она ест, как те лошади, которых так любит рисовать». Автору заметки, некоему М. Рикетту, эта фраза очень понравилась. Я находил такое состояние очень даже знакомым, вспоминая собственные приступы дикого голода.
Я уже собрался в третий раз прочитать эту заметку с расплывчатыми словами и буквами (Уайрман сидел рядом со мной, там, где была бы моя правая рука, если б ее не ампутировали), когда открылась дверь, и в кафетерий вошел Джин Хэдлок. В черном галстуке и ярко-розовой рубашке, в которых был на выставке, только узел галстука он распустил, а верхнюю пуговицу рубашки расстегнул. В зеленых штанах от хирургического костюма и зеленых бахилах на туфлях. Он поднял голову, и я увидел, что лицо у него грустное и вытянутое, как у старой ищейки.
– В двадцать три девятнадцать, – сказал он. – Шансов не было.
Уайрман закрыл лицо руками.

XI

До «Ритца» я добрался без четверти час, хромая от усталости, жалея, что придется ночевать здесь. Мне хотелось перенестись в мою спальню в «Розовой громаде». Хотелось улечься на середину кровати, сбросить странную новую куклу на пол, как когда-то я поступил с декоративными подушками, прижать к себе Ребу. Хотелось лежать и смотреть на вращающиеся лопасти вентилятора. А более всего хотелось, засыпая, слушать приглушенный разговор ракушек под домом.
Вместо этого приходилось иметь дело с фойе отеля: слишком уж разукрашенным, слишком набитым людьми и шумным (даже в такой час бренчало пианино), слишком ярко освещенным. Однако моя семья остановилась здесь. Я пропустил праздничный обед. И не мог пропустить праздничный завтрак.
На регистрационной стойке клерк протянул мне пластиковый ключ и целую кипу сообщений. Я принялся их просматривать. В основном поздравления. Одно отличалось – от Илзе: «Ты в порядке? Если не увижу тебя до восьми утра, пойду на поиски. Честно предупреждаю».
Самым нижним оказался конверт, подписанный Пэм. Сообщение оказалось коротким: «Я знаю – она умерла». Обо всем остальном говорил вложенный в конверт магнитный ключ.

XII

Пять минут спустя с ключом в руке я стоял у номера 847. Сперва поднес руку к замку, потом выше – к кнопке звонка. Посмотрел в сторону лифта. Простоял бы тут до утра – слишком вымотанный, чтобы принять решение, – если бы не открылись двери лифта, после чего до меня донесся веселый, пьяный смех. Я испугался, что сейчас появится кто-нибудь из знакомых: Том и Боузи или Большой Эйнджи со своей женой. Может, даже Лин и Рик. Для моих гостей был арендован не весь этаж, но большая его часть.
Я вставил ключ в замок, зажглась зеленая лампочка, и, когда смех приблизился, я переступил порог номера.
Для Пэм был заказан «люкс», и размеры гостиной впечатляли. Похоже, перед выставкой здесь устроили небольшую вечеринку, потому что я увидел два столика на колесах, множество тарелок с остатками канапе плюс два – нет, три ведерка для шампанского. Над двумя торчали донышки бутылок: эти солдаты свое отслужили. Третья находилась при последнем издыхании.
Я вновь подумал об Элизабет. Увидел ее рядом с Фарфоровым городом, так похожую на Кэтрин Хепберн в «Женщине года», услышал ее голос: «Видите, как я расставила детей около здания школы? Подойдите и посмотрите!»
Боль – величайшая сила любви. Так говорит Уайрман.
Я двинулся дальше, лавируя между стульями, на которых минувшим вечером сидели самые близкие мне люди, разговаривали, смеялись и (я в этом уверен) произносили тосты и пили шампанское за мое трудолюбие и удачу. Достав последнюю бутылку шампанского из воды, в которую превратился лед, я поднял ее, глядя на панорамное, во всю стену, окно, выходящее на Сарасотскую бухту, и произнес тост:
– За вас, Элизабет. Hasta la vista, mi amada[162].
– Что означает amada?
Я повернулся. Пэм стояла в дверях спальни. В синей ночной рубашке, которую я не помнил. Волосы касались плеч. Такими длинными она их носила, когда Илзе только перешла в среднюю школу.
– Дорогая, – ответил я. – Это слово я узнал от Уайрмана. Его жена была мексиканкой.
– Была?
– Она умерла. Кто сказал тебе об Элизабет?
– Молодой человек, который работает у тебя. Я попросила его позвонить, если будут новости. Мне очень жаль.
Я улыбнулся. Попытался поставить бутылку обратно, но промахнулся мимо ведерка. Черт, промахнулся мимо стола. Бутылка ударилась о ковер и покатилась. Когда-то дочь крестного отца была маленькой девочкой, тянущей ручки с рисунком улыбающейся лошади к фотокамере и фотографу – скорее всего кричаще одетому мужчине в соломенной шляпе и резинками на рукавах. Потом Элизабет стала древней старухой, вытрясающей из себя остатки жизни в инвалидном кресле под ярким светом флуоресцентных ламп в кабинете одной художественной галереи, и ее сетка для волос сползла и болталась из стороны в сторону, держась на шпильке. А время между этими событиями? Оно, вероятно, сжалось в мгновения, необходимые для того, чтобы кивнуть или помахать рукой чистому синему небу. В конце мы все разбиваемся об пол.
Пэм протянула ко мне руки. Полная луна висела за большим окном, и в ее свете я увидел розу, вытатуированную на груди Пэм. Нечто новое, незнакомое мне… а вот грудь не изменилась. Я очень хорошо ее знал.
– Иди сюда, – позвала Пэм.
Я подошел. Задел больным бедром столик на колесах, сдавленно вскрикнул. Спотыкаясь, преодолел два последних шага, думая: какое прекрасное воссоединение, мы сейчас окажемся на полу, я – поверх нее. Может, мне даже удастся сломать ей пару ребер. Почему нет? На Дьюма-Ки я набрал двадцать фунтов.
Но Пэм всегда была сильной. Я совсем об этом забыл. Она смогла удержать мой вес, правда, сперва привалилась к дверному косяку, потом выпрямилась, обняв меня обеими руками. Я обнял ее своей, улегся щекой на плечо, вдыхая такой знакомый запах.
«Уайрман! Я проснулась рано и так хорошо провела время с моими статуэтками!»
– Пойдем, Эдди, ты устал. Пойдем в постель.
Она повела меня в спальню. Окно здесь было меньше, луч лунного света – тоньше, но через приоткрытую раму я слышал постоянные вздохи воды.
– Ты уверена…
– Молчи.
«Я уверена, мне называли вашу фамилию, но не могу ее вспомнить, как и многое другое».
– Я никогда не хотел причинить тебе боль. Очень сожалею…
Она приложила два пальца к моим губам.
– Мне не нужны мне твои сожаления.
Бок о бок мы сели на кровать. Лунный свет на нее не падал.
– А что тебе нужно?
Она ответила поцелуем. Дыхание было теплым, пахло шампанским. И на какое-то время я забыл про Элизабет и Уайрмана, корзинку для пикника и Дьюма-Ки. На какое-то время остались только она и я – как прежде, когда у меня были еще обе руки. Потом я немного поспал, пока в окно не прокрался свет зари. Потеря памяти – не всегда проблема. Иногда (может, даже часто) – это выход.

Назад Оглавление Далее