aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество

Часть 1. Бачатский детдом | Трава, пробившая асфальт

Последние домашние вечера

Живя дома, я особенно любила вечернее время, когда все ложились и наступала тишина. Только в кухне горел свет — баба с мамой завершали последнюю уборку, и оттуда через шторки в темную комнату падала уютная полоска света.
Я лежала на койке и слушала тишину родного дома. Приглушенные голоса на кухне долетали сквозь ласковую легкую дрему... Если бы я предчувствовала, что дом скоро навсегда исчезнет из моей жизни, я бы, наверное, постаралась запомнить каждую стеночку, каждую трещинку на ней, каждый лепесток в саду и каждый кусочек земли в огороде...
Однажды осенним днем, сидя в коляске, я увидела на комоде коробку цветных карандашей и тетрадку. Удивилась этой «незапланированной» покупке и спросила:
— Мама, это кому купили?
Мать как раз убирала мою постель. Медленно повернувшись, она смущенно ответила:
— Это мы тебе купили. Ты скоро поедешь в школу.
Учиться будешь... читать, писать...
Я почувствовала скользящий холодок внутри, что-то в ее интонации насторожило. И как ни старалась, не могла представить себе, какой будет эта школа.
После этого отец съездил в дом для детей-инвалидов посмотреть, что туда нужно везти. Они с мамой поначалу хотели доставить туда даже мою кровать. Но, оказалось, там есть подходящие кровати.
Решено было взять только две мои коляски — ходунки для прогулок и детскую коляску, в которой я сидела постоянно. Это была обычная прогулочная коляска, которую отец слегка переделывал по мере того, как я росла.
Домочадцы стали вести себя очень странно. Бабушка почти перестала ко мне подходить, а дед старался исчезнуть куда-то на целый день. Я остро чувствовала перемены, но не могла найти их причину. Став взрослой, поняла: они прекрасно знали, куда я попаду и каково будет там совершенно беспомощному ребенку. Они чувствовали вину, ощущали неловкость и стыд, но решение уже было принято...

Куда меня привезли?!

Когда родители собрались перевозить меня, за окном стоял хмурый октябрь. В памяти не осталось ясной картины, осталось что-то нечеткое, серое, размытое, будто полустертая страница... Поздним вечером мы с отцом доехали на станцию Бочаты, неподалеку от которой находился детдом.
Помню, как он нес меня на руках от станции, как прижалась к его плечу и притихла от страха. Мы подошли к темному деревянному бараку, отец постучал в дверь, оттуда заскрежетали замком и распахнули дверные створки.
Меня внесли в комнату и положили на неопрятную кровать в приемной комнате, в которую сбежались все, кто работал в тот день. Этот специализированный детдом организовали совсем недавно, и каждый поступивший ребенок вызывал невероятное любопытство персонала. А тут молодые здоровые родители сдавали ребенка, несколько странного в своих движениях. Когда я лежала, странность была незаметна, только если повнимательнее приглядеться к положению рук и ног. А так на кровати лежала совершено обычная испуганная шестилетняя девочка.
Лежа на «приемной» кровати, я разглядывала грязные, давно не беленные стены, переводила глаза на незнакомых людей и спокойно ждала, когда отец переговорит со всеми, возьмет меня на руки и скажет: «Ну, дочка, а теперь поехали домой». И мы вернемся на станцию, сядем в поезд и вскоре будем дома.
Но все обернулось иначе. Окружившие меня люди расступились, в приемную вошла мать, приехавшая заранее, чтобы обо всем договориться. На ней был казенный халат, застиранный так, что разноцветный рисунок ткани был еле виден. Она начала торопливо раздевать меня, глядя в сторону. Дождавшись, когда мать снимет с меня верхнюю одежду, отец подошел, наклонился, поцеловал меня и хотел уйти. Но ручонкой я невольно сбила с него шляпу, и он замешкался, поднимая ее с пола. А когда выходил, все заметили, как у него бегут слезы по щекам. Я этого, конечно, не помнила, да и не видела тогда его лица, это рассказала одна нянечка, когда я подросла.
Потом мать взяла меня на руки и понесла по длинному серому коридору. Зашла в палату, положила меня на свободную койку, попросила, чтобы к ней подвинули вторую койку, чтобы я не упала, и молча ушла. А потом выключили свет. В полутьме я стала разглядывать силуэты. Стояло много коек, на всех лежали дети-призраки. По палате металась здоровенная деваха со стриженной как у овцы головой, то есть голова у нее была острижена клочьями, местами торчали островки волос, местами виднелась кожа.
От совершенно незнакомой обстановки и страха я ничего не понимала и ничего не чувствовала. Мне даже показалось, что я умерла, и живыми остались только глаза, которые поневоле изучали совершенно непонятное место.
За окном наступила густая осенняя ночь, в палате стало тихо, и эта чужая тишина, совсем не такая как дома, помогла выйти из ступора. Всю ночь я всматривалась в темноту и ждала, что, тихо приоткрыв дверь, войдет мама, сядет на мою постель и утешит. Ведь мне так плохо!
Утром, едва няни стали проверять детей, чтоб перестелить тех, кто обмочился, я заревела белугой, отчетливо поняв, что меня бросили. Деваха с овечьей головой, что накануне металась по палате, начала как бешеный зверь носиться по проходу между коек. Она выглядела так дико и уродливо в серой казенной палате, что, наверное, ничего страшнее для меня придумать было нельзя.
Няни остановились возле моей койки и принялись утешать:
— Ну что ты плачешь? Посмотри, сколько у тебя здесь подружек. Вон Люда, такая же, как ты, лежит и не плачет.
Няни подняли Люду и под руки подвели к моей койке. Это была девчушка, которая тоже не могла ходить самостоятельно, и когда няни вели ее, я заметила, что она наступает лишь на пальчики. Еще по ее лицу я поняла, что подходят к ней редко и еще реже ее поднимают. Люда улыбнулась, но от этого стало еще тоскливей, я отвернулась и снова заревела. Никогда так подолгу не плакала, и от долгого рева у меня пересохло во рту и обметало губы.
Через какое-то время в палату снова вошли няни и стали разносить завтрак. Подошла женщина с тарелкой каши, но я отвернулась. И женщина равнодушно отошла от меня, даже не предложив чаю, от которого я бы не отказалась.
У меня уже не было слез, они закончились, выплакала все, и я лишь тоненько подвывала, как полудохлый щенок. А тут еще стриженная под овцу деваха подскочила к моей койке и рявкнула:
— Чего орешь? Целый день орет и орет! Привезли ее на нашу голову!
Показалось, что в меня будто камень бросили, дома никто так зло не ругался. Мой вой тут же прекратился от страха, но тело продолжало беззвучно содрогаться. Уже не помню, до самого ли обеда я прострадала или все-таки забылась сном.
Помню только, что, когда наконец пришла мать, едва завидев ее, я снова зарыдала в голос. Она взяла меня на колени и стала успокаивать, качая и приговаривая:
— Не плачь, посмотри, сколько здесь девочек, и никто из них не плачет. Мы с папой будем к тебе приезжать, будем брать тебя в гости на выходные...
— Я не хочу в гости, я хочу домой!!! — орала я, захлебываясь слезами.
Мать в те минуты мне показалась какой-то новой, чужой — то ли из-за казенного халата, что был на ней, то ли от того, что разговаривала со мной совсем по-новому. Она напоила меня водой, хотела покормить обедом, но я заупрямилась и не желала от нее отцепляться, и она никак не могла оторвать от себя мои скрюченные пальчики.
— Тома, мне же надо твою коляску доделать — обшить ее. А то как ты будешь сидеть на необшитой коляске? Я ее сейчас обошью, и тебе будет удобно на ней сидеть. А потом мне надо будет ехать домой, там Ольга одна, она тоже соскучилась и тоже плачет без меня. Пока мать меня увещевала, я обратила внимание на то, что она меня называет не Немкой, по-домашнему, а Томой. Видимо, любимая Немка осталась дома, а сюда, в детдом, отдали ненужную Тому... То ли я к тому времени совсем ослабла от рыданий, то ли согласилась с доводами матери, то ли меня отрезвило обращение «Тома» вместо «Немки», но я ее отпустила.
Обед закончился, нянечки убрали посуду. И тогда в дверях палаты появился отец, но не прошел ко мне, а встал в проеме и прислонился к косяку. Я видела, как он улыбается. Захотелось завизжать, но у меня не осталось ни капельки сил. Я лишь уставилась на него и смотрела до боли в глазах. Появилась воспитательница и стала жаловаться ему:
— Ваша дочь все время плачет, ни в какую не хочет есть!
— Ничего, немного привыкнет и будет играть. Она такая изобретательная — из любой бумажки придумает себе игру, — ответил отец, развернулся и ушел.

* * *

К вечеру мне привезли коляску, уже обшитую мамой.
То была обычная детская прогулочная коляска, для прочности и комфортности со всех сторон подбитая плотной материей. Детских инвалидных колясок тогда в Кузбассе то ли вовсе не было, то ли они были доступны лишь немногим.
— А где мама? — спросила я у нянечки.
— Твои мама с папой уехали. Мама попросила, чтобы тебя посадили в коляску. Если хочешь — посажу. Я кивнула в знак согласия. Она посадила меня в коляску и ушла. Я вытянула шею, чтобы получше рассмотреть, что за окном. Там было все серым-серо — унылая осень... Вдали увидела деревянный домик — точь-в-точь как наш! — и снова заплакала. И, несмотря на юный возраст, твердо осознала, что в моем положении ничегошеньки нельзя изменить, ну совсем ничего! Если бы я ходила, то могла бы встать, уйти, сбежать отсюда! Но я была беспомощна...
Обычный больной, не хроник, знает, что пройдет какое-то время, он выздоровеет и снова будет наслаждаться жизнью. Или вот моя тетка, папина сестра, которую я называла Нянькой, — в восьмом классе ей трамваем отрезало ногу ниже колена, но она освоила протез, да так наловчилась, что бегала как на своих двоих. А у меня полная безысходность, когда ничего изменить нельзя, и я теперь должна существовать именно такой потому, что это моя единственная форма жизни. И я впервые размышляла — мне хотелось понять, почему у меня так? за что?
Мои мысли прервал приход парикмахерши. Не спрашивая и не реагируя на протестующие вопли, она быстро остригла мою голову наголо. Тут вошла Надька — та самая, что напугала меня «овечьей» стрижкой и звериным метаньем по палате, — и сочувственно спросила:
— Чего плачешь? Волосы жалко?
Надька мне уже не казалась такой ужасной. Нянечка мне сообщила, что у нее не все в порядке с головой, что ее взяли из «школы для дураков» (из вспомогательной школы), а стрижка такая страшная, потому что стригли не машинкой, а ножницами.
Мой скулеж услыхали в коридоре, в палату зашел кто-то из персонала и позвал мальчишку постарше меня:
— Покатайте эту девочку по коридору, чтобы ей не было скучно.
Мальчишка, взял мою коляску, весело покатил ее, а я грустно сидела и думала про свое.

* * *

Ночью мне пришла в голову интересная идея: а что, если снять мою кожу? Эта кожа плохая, она мешает мне двигаться, как все люди. А под плохой кожей наверняка есть другая, хорошая, ничему не мешающая, и вот в ней я уж точно встану и буду ходить.
Но как это сделать?
Все уснули, а я решила, как царевна-лягушка в сказке, содрать с себя виновную в беде кожу и стала под одеялом царапать ногтями свои коленки до крови, пока не почувствовала боль. Немного поразмыслив, поняла, что кожа у меня одна-единственная и другой под ней нету. И безнадежность вновь навалилась на меня каменной плитой.
В полусне пришло видение: будто койка несет меня на станцию, сама собой забирается в поезд, затем, как умный послушный конь, доставляет меня в целости и сохранности прямо в наш двор. Из дома выходит баба, снимает меня с койки-коня и говорит «спасибо». А я радостно восклицаю: «Вот я и приехала!»
Потом видение исчезло, и я вернулась в свою мрачную безысходность. Не дай Господи еще раз прожить то отчаянье!

* * *

Когда меня сдали в специализированный детский дом для детей с физическими и умственными отклонениями, расположенный в поселке Бачатский Беловского района, близ станции Бочаты, мне было 6 лет и 10 месяцев. Именно так они и пишутся: станция через «о», поселок через «а». Потому что образованы от разных слов. «Бочаты» — это бочки, а «бачат» на местном наречии означает «яма». И меня — как в бочку законопатили и в яму бросили...
И в этом детдоме-яме предстояло провести долгих 12 лет.

* * *

Осваиваясь, я быстро поняла, что такое детдомовская жизнь. Хочешь не хочешь, а придется привыкать, а за что-то, возможно, придется и побороться.
Но тогда я не знала, что с такой же легкостью, с какой определил меня в детдом, отец уйдет из семьи.
И, наверное, в оправдание своему этому поступку, возьмет себе в жены хроменькую женщину. А на суде, когда их с матерью будут разводить официально, скажет про жен: «Я одну обидел, вторую обижать не хочу...»

Невкусный суп

Проснувшись утром, я медлила, чтобы не выходить из чудесного сна, где возвращаюсь домой. Но когда осознала, что это только сон, снова разревелась. Ко мне никто не подходил, завтраком обошли, увидев, как я реву и отрицательно мотаю головой.
Няни уже начали греметь посудой в коридоре, готовясь к обеду, когда в палату заглянула молодая воспитательница в белоснежном халате. Внимательно посмотрела на меня, подошла, присела на краешек постели и приветливо просила:
— Как тебя зовут?
Я перестала реветь и насторожилась. Она разглядывала меня и, чуть улыбнувшись, повторила свой вопрос:
— Ну, так как тебя зовут?
— Тома Черемнова... — все еще всхлипывая, ответила я.
— Тома, сейчас принесут обед, и я тебя покормлю.
— А мама где? — насупилась я.
— Мама твоя сейчас на работе, а в выходной обязательно к тебе приедет, — сказала она, вставая. Потом вышла в коридор и вернулась с тарелкой супа в руках.
Я шмыгнула носом, но она не дала мне успеть отказаться, зачерпнула ложкой суп и, подув на него, протянула ложку. Я покорно разинула рот и проглотила. И очень удивилась — проглоченное вообще не напоминало суп. Это была густо сваренная пшенка, заправленная картошкой и рыбными консервами. Почувствовав на языке рыбью косточку, я выплюнула ее на полотенце, которым воспитательница прикрыла мне грудь, чтобы я не обливалась.
— Вот молодец! Вкусный суп? — спросила она. Я скорчила рожу. Суп был для меня слишком необычным, он был первой едой, которую я попробовала в детдоме. Потом привыкла.
...Через много лет, когда я все же добилась перевода из отделения психохроников в дом инвалидов общего типа, я поклялась, что если когда-нибудь покину казенное заведение и обрету родные домашние стены, то в первый же торжественный вечер обязательно приготовлю именно этот странный суп. Но судьба, увы, еще не предоставила мне такого счастья, как свой дом. Да и вряд ли уже предоставит...
В мою память навсегда врезались первые впечатления от детдома — унылые серые стены, окна без занавесок и долгое ожидание нянечки. Но самым ужасным была тишина. Даже представить страшно — целая палата детей и полное отсутствие разговоров и смеха от ухода и до прихода нянь, только стоны и мычание.
А та молодая воспитательница — Зинаида Степановна Еськова — проработала в детдоме со дня его открытия по 1968 год. Насмотревшись на наши страдания, она, видимо, так испугалась предстоящих своих, что повесилась, когда ее сын-первенец родился с водянкой мозга.

Соседки, воспитательницы, нянечки

И на следующий день повторился мой рев, и я снова отказалась от еды. Это всем, видимо, надоело. Ходячие разбегались из палаты сразу после завтрака, лежачие молчали, а мне оставалось реветь до самого обеда, в одиночку переваривая свою беду. Однако в тот день мне не дали прореветься. В палату зашла уже другая воспитательница, Дина Васильевна, взяла меня на руки и понесла в коридор. Гладя меня, она утешала:
— Ну что ты все время плачешь?..
— Домой хочу! — сипела я.
— Чего это она так ревет? — недовольно поинтересовалась женщина, сидевшая в коридоре в ожидании главврача.
— Недавно привезли, скучает по дому. У меня дочка такого же возраста, как задержусь на работе, тоже скучать начинает, — объяснила женщине Дина Васильевна и обратилась ко мне: — Томочка, давай договоримся, ты не будешь больше плакать, я с тобой погуляю, а потом твоя мама приедет.
Я всхлипнула, но реветь дальше не было сил. Дина Васильевна поносила меня по коридору и снова занесла в палату. Хотела было положить на койку, но я вцепилась в нее и захныкала.
— Тома, ты же обещала, что больше не будешь плакать, — мягко сказала она и погладила по спине. — А может быть, у тебя что-то случилось?
— Я на горшок хочу, а тетя ругается, — наябедничала я шепотом.
И рассказала, что утром, когда вошла няня и принялась менять мокрое белье под лежачими девочками, я попросила одну из них посадить меня на горшок, но та никак не отреагировала. Может, не расслышала? И, когда она приблизилась к моей койке, я завопила во всю глотку:
— Тетенька, я на горшок хочу!!!
Няня повернула голову в мою сторону:
— Что, без горшка не уссышься? Думаешь, я перед одной тобой стоять буду? У меня, кроме тебя, целый корпус, — мрачно заявила она и ушла.
Я в этом возрасте никогда не мочила простыни и даже понятия не имела, как это делать прямо на постель? И реалии казенного заведения — ходи под себя и жди, когда перестелют, — мне были неведомы.
И это все я изложила Дине Васильевне. Та достала из-под койки горшок и, усадив меня на его, кликнула нянь в палату. Прибежали сразу три, и она строго сказала им:
— Вот эту девочку надо обязательно высаживать на горшок, она под себя не ходит. Поэтому подходите к ней почаще. Она все понимает и прекрасно разговаривает.
Трое нянь, уперев руки в бока, удивленно разглядывали меня. Одна, самая бойкая, стала оправдываться:
— Знаете, нам бывает некогда. Если мы не сможем подойти, пусть она просит девочек посадить ее на горшок. Вот, например, Нина может сажать ее на горшок.
— Нина, будешь сажать Тому на горшок? — дружелюбно спросила Дина Васильевна мою соседку по койке, уже взрослую на вид девушку.
— Ладно, буду, — покорно согласилась Нина, самая тихая и безотказная девочка в палате.
Няни постояли, недоуменно переглядываясь, подняли меня с горшка, посадили в коляску и вышли из палаты. Из-за двери я услышала их недовольные голоса и поняла, что недовольство в мой адрес.

* * *

Через койку от меня лежала еще одна взрослая девочка лет четырнадцати. Она была для меня самой страшной после по-овечьи стриженной Надьки.
У нее была неприятная привычка — подойдет к человеку, заведет свои руки за спину, оттопырит губу, закатит глаза на лоб и прогнусавит: «Ну чо?»
Меня пугало ее сходство с Бабой-Ягой, нарисованной в книжке, что осталась дома. Вспомнилось, как однажды вечером родителям надо было срочно куда-то отлучиться. Они уложили меня в постель, а чтобы не скучала, сунули в руки первую попавшуюся книжку с картинками. Я открыла ее и увидела Бабу-Ягу, летящую в ступе. Стала внимательно разглядывать ее, изучая каждую черточку, и до того, видимо, напрягла глаза, что мне показалось, как Баба-Яга шевельнулась. Я так отшвырнула книжку, что она улетела под родительскую кровать, а я натянула на голову одеяло и боялась выползти оттуда. Так и уснула, не дождавшись возвращения родителей.
И вот сейчас эта ожившая Баба-Яга донимала меня своими «ну чо?». Случись это дома, я бы тут же бойко показала ей язык, но здесь от испуга лишь вжималась в спинку коляски и умоляюще смотрела: отойди, пожалуйста...
Потом принесли мои вещи — тетрадку и коробку с цветными карандашами. Открыв коробку, я посмотрела на цветные карандаши, и в горле снова застрял комок слез. Вспомнила, как эта коробка лежала на комоде, как я ее впервые открыла, какими яркими они показались тогда и как поблекли здесь.
А когда ввезли мои ходунки (мать обшила их так же, как коляску) и поставили меня в них, я повисла, не опираясь на ступни, так ослабла за время сидения в коляске и безутешного рева.
Своей маленькой головкой я не могла найти словесное обозначение того, что произошло, и еще не знала слова «предательство». Я чувствовала, что меня просто столкнули в глубокую и страшную пропасть, на дне которой копошились, шевелились, пытаясь выжить, такие, как я, и не такие, как положено быть детям, — дети-инвалиды.

Раздача подарков и мамин визит

Две недели прошли как один длиннющий кошмар, дни были уныло похожи один на другой. Я еще наивно надеялась, что меня отсюда непременно заберут, но человек оттого и живет дальше, что не знает, каково его будущее.
Через две недели в детдоме открыли второй корпус, и нас разделили. Совсем тяжелых лежачих и невменяемых оставили на своих местах, а остальных, включая меня, перевели. И снова серая продолговатая комната, кровати в два ряда, как в солдатской казарме, пять окон и небольшая печка.
Моя койка оказалась за этой самой печкой, по ночам я смотрела на отблески огня, тихонечко плакала и панически боялась открытых окон. Ведь у нас дома окна на ночь всегда закрывали ставнями, а вдруг кто залезет.
Дня через три после расселения, когда нас утром подняли и я уже сидела в коляске, в палату вошла воспитательница с двумя большими коробками и сообщила:
— Девочки, я принесла вам подарки. Сейчас каждой дам по подарку, но если кто не будет слушаться, у того подарок заберем. Ну, с кого начнем?
Одну коробку поставила на пол, а из второй стала извлекать ленты и расчески. Раздав девчонкам по ленте и по расческе, она нагнулась к коробке, стоящей на полу, и стала перебирать находящиеся в ней предметы. Выудив из кучи оберточной бумаги маленькую куклу, протянула ее мне. Я скорчила недовольную мину — никогда не любила кукол и дома-то в них не играла.
— Ты чего сквасилась? — удивилась она.
— Ленточку хочу, — осмелела я.
— Ну и на что ты ее будешь привязывать? На уши? — хмыкнула она, указав на мою наголо обстриженную голову. Сунула мне в коляску куклу и вышла из палаты.
Девчонки примеряли яркие ленты и вертели в руках большие, видимо, для длинных волос, расчески.
А я, сидя в коляске с нежеланной куклой на коленях, завидовала их подаркам и волосам. Ничего хорошего в кукле не было — белое платьице в мелкий красный цветочек, грубо нарисованное личико, на голове коричневая закраска, обозначающая волосики. И я ни капли не жалела, что она у меня через час исчезла, наверное, кто-то из нянь утащил домой для своих дочек.
А еще через два дня нам выдали покрывала ядовито-зеленого цвета, тоже представив как подарки. В «мертвый час», так именовали время дневного сна, они висели на спинках кроватей, и я, не умевшая спать днем, смотрела на них до боли в глазах.

* * *

Однажды утром я глянула на противоположное окно и увидела на крыше соседнего корпуса снег. Вот и зима пришла. Снег на крыше лежал такой же пушистый, как и у нас дома, во дворике...
На улице был мягкий зимний день. После обеда ходячая ребятня, у кого была теплая одежда, высыпала во двор, а я сидела в коридоре напротив окна, смотрела на закрытые ворота детдома и мечтала, как ко мне приедут родители, привезут мою черную шубку с белой шапочкой, и отец на руках понесет меня на станцию.
Через три или четыре дня приехала мать, я упросила ее вынести меня на улицу. Она сначала ссылаясь на то, что меня не во что одеть, ведь вся моя зимняя одежда осталась дома. Но меня поддержали девчонки, посоветовав ей завернуть дочку в одеяло.
Сидя с матерью на улице, я поначалу боялась спросить: когда меня заберут домой? Но потом осмелела и спросила.
— Вот когда приедем вдвоем с папой, тогда и возьмем тебя домой. Я же одна не донесу тебя до станции, — виновато ответила мать. И так стыдливо отвела глаза, что я уже окончательно убедилась в том, что меня сюда определили надолго.
После ее визита я слегла с температурой, а утром по всему телу высыпала розоватая сыпь. Главврач решила, что это ветряная оспа, и уже собралась отправить меня в изолятор, но я сказала, что дома болела ветрянкой.
— Ааа, значит, нервное... — протянула главврач и спокойно ушла.

* * *

После этого приезда матери я стала чахнуть и таять, будто слепленная из снега. Няни больше не сажали меня в коляску по утрам, кормили с ложки прямо на койке, но я почти ничего не ела.
В детдом — видимо, в связи с расширением — стали набирать новых сотрудников. Пришли новые няни, и среди них оказалась Анна Степановна Лившина, родная сестра нашей старшей медсестры, из-за этого родства ее и приняли на работу.
Увидев меня, Анна Степановна стала допытываться, как моя фамилия, я назвала, она сделала вид, что не поняла, спросила снова, и так переспрашивала раз десять. Я видела, что она прекрасно меня понимает, но няня явно добивалась, чтобы я разволновалась, смутилась и стала бояться ее.
Приходя в ночную смену, Анна Степановна начинала разгонять всех по койкам, не разрешая никому даже тихо посидеть, дети в ее смену зарывались от страха под одеяло с головой. А она ходила по коридору от палаты к палате и прислушивалась: не шевелится ли кто. Больше всего ее грубых окриков выпадало на мою долю, ведь я из-за гиперкинеза (неконтролируемые движения рук и ног) не могла лежать спокойно. И когда эта садистка слышала, что я задвигалась на койке, тотчас же раздавался ее зычный крик:
— Черемнова! Чего ты возишься под одеялом?
От страха я сжималась, и на глаза наворачивались слезы. Иногда безумно хотелось в туалет, но приходилось терпеть и ждать, когда няни всех поднимут — по распорядку часов в одиннадцать-двенадцать ночи детей поднимали и предлагали «сходить на таз». Если б только кто-то мог слышать, как я сама себя уговаривала потерпеть до этого момента! Иногда, так и не дождавшись времени «сходить на таз», я засыпала, а потом, проснувшись, мучилась из-за невозможности опорожниться. Какой мерой можно измерить эти страдания больного ребенка? Почему ребенок должен лежать с переполненным мочевым пузырем? Неужели так сложно высаживать на горшок по необходимости, а не по команде?
Справедливости ради отмечу: старшая медсестра была вполне нормальной и доброй женщиной. А вот ее родная сестра, эта Анна Степановна, оказалась утонченным инквизитором. Ну куда ей в нянечки? Такие няни только калечат детскую психику.
Анна Степановна застряла в моей памяти на много-много лет. А когда через четыре десятилетия я написала сказку-повесть «Шел по осени щенок» и там фигурировала дурная уборщица, безжалостно гонявшая шваброй беззащитного щенка, звали уборщицу конечно же Анна Степановна. В повести ее быстро усмиряют и напоминают, что ее работа мыть полы. А вот реальную Анну Степановну поставить на место было некому.

Желаю умереть...

Воспитатели попросили нянь, чтобы те, невзирая на мою апатию, по утрам одевали и усаживали меня в коляску, чтобы пробудить хоть какой интерес к жизни. Но я и в коляске сидела вялая, безразличная ко всему, с полуприкрытыми глазами. Просто тихо заставляла себя умирать, не желая вступать в этот чуждый, насильно навязанный мне мир.
Вскоре шаловливая ребятня открутила все гайки у моей коляски, и ею стало невозможно пользоваться. В игровой комнате стояла лишняя кровать, меня приносили теперь на эту кровать. Укладывали поудобнее и тут же забывали о моем существовании. И я была рада этому, и ни в чьем внимании не нуждалась, потому что решила поскорее покинуть это холодное, голодное, грязное, гнусное, гадкое, унизительное место. И понимала, что убежать отсюда могу только одним способом — умереть.
Здания, в которых мы обитали, правильнее было бы назвать строениями. До приюта для больных детей здесь располагалась школа лесоводов. Она состояла из двух деревянных бараков с печным отоплением, в каждой комнате находилось по печке, которые днем топила истопница. Ночью печки должны были поддерживать ночные няни, чего те не делали, поэтому к полуночи во всех комнатах печки еле теплились, а одеяла старенькие, не толще простыней, и мы ужасно мерзли.
Но самое ужасное и постыдное состояло в другом: в нашем корпусе-бараке не было ванной комнаты, где бы можно было мыть таких, как я, хотя бы раз в неделю. А я была домашней чистюлей, нас с двоюродным братиком Серегой купали каждую неделю. За два месяца жизни в детдоме меня ни разу не помыли.
В другом корпусе, где меня принимали, впоследствии оборудовали ванны для ослабленных детей, а в нашем корпусе их было негде поставить. И мыться можно было лишь в длинном ряду рукомойников с холодной водой. Ходячих тоже не водили в баню — не у всех имелась зимняя одежда.
Результат антисанитарии не заставил себя ждать — у всех в палате завелась чесотка. Для меня это было настоящей пыткой — чесалось в основном сзади: спина, лопатки, недосягаемые для моих парализованных рук. Представляете, что у вас зудит вся кожа, а вы не можете почесаться.
В довершение моих бед я была в детдоме самой маленькой, одежды моего размера не имелось, и на меня напяливали, что под руку попадется. Бывало, такое наденут, что хоть через подол меня вытаскивай, хоть через ворот, везде свободно прохожу.
По сей день свербят в памяти тошнотворные эпизоды, связанные с манной кашей. Повара ленились беспрерывно мешать ее во время варки, и крупа сбивалась в комки. Я ненавидела эти манные комки, как сунут ложкой комок в рот, хоть плачь. И разжевать силенок нет, и противно, и тошнит. А выплюнуть нельзя — няни тут же начинают мерзко орать:
— Чего выплевываешь кашу? Не хочешь жрать, так и скажи!
Особенно усердствовала злобная Анна Степановна Лившина. Тогда я стала хитрить. Когда меня кормили, то на грудь клали полотенце, чтобы я не обливалась, и я научилась незаметно выплевывать в это полотенце манные комки. Так удавалось съесть хоть немного жидкой каши и избежать грубого крика нянь. Но потом, когда они вытряхивали полотенце и оттуда вылетали манные комки, мне все равно доставалось.
Я с ужасом наблюдала, как дежурная няня преспокойно ест эту кашу с комками, и у нее по скулам ходят желваки. Ничего не скажешь, здоровая деревенская баба, проголодавшаяся за день, она могла съесть и не такое. А меня, не умевшую справиться с манной кашей, ночью мучил зверский голод, казалось, что желудок прирос к спине, внутри у меня ничего нет, я как пустой мешок.
Потом я научилась прятать в подол своего необъятного платья кусочки хлеба и есть их ночью. Были у нас нянечки, которые сами раздавали оставшийся хлеб желающим, а были и такие, которые все остатки еды без разбору вываливали в помойное ведро и относили свиньям.
И кормили няни по-разному. Иная предварительно остудит еду, бережно поднесет ложку к моему рту, дождется, когда я проглочу, и ни капли не прольет. А Анна Степановна поставит тарелку с супом на тумбочку и начинает пихать ложку за ложкой, невзирая на то, что суп огненный. И хоть вся исплачься перед ней, что губам больно, она свое твердит:
— Ничего, пузо согреется!
После такой варварской кормежки ошметки еды обнаруживались повсюду — на одежде, на постельном белье, на полу. В ее смену я всегда отказывалась от еды и мечтала поскорее умереть.

Что случилось с моей семьей

Ничто не проходит безнаказанно. Избавившись от больного ребенка, родители развязали узел, державший семью. Почувствовав себя свободным, отец начал жить заново, с чистого листа. И пока я рыдала в детдоме, в моем родном доме разыгрывалась своя трагедия. То, что меня сдали в детдом, не принесло родителям ожидаемого облегчения. Поехав в отпуск в деревню, где родился, отец присмотрел там себе в новые жены ущербную хромую девушку. Наверное, из соображений, что та будет боготворить его, что снизошел до нее, уважать, почитать и безоговорочно слушаться. А может, просто устал от непростой и нескладной семейной жизни с моей мамой. Или всерьез полюбил. Забегая вперед, скажу, что второй папин брак окажется удачнее первого, у него родится третья (после меня и моей младшей сестры Ольги) дочка, они получат отдельное жилье и все такое прочее...
Мать, узнав о папином решении оставить семью, забрала Ольгу и ушла к своим сестрам. Так опустела наша уютная комната в доме бабы и деда.
Став взрослой, я долго размышляла: почему же никто из моей родни не воспрепятствовал моему определению в детдом? Баба? Дед? Тетя Тамара, в честь которой меня назвали и которую я нежно именовала Нянькой? Другая моя тетка — Валя?
Для бабы я не была родной по крови. Мой молодой дед приехал из деревни в Новокузнецк, женился на молодой бабе, а в один прекрасный день, невесть откуда, объявился дедов сын от предыдущего брака. Этот сын от первой жены и был моим отцом. А через какое-то время он привел беременную подругу — это и была моя мама. И баба, не смея перечить мужу, уступила пасынку с женой комнату своих родных дочек. Могу представить, как тяжело ей далась та уступка! Тем более что одна из дочек, одноногая Тамара, продолжала проживать в отчем доме через стенку от нас.
Однако баба ко мне привязалась, и я, хотя и узнала со временем, что не родная ей, все равно считала себя ее внучкой. Мне, маленькой домашней девочке, любимой и балуемой родичами, казалось, что дома все замечательно, ладно и складно.
Как любой ребенок, я любила своих близких и не задумывалась: а любят ли те друг друга? Иногда видела, как мать с отцом ссорились, но дед всегда жалел невестку. Я наблюдала их жизнь со своей колокольни и многого не понимала. И мне было неведомо, что под одной крышей вынужденно живут люди, которые давно ненавидят друг друга.
Потом часто вспоминала, как отец, придя вечером с работы, ложился на кровать и отворачивался к стенке, а мать поясняла: папа устал. А может, он не только уставал, может, уже рисовал в мыслях свою новую жизнь и мозговал, как ее начать? Женившись на хромой, он хотел привести ее в родительский дом, но баба воспротивилась пасынку:
— Если бы ты не сделал все втихаря, по-подлому, я бы тебя пустила. Но ты уехал, никому не сказав, что собираешься разводиться. А раз так, то идите и живите, где хотите.
И те ушли жить к папиной второй сводной сестре, пока не получили квартиру. Вот так, после сдачи меня в детдом, семья разбилась вдребезги, и осколки разлетелись во все стороны. В каком-то смысле справедливость восторжествовала, но мне от этого было не радостно, а больно.
В тот дом и дворик я уже никогда не вернусь... Каждый год зима будет заметать дорогу снегом, будут вырастать сугробы, а потом весенние ручьи будут замывать те предательские шаги отца, когда он выносил меня из калитки, чтобы бросить в детском доме.

Детдомовское новогодие

Наступил Новый 1963 год, мой первый новогодний праздник вне дома. Я первый раз в жизни увидела, как дети наряжались в маскарадные костюмы, как девчонки танцевали танец снежинок, как Дед Мороз с воспитателями раздавал подарки. А ночью представляла, что на будущий год я тоже буду в маскарадном костюме.
В это время родители выясняли отношения, им было не до меня. И, наверно, поэтому мой ослабленный организм стал понемногу крепнуть, и я стала постепенно оживать. Ведь ничто так не рвало душу, как появление матери, ее отведенные в сторону глаза и поспешный уход без поцелуя на прощанье.
Произошло еще одно приятное изменение, няням надоело нас будить по ночам, и теперь девчонки могли вставать в любое время в туалет, и я могла их попросить о помощи, вместо того чтобы ждать до полуночи.
Верной ритуалу оставалась лишь злобная Анна Степановна. Помимо жесткого обхождения с детьми, она имела дурную привычку обсуждать сотрудников.
И когда заходила речь о том, кто с кем дежурит в ночную смену, няни горестно вздыхали, если им доводилось работать с Анной Степановной Лившиной, а за глаза называли ее исключительно по фамилии.
Другие ночные няни вели себя по-домашнему. Не только разрешали посидеть после отбоя в коридоре и отдавали оставшийся хлеб, но и сами ужинали в нашей палате, попутно приглядывая за нами. И не отказывали, когда я просилась к девчонкам на кровати, что стояли посередине. Помню, сдвигали вместе три койки и ложились, прижавшись друг к другу, все ж не так холодно и не так одиноко.
Были и среди девчонок «командирши», обожавшие помыкать другими. Например, Надька с «овечьей» стрижкой обожала покомандовать. Однажды ночью я захотела в туалет, мне пришлось будить всегда помогавшую Нину. Видимо, мой голос разбудил и Надьку.
— Чего орешь на всю палату, никому спать не даешь? Только посмей еще раз разбудить! — рыкнула она на меня, перепугав до смерти.
После этого мне приходилось лежать и терпеть, пока кто-нибудь из девчонок не встанет по своей нужде и заодно поможет мне.

Я встретила весну и узнала слово «гроб»

Наступившая весна отвоевывала все больше и больше прав. Это была моя первая весна на детдомовском пятачке, где собрано столько горя и столько людских пороков. Сюда как в пропасть кидали никому не нужных больных детей. И отгораживались от этой пропасти...
У нас даже кладбище было свое, отдельное от поселкового, — крохотное кладбище детдомовских калек, будто они после смерти могли заразить остальных.
Больше всего умирали не в нашем, а в другом корпусе — не дотягивали и до десяти лет. Чем отличались эти два корпуса? В нашем корпусе собрали детей мало-мальски соображающих и способных объясниться. А в другом корпусе, который в нашем обиходе именовали «корпус для слабеньких» или «слабый корпус », размещали детей, неспособных передвигаться самостоятельно и с глубокой умственной отсталостью, проще говоря, лежачих идиотов. Можно представить, какой за ними был уход! И их никогда не выводили и не выносили гулять, даже не знаю, сколько человек там обитало.
В нашем корпусе многие худо-бедно доживали до 18 лет, и достигших официального совершеннолетия отправляли во взрослые дома инвалидов или в психоневрологические интернаты, так называемые ПНИ. Первую партию взрослых ребят из нашего корпуса увезли через полгода после моего прибытия.
Я рано узнала слово «гроб». Новые гробы привозили на открытом грузовике и сгружали в морг — при нашем детдоме имелся свой морг — прямо в присутствии гуляющих детей. А гробы с покойниками отвозили на лошади за железнодорожную линию в реденький лесок — на то самое обособленное детдомовское кладбище.
Мимо детдома совсем близко проносились поезда, в освещенных окнах вагонов пассажирских поездов можно было из окна палаты различать пассажиров: мужчина или женщина, мальчик или девочка. Ох, как же долго эти поезда перестуком колес напоминали мне о родном доме...

Летом на крыльце

Как-то незаметно подоспело лето, и потеплело, и раззеленелось. Меня стали выносить на улицу. Сначала для неходячих стелили одеяло в садике на траве, но вскоре озорные ребятишки свалили оградку и вытоптали траву. Со временем кое у кого появились свои коляски, кое-кто мог сидеть на лавочке, а для меня стали стелить одеяло прямо на крыльце.
В нашем корпусе было два выхода на улицу, один с просторными сенцами и каменным крыльцом. Именно на это крыльцо меня выносили и клали, подстелив тонюсенькое хлопчатобумажное одеяльце. Все бы ничего, но одно ужасное обстоятельство вынуждало меня сползать с одеяла на холодные плиты крыльца.
Дело в том, что в эти сенцы закрывали буйного пацана Витьку, и тот, сидя запертым с двух сторон, начинал изо всех сил колотить в двери, ведущие на крыльцо. И, лежа под содрогающимися от его ударов дверьми, я ужасно боялась, что они сорвутся с расшатанных петель и придавят меня. Но как я ни уговаривала нянечек не стелить мне одеяло под самые двери, они упорно стлали именно на этом месте, уверяя, что двери прочные и Витька не сможет их сорвать. А вот если положат на край, то я могу упасть с крыльца и убиться.
Ничего не скажешь, железная логика у наших нянь! А то, что у меня застудятся все косточки и впоследствии измучают болячки, приобретенные в раннем детстве, в том числе и на этом самом крыльце, им и в голову не приходило. Вероятно, никто из них и просто не мог предположить, что жалкая уродинка, которую всю постоянно дергает и коверкает, доживет до зрелых лет. И уж никто не мог и помыслить, что она вырастет, выправится, добьется снятия неверного диагноза «олигофрения», будет писать книжки для детей, публицистические статьи для взрослых и станет членом Союза писателей России... Но тогда перед ними была лишь маленькая калека, пытающаяся выжить, несмотря на несправедливую жестокость взрослых.
После ужина ребятня еще часок гуляла на улице, а я уже лежала на своей кровати и смотрела на противоположную стену, которая становилась зловеще красной от заходящего солнца. Я закрывала глаза и чувствовала, как меня затягивает смертельная тоска.
В такие минуты я старалась припомнить до мельчайших подробностей свою домашнюю комнату дома, свой дворик, свою постель, свой прежний мир, в котором не было место изматывающей тоске...

Хочу черемухи!

Я видела в своих горьких воспоминаниях, как вьется дорога между двумя рядами деревянных домиков на окраине города Сталинска, который впоследствии вновь переименуют в Новокузнецк. И как бежит дым из трубы одного из них — домика, в котором я родилась.
Наш дом не был новостройкой — дед с бабой, поженившись, купили его готовым. Добротный и удобный, с двором, садом и огородом. Там прошло мое детство, я была весела, резва, шаловлива, капризна, как все дети. Различие с другими детьми состояло лишь в том, что доступ в окружающий мир был для меня ограничен. Я не задумывалась тогда специально, что испытывает ребенок, находясь в тисках физической ограниченности, как переносит эти ограничения, удобно ли ему жить, и вообще, что такое маленький инвалид в нашем обществе?
Попробую восстановить в памяти некоторые подробности тех лет — наверное, самых счастливых для меня, потому что потом жизнь превратится в многолетнюю войну за место под солнцем, за право быть ЧЕЛОВЕКОМ со всеми последствиями, вытекающими из этого слова по смысловому определению и божьему замыслу. Борьба за мои законные права, заниженные людским равнодушием.

* * *

Итак, вьется пыльная незаасфальтированная дорога вдоль деревянных домиков. У некоторых из них еще не потемнели бревна — их поставили совсем недавно. У одного из домов через невысокий штакетник клонится на обочину дороги зелень небольшого сада с роскошными георгинами.
Я стояла и смотрела на сломанные цветы. Понимала, что меня отругают, если увидят. Попыталась наклониться и поднять сломанные георгины, но ходунки не позволили это сделать. Я с ненавистью посмотрела на узкую калитку сада, через которую победно пролезла три минуты назад. Можно попробовать незаметно выбраться и, хотя все домочадцы знают, что цветы ломаю только я, как-то отвертеться, но...
— Томка, кто помог тебе сюда забраться? — качает головой отец. — Вот посмотри, ты опять сломала цветки, а мама так их выхаживает. И как пролезла-то? — Ты сам мне показал, как сюда забираться, — надувшись и приготовившись расплакаться, бубню в ответ. — Когда же я тебе показывал, как сюда можно забраться? — отец от удивления даже перестает сердиться.
— А когда мамка клубнику-викторию пошла полоть, — поясняю и вижу изумление на отцовском лице. В тот день отец проявлял фотографии, а я крутилась возле него и мешалась, то стол качну, то под руку толкну. Когда по моей вине смазались две или три фотографии, у него лопнуло терпение, он утащил меня к матери в сад, и я запомнила, как боком втаскивал ходунки в узкую калитку.
Будучи очень сообразительной, я проделала это самостоятельно, приподняв один бок ходунков, и постепенно втиснула их в злосчастную калитку сада.
В какое-то мгновение застряла, но, раскачав ходунки, смогла выбраться. А ведь калитку в сад специально сделали узкой, чтобы я не могла пробраться через нее без посторонней помощи.
Отец возмущенно схватил сзади ходунки и вытащил их вместе со мной, орущей на весь двор.
— Хочу черемухи! — заорала я.
— Я тебе сейчас сам нарву, только не ори, — обещает отец, чувствуя на себе любопытные взгляды прохожих.
— Сама хочу нарвать! — дохожу я до поросячьего визга, но, чувствуя, что ходунки продолжают вместе со мной неумолимо плыть в отцовских руках к сеням дома, сдаюсь.
— Пап, я больше не буду, отпусти! — ходунки плавно опускаются на землю.
— Том, скажи, зачем я, по-твоему, сделал калитку в сад узкой?
— Чтоб мы с Серегой не лазили, — отвечаю я, упомянув двоюродного брата, на полтора года младше меня.
— Ну, если Сергей один войдет в сад, он не сломает цветы, а вот ты своими ходунками все попортишь. Поняла? — спрашивает отец.
Я покорно киваю головой.
— Гуляй во дворе, и чтобы ни в саду, ни в огороде я тебя больше не видел. Увижу, что ты опять куда-то залезла, посажу в коляску, — ставит условие отец.
В ответ я фыркаю, но протеста не выражаю — сидеть в коляске радости мало, я не могу в ней передвигаться самостоятельно.

* * *

Все в округе знали, что в нашем доме растет больной ребенок. Хотя ко мне, резвой и активной, определение «больной ребенок» никак не подходило.
Другой вопрос, что при всей резвости и активности я не умела вставать и ходить, не могла садиться сама, и руки были подвластны мне не полностью. Однако, благодаря ходункам, которыми управляла лучше, чем своим телом, я легко осваивала пространство. И ощущала их как нечто неотделимое от меня, а не как неуклюжие громоздкие подпорки. С едой тоже были проблемы: я научилась самостоятельно есть только твердую пищу, поднеся кусочек ко рту, но не могла есть ложкой и пить из чашки — роняла и расплескивала.
Сегодня, в зрелом возрасте, я, конечно, вижу свое детство все в другом ракурсе и понимаю, насколько непросто было родителям иметь больного ребенка в то дикое по отношению к инвалидам время. Хотя и по сей день ребенок-инвалид часто воспринимается российским обществом как какое-то неправильное и неверно запрограммированное существо. Но я думаю, что матушка-природа все равно умнее человека. И если рождается ребенок-инвалид, это означает, что природа хочет этим что-то подсказать человечеству.

* * *

В то далекое советское время — вторую половину пятидесятых, шесть счастливых лет с моего рождения до отправки в детдом были самым светлым отрезком моей жизни. Но этот отрезок закончился, благодаря трем буквам ДЦП, гвоздями вколоченным в мою биографию и расшифровывающимся как «детский церебральный паралич».
В моей карте был написан безысходный диагноз «поражение ЦНС». Теперь я знаю, что «поражение ЦНС» — очень расплывчатый диагноз, не уточняющий, что именно поражено в центральной нервной системе. Однако его оказалось достаточно, чтобы навеки изолировать ребенка от большого мира и упечь в специализированное закрытое учреждение.
За какую провинность мне был уготован этот крест? Только спустя полвека я ответила себе на этот вопрос. Ничто не дается человеку просто так, в каждом отдельном жизненном случае есть свое определение, свое предназначение и своя логика.

Поросенок Борька

Итак, отец вернулся в дом, оставив меня во дворе, и я облегчено вздохнула — сломанные георгины снова сошли с рук. И развернула ходунки, еще не зная, что бы такое предпринять.
Во дворе было пусто, только за воротами весело визжали девчонки, играя на обочине дороги, где лужи еще не высохли после дождя. Я с завистью смотрела на них, мне тоже хотелось измазать ноги грязью по самые коленки и пробежаться по мокрой тропе, громко хлюпая подошвами сандалий. В такие минуты я ощущала пустоту внутри, но, конечно, не понимала, что мне никогда не придется вот так же пробежаться ногами по тропе и пошлепать пятками по грязи. Я даже не задавалась вопросом, почему не могу ходить без ходунков, как все? Позавидовав девчонкам, я развернула ходунки и уныло поплелась к дверям дома. Но возле лавочки остановилась, увидев лежащий прут. Потянулась за ним, еще не очень соображая, зачем он мне нужен и нужен ли вообще.
В это время в закутке визгнул поросенок Борька. Я подождала, не выйдет ли бабушка на этот визг, и, взяв прут в зубы, направилась к Борьке. Поросенок услышал, что к его дверце подошли, радостно хрюкнул и высунул пятачок в прорезь дверцы. Но поняв, что это не те, кто его кормит, имея в виду бабу или мою мать, спрятался обратно. Мне хотелось, чтоб Борька высунулся, и я стала дразнить его прутом.
Сначала он не обращал внимания, но потом не выдержал и стал хватать прут зубами. Я так увлеклась, что даже не слышала, как ко мне присоединился мой двоюродный брат Серега.
— Том, а Том... Я тоже хочу с Борькой поиграть, — заканючил он.
— Найди себе свой прут и играй, — важно посоветовала я.
Серега нашел подходящий прут и присоединился ко мне. Мы до того раззадорили поросенка, что он вставал на задние ноги и доверчиво высовывал к нам пятачок.
Но потом у Борьки кончилось терпение, он, изловчившись, выхватил у Сереги прут и утащил к себе.
Серега обиженно засопел.
И тогда я предложила:
— Давай накормим Борьку, вот баба похвалит нас.
— А чем мы его накормим? — уставился на меня Серега.
— Я сегодня видела, как баба Борьке готовила пойло, она крошила туда капустные листья. Листья еще остались — лежат в сенях. Беги и принеси, я же не могу.
Серега сбегал в сени и принес два огромных капустных листа. Мы спустили их поросенку через прорезь в двери и стояли, слушая, как он сладко чавкает за дверцей. Сожрав листья, Борька снова высунул свой пятачок в надежде получить добавку.
Серега принес еще два капустных листа, а потом еще и еще, и так, пока во двор не вышла баба. Мы даже не слышали, как она вышла. И оглянулись, только когда она заплакала.
— Ну что за детки? Одно наказание! Что же вы наделали, окаянные? Креста на вас, что ли, нет? — причитала баба.
— Ты чего, Клава? — спросил дед, выходя из сеней.
— Да вот детки Борьку, наверно, убили, — заголосила баба.
— Ты чего плетешь? Как убили? — не понял дед.
— Да они ему все листья с капусты скормили, что лежали в сенях!
Дед подошел, открыл дверцу. Борька лежал возле порога, дед тронул его носком ботинка, Борька лениво открыл глаза, посмотрел на деда в надежде на добавку и лениво хрюкнул.
— Да нет, ничего страшного, просто малость объелся, — сделал заключение дед и закрыл дверцу.
Баба не была скупой женщиной, просто поросенок в те годы был дороже золота для простых людей, бежавших из разваливающихся деревень на стройки века, каких много было в Кузбассе, и где их с радостью брали как дешевую рабочую силу. Особенно охотно брали деревенскую молодежь, она создавала семьи и застраивала избами окраины будущего индустриального города. Из таких изб, как наша, вырастали целые улицы и складывался стихийный полугородской-полудеревенский «город-сад» вместо спланированного в тридцатые годы.

* * *

В этом «городе-саде» познакомились и мои дед с бабой, и мои отец с матерью, происходившие из деревень Новосибирской области. С горькой иронией я думаю о писателях, которые взахлеб писали книги о стройке века, но умалчивали о деталях.
Например, что женщин нагружали кирпичами, как выносливых верблюдиц. Для этого использовали специальное приспособление для носки — деревянная доска с лямками, которая одевалась на спину, как рюкзак, а на нее накладывали кирпичи от пояса до самого затылка.
Это была норма, женщина несла тяжесть до места назначения, а в советской литературе это преподносилось как геройство. И где же сейчас писатели, разжиревшие на своих ныне полузабытых книгах? Не грызет ли их совесть за то, что не замечали у себя под ногами втаптываемые в землю человеческие судьбы?
Самое возмутительное, что женщины работали в таком режиме и с такой нагрузкой во время беременности. На ранних стадиях, когда еще не знали про свою беременность, и на более поздних, когда знали, но не хотели переходить на более легкую, но менее оплачиваемую работу, и даже скрывали свою беременность, чтобы не упускать заработка.
Допускаю, что такое поведение во время беременности является одной из причин ДЦП. Переносимая тяжесть может вызвать внутриутробную асфиксию плода — на секунду перекрыли доступ кислорода к головному мозгу. Этого достаточно для ДЦП, даже если дальше беременность протекает без осложнений.

* * *

Но вернемся к поросенку. Дед закрыл Борьку в закутке, положил на наши головы свои ладони и усмехнулся. На наших детских лицах была, наверное, недетская растерянность. Я никогда не видела, чтобы баба так плакала, захотелось подойти и пожалеть ее. Но не успела, появился отец, сурово вытащил меня из ходунков и посадил в коляску. Это означало, что на сегодня мои дневные приключения закончены.
Я сидела в коляске, разобиженная на всех, и перемалывала в головенке свои обиды.
Уже потом я вспоминала, как баба плакала по якобы убитому нами поросенку, и думала: а плакала ли она так по мне, сданной в детдом?

Доминошки

Здоровый ребенок во дворе, даже в отсутствие игрушек, сразу найдет себе занятие и развлечение. Он может присесть на корточки и копаться в песке, сооружать что-нибудь из щепочек и тряпочек или играть в дочки-матери. Мне это было недоступно, в ходунках я могла стоять или передвигаться, но никак не нагибаться. Иногда на улицу выносили игрушки, чтобы я могла поиграть, но мешали мои нескоординированные движения.
Однажды подарили детское домино, и мать, снарядив меня на улицу, разрешила взять его с собой. На улице, подойдя к лавочке, я осторожно вытащила коробку из кармана, положила и открыла. Но едва начала переворачивать, чтобы высыпать доминошки на лавочную доску, мою руку дернуло, и все костяшки полетели врассыпную. Я завопила на весь двор:
— Мамка, я домино рассыпала!
Мать вышла подбирать домино, и когда доминошки были собраны, оказалось, что в коробке не хватает трех, а после второго падения и собирания не хватало больше половины. За какие-то десять-пятнадцать минут было растеряно красивое домино.
— Немка, не ори! Мне надо в доме убираться, поиграй во что-нибудь сама, — приказала мать, утомившаяся поисками доминошек, и ушла в дом.
Игра в домино с тех пор так и не состоялась.
Тогда не было игрушек «по моим рукам», а кукол я не любила потому, что ничего не могла делать с ними руками, разве что таскать их за одну ногу.
Больше всего мне нравилась играть с двоюродным братцем Серегой. Он переворачивал два стула перед моей коляской — это была кабина автобуса. Я брала хозяйственную сумку, надевала ее на шею и начинала голосить, изображая кондуктора. Сам Серега был шофером, но иногда превращался в пассажира, которому я вручала билет. После нашей игры бабе приходилось убирать по всем комнатам разорванную на билетики газету.

* * *

Странно в те годы вели себя врачи. Они милостиво оставляли жить детей-инвалидов, но совсем ничегошеньки для них не делали. А ведь ребенок-инвалид — это не домашняя зверюшка, а человек. И ни в коем случае нельзя считать, что если он накормлен, помыт и одет, то миссия по уходу и воспитанию выполнена.
Врачи почему-то уверяли родителей, что мой паралич после двенадцати лет сам собой пройдет, и родители верили в это. Волшебная фраза «паралич пройдет сам собой после двенадцати лет», повторяемая на все лады, в конце концов, усыпила их бдительность. И вместо того чтобы как-то противостоять моему заболеванию и не давать ему прогрессировать, родители ровным счетом ничего не делали. А болезнь брала свое, после пяти лет координация движений резко ухудшилась. И если до того родители были уверены, что я подрасту и начну держать в руке ложку, а может, и вилку, то после пяти лет эта уверенность испарилась.
Повторное обращение к врачам и обследование закончилось диагнозом «необратимое поражение ЦНС» с пояснением «она никогда не поправится».
И меня отдали в специализированный детдом ввиду полной бесперспективности.
А надо было всего лишь переступить через ложный стыд, что ребенок у них не такой, как все дети, что нуждается в большем уходе и медицинском внимании.
Да и нужны были не столько медицинские услуги, сколько бытовая сообразительность. Ну что стоило моим родителям постелить на пол дедов тулуп, положить меня на него и оставить одну? Я бы рано или поздно начала садиться сама, а потом, может быть, попыталась бы встать. Ведь у меня же был интерес к движению!
Если б они хоть разок задумались, на какую страшную зависимость от окружающих обрекают меня своим равнодушием! Парализованные люди понимают, что такое каждую секунду сознавать, что твое тело ничегошеньки не может сделать само, а твой дух игнорирует это и требует для себя жизни. Укладывание на тулуп и оставление в одиночестве могут кому-то показаться безжалостным приемом. Но много ли жалости они проявили ко мне, сдав в детский дом для инвалидов? Кстати, именно там, брошенная без присмотра, я и научилась самостоятельно садиться.
Моя мать или баба могли бы вечером делать мне лечебный массаж, если бы их кто-то этому научил, невелика премудрость, сегодня эти курсы массажа и инструктажа для родителей детей-инвалидов проводятся повсеместно. Но они не думали об этом, а ждали чуда.

Самостоятельная прогулка

Мне строго-настрого запретили выходить в ходунках за ворота потому, что по дороге целый день туда-сюда сновали грузовые машины. Однако запрет перестал существовать, как только я научилась сама откидывать на воротах крючок.
Было пять часов вечера, дед вернулся с работы пораньше.
Я увидела его, когда он подходил к воротам.
— Ой, дедка пришел! — радостно завопила я на весь двор.
Дед открыл ворота, зашел во двор и поймал меня вместе с ходунками, летящей прямо на него со всех ног.
— Эх, Томка... И когда только ты у нас без ходунков научишься бегать? — горько вздохнул он.
— Дедка, пойдем, погуляем по дороге, — запищала я просительно.
— Немного отдохну, и погуляем, — пообещал дед. Он ушел в дом, а я осталась возле ворот.
За оградой собралась компания подростков, пацаны натягивали вдоль дороги веревку, собираясь что-то соорудить. Я наблюдала за ними, пока они крутились возле наших ворот, но потом отошли подальше. Покрутила головой, глянула вверх и зацепилась взглядом за крючок. Раньше я не могла достать до крючка, хотя мне до ужаса этого хотелось, ведь я видела, что за воротами бегает малышня, даже младше меня. Оглянувшись, чтобы убедиться, что баба не видит меня в окно, я потянулась к крючку. И не поверила своим глазам — пальцы доставали до крючка! Ощутила радость и гордость. Во-первых, оказывается, я здорово подросла, а во-вторых, вспомнила... Однажды, когда я глазела на прохожих, мне почудилось, что если я в ходунках пробегусь по дороге, то обязательно начну бегать без них, исключительно на своих ногах.
Откинув крючок, я открыла ворота и выпорхнула (насколько этот глагол применим к моему передвижению в ходунках) на дорогу. Но у обочины дороги была колея, и я намертво застряла в ней. Меня окружили гулявшие дети. Они с интересом рассматривали меня, а я их. Наверное, я тогда впервые почувствовала себя жутко неуклюжей. Но дети смотрели доброжелательно, кое-кто даже подбадривал, потому что я им помогала дразнить нашего общего неприятеля — соседского рыжего мальчугана Валерку. Я громче всех орала этому бедняге вслед «Валера-холера!».
Хоть и интересно было очутиться за воротами, но я с опаской оглядывалась по сторонам, не едет ли машина. И намеревалась осуществить задуманное — пробежаться по дороге. Я дергала ходунки, но они намертво застряли в колее. А тут еще у подростков, мастеривших неподалеку, что-то хлопнуло, и над моей головой пролетела обгорелая веревка. Я не успела ничего сообразить, как дедка уже затаскивал мои ходунки за ограду.
— Томка, кто тебе помог ворота открыть? — строго спросил дед.
— Ой, дедка! Я теперь сама умею их открывать, — похвасталась я.
— А кто тебе разрешил их открыть? — еще строже спросил дед.
— Больше не буду, — заныла я.
— Так и быть, прощаю тебя, — сказал дед, прижав меня к себе.
— Дедка, давай расскажем всем, что я выросла, — предложила я.
— Обязательно расскажем, что моя внучка выросла, — согласился дед и понес меня в дом.

Дедушкины абрикосы

Уж не знаю, за что меня так любил дед. Однажды осенью родители собирали выкопанную картошку и, прежде чем ссыпать ее в подполье, решили просушить на чердаке. Когда разложили всю картошку, дед взял Серегу с собой на чердак, чтобы показать местность с высоты. Серега забирался по лестнице, а дед его только страховал, чтобы не упал. Когда они спустились, я завопила на весь двор:
— Папка, я тоже хочу на чердак!
— Никуда тебя не потащу! Ты что, не видишь, что я устал? — заругался отец.
— Немка! Как тебе не стыдно? У Сережи папы нет, вот деда и хочет научить его по лестнице ходить, — попыталась пристыдить меня мать.
Дед подошел к моей коляске, вынул меня, посадил на плечи и стал забираться по лестнице. Я чувствовала, как рука у него дрожит от напряжения.
Все осуждающе смотрели на это чудачество. Мы с дедом уселись на чердаке, он закурил. А я, вытянув шею, старалась разглядеть город, строившийся по ту сторону речки Горбунихи, что текла мимо нашего огорода и уходила далеко-далеко за водонапорную башню.
Если бы я тогда знала, что совсем скоро настанет время, когда рядом не будет ни матери с отцом, ни деда с бабой... я бы крепко прижалась к деду, чтобы получше запомнить этого родного человека...

* * *

Вспоминалось еще одно чудачество, доказывающее любовь деда ко мне. Однажды он ездил отдыхать и с курорта привез чемоданчик, доверху наполненный абрикосами. Одарив каждого из домашних одной абрикосиной, он подошел к моей коляске, распахнул передо мной чемоданчик и ласково сказал:
— Ешь, внучка! Это все тебе!
Все онемели от удивления.
— Миш! Она же не съест столько, только передавит и выпачкается, — возмутилась баба.
— Цыц! — ругнулся он. — Пусть поест вволю, а мы за ней подъедим.
А я, довольная, чуть ли не всем своим тельцем залезла в чемодан и, как и предвидела баба, измазюкалась в абрикосах от макушки до туфелек. Потом меня выдернули из чемодана и унесли купать, а помятые абрикосы доедали уже без меня.

Стрекозы и вкус дождя

В честь Няньки, Серегиной матери, я и была названа Тамарой. Может, это плохая примета — назвать в честь одноногой? Ведь не зря говорят, что новорожденному нельзя давать имя болящего, увечного или трагически погибшего родственника, чтобы не накликать на младенца беду. И как бы ни распоряжались нашими судьбами там, наверху, как бы ни мудрили, вкладывая особую идею в каждое человеческое существо, но то, что в моей судьбе перебор горечи, — это очевидный факт.
Видимо, и Бог допускает ошибки. А может, он специально отпустил такую щедрую порцию горечи безвинному ребенку, чтобы посмотреть, как тот оправдает бесценный дар под названием Жизнь...

* * *

Меня, как и всех детей, манило все новое, и я, как и другие дети, торопилась поскорее познать волшебный красочный мир. Как-то после проливного дождя Нянька принесла большую переливающуюся зеленую стрекозу:
— Томка, посмотри, кого я поймала!
— Ой, где ты взяла такую? — зачарованно спросила я.
— На улице после дождя их много летает, — ответила Нянька.
— Дай в руки! — попросила я.
— Ты ее помнешь, и она умрет. Я лучше ее отпущу.
— И ушла со стрекозой в руках.
А я после этого случая, просыпаясь, каждое утро прислушивалась, не идет ли за окном дождь? Долгожданный дождь пошел через неделю. Был выходной день, нас с Серегой искупали, женщины успели перестирать белье и после пяти вечера планировали пойти помыться к соседям в баню. Но после обеда ливанул дождь с грозой, и все остались дома. Я подтащила ходунки к порогу, намереваясь открыть дверь.
— Немка, ты куда это собралась? — удивленно спросила мать. — Разве не видишь, что там дождь?
— А ты разве не знаешь, что там сейчас красивые стрекозы летают? — спросила я.
— Какие еще стрекозы? — возмутилась баба.
— Томочка, дождь кончится, и я тебе обязательно поймаю стрекозу, — пообещала Нянька, выглянув из своей комнаты.
— Я сама хочу посмотреть, как они летают. Вы все уже видели, только одна я не видела, — заупрямилась я.
— Ты сегодня посмотришь. Только подожди, дождь закончится, на улице немного подсохнет, и пойдешь смотреть своих стрекоз, — миролюбиво согласилась баба.
— Они тогда улетят! — продолжала упрямиться я.
— Будешь упрямиться — вообще никуда не пойдешь! — осадил отец, выходя на кухню.
— А вот и пойду, и прям сейчас! — категорично заявила я.
— Вот за то, что упрямишься, никуда не пойдешь, — отец подошел к двери и задвинул засов, до которого я не могла дотянуться.
Я молча смотрела на массивный засов, а в душе боролись два чувства: обида, что никогда не увижу красивых стрекоз и не полюбуюсь, как они летают после дождя, и понимание, что на улице дождь, и там сейчас грязно. Победили красивые стрекозы. Я уперлась лбом в дверь и заревела. Ревела и ревела, и когда доревелась до хрипоты, дедка не выдержал, встал, подошел к двери, открыл засов и, взяв за ходунки, вытащил меня на улицу. Но едва отпустил, я почувствовала, что ходунки проваливаются вместе со мной в вязкую жижу. Ноги сразу же промокли, я попробовала сдвинуть ходунки с места, но не удалось их даже пошевелить, они намертво засели.
Выглянуло солнце, с крыши падали большие дождевые капли, а сказочно красивых стрекоз нигде не было видно. Я подняла голову и виновато посмотрела на дедку, он всепонимающими глазами смотрел на меня, оба отлично представляли, что ждет нас дома.
Дед молча занес меня в дом... И вот тут память услужливо прячет не очень приятные воспоминания, стирая подробности. Только помню, как баба молча снимала с меня мокрые ботинки, и сколько недоброго в этом движении...
А вечером у меня поднялась температура, в груди захрипело, и пришлось ставить горчичники. Перед глазами живо всплывает воспоминание, как отец таскает меня, орущую в жгучих горчичниках, по комнате на руках, а я уже плачу не столько от боли, сколько от сознания вины.
Но однажды родители полностью удовлетворили мое «дождевое» любопытство. Помню себя, сидящую в саду под зонтом под теплым грибным дождем, и солнце, пробивающееся сквозь тучу. Незабываемое впечатление! Мне его хватило на всю жизнь. Вы не представляете себе, что означает для больного ребенка вот так почувствовать дождь...

Познание мира

Обычно дома по утрам я просыпалась оттого, что над моей кроватью открывалось окно и в комнату врывался летний солнечный день или день с дождливым шорохом. А осенью — с чуть слышным касанием осенних падающих листьев. А зимой, когда окно лишь чуточку приоткрывалось, — морозец холодил щеки и на стекле светились волшебные ледяные узоры.
Но дольше всего в памяти задержалось, как моя красивая мама по утрам открывала ставни снаружи, и я любовалась ею в солнечном заоконном пространстве как портретом в раме. Это светлое воспоминание ничем не сотрешь, даже предательство перед ним бессильно.
Мамино предательство...
Сколько бы потом я ни видела от нее унижений — да таких, что охватывал недоуменный испуг, ведь эта женщина была в прошлом моей любящей мамой, а потом преисполнилась такой тупой жестокости, — все равно в памяти не стираются светлые воспоминания.
...Иногда в детдоме ночью, когда к горлу подступала невыносимая горечь и хотелось выть волчонком, но там нельзя было даже заплакать потому, что заплакать просто так считалось слишком большой роскошью.
— Никто ее не обижал, а она разревелась! Мало ли что тяжело, здесь всем тяжело, но никто не плачет! — говорили со злостью няньки. И в этом было что-то чудовищное, хотя теперь понятно, что они сами уставали и им до смерти надоедало смотреть на наши страдания.
Так вот, в такие ночи я выдергивала из памяти ту прошлую маму — настоящую, не предавшую. И невольно начинала думать: почему моя мама стала такой?

* * *

И снова возвращаюсь в далекое детство, где все солнечно и нет еще никакой беды. Не надо думать, что меня так уж сильно баловали, бывало, что и ругали, как всякого другого ребенка.
Мне тогда было лет пять. Нас у родителей уже двое, в январе 1960-го родилась моя сестра Ольга, здоровый спокойный ребенок, не доставляющий особых хлопот. Был нежаркий полдень августа.
Мать прогуливала Ольгу во дворе, я была там же. Сестра заснула у матери на руках, и она понесла ее в дом уложить в кроватку, наказав, чтобы я никуда не лезла.
Я послонялась по двору в ходунках минут десять и решила тоже зайти в дом. Я ведь сама перелезала через порог, и ничего со мной не случалось. И в этот раз я забралась на земляной скат, покрытый ровными досками и заменяющий крыльцо, благополучно миновала сени и открыла дверь в избу. Поставила передние колеса ходунков на порог, который со стороны сеней был очень высоким, и схватилась за щеколду, висевшую сбоку на косяке. Но второпях не заметила, что не поставила ноги на порог. С силой дернув за щеколду, чтобы ходунки перескочили порог, я беспомощно повисла на перекладине ходунков. Колеса съехали с порога, и я со всего маха хлопнулась мордашкой прямо об него, ощутив всю его твердость.
Сначала не ощутила боли, и первой мыслью было, если кто-нибудь зайдет и увидит, что я опрокинула ходунки, меня отругают. Но, приподняв голову, увидела на пороге лужу крови, сообразила, что это моя собственная кровь, и испустила громкий рев.
А дальнейшее уже не помню, то ли память опять услужливо прячет неприятные моменты, то ли я потеряла сознание. Помню, что было уже позже, я лежу у бабы с дедом на койке, а на кухне громко ругаются мои домочадцы.

* * *

Никто даже и не предполагал, в какие дали я отправляюсь в своих снах. В этих совершенно не детских снах я постоянно возвращалась в чье-то (уж точно не мое!) страшное прошлое в военное время. Мне мало кто поверит, решат, что я это сочиняю, чтобы сделать свою книгу загадочнее. Но, уверяю вас, никакого сочинительства.
Даже трудно сказать, когда этот сон начал меня преследовать. Кажется, он был со мной с самого рождения, просто когда подросла, я стала его анализировать. В этом сне взрослого человека я всегда убегала от танка. Хотя никогда в жизни не видела настоящего танка. Снилось, что я бегаю по дому и не знаю, где спрятаться от страшного танкового дула, а оно меня почему-то везде находит, куда бы я ни пряталась.
Еще один вариант этого сна — я бегу по изрытому снарядами полю, справа от меня горит хлеб, а слева то ли железнодорожное полотно, то ли какие-то рвы. Но любой вариант этого сна заканчивался одним и тем же, на меня смотрит дуло, я чувствую, что сейчас прогремит выстрел... и просыпаюсь.
И странное дело, когда просыпалась, срабатывала какая-то блокировка, я совершенно не боялась и твердо знала, что этого в моей жизни никогда не будет.
До сих пор задаю себе вопрос: откуда у маленького ребенка этот страшный сон? Ну ладно бы насмотрелась страшных фильмов, и это навеяло соответствующие сны. Но ведь телевизоров в нашем обиходе тогда еще не было, а смотреть взрослые фильмы в кино меня не брали. Так откуда же этот сон?! Загадка... Или предчувствие того, как поступит со мной жизнь?

Панамка

Сестре Оле исполнился годик; чтобы выносить ее на улицу, мать сшила чепчик. Не было только кружева для оторочки, и мать решила отпороть кружево от моей старой панамки. Ткань на ней сносилась, а кружево оказалось прочным. А я из этой панамки почти не вылезала, она была удобная и на завязочках. Но, несмотря на мою любовь к ветхой панамке, мать решила сделать по-своему, и сколько я ни орала, что это моя панамка, распорола ее.
Собрав меня на улицу, вместо распоротой панамы надела на меня новенькую, только что сшитую, беленькую, аккуратненькую, на одной пуговке. Я вышла на улицу, и через три минуты со двора донесся мой рев. Домочадцы в недоумении высыпали из дома во двор.
— Немка, ты чего ревешь-то? — недоумевала мать.
— Панамка-а-а! — орала я, захлебываясь рыданиями.
Все подумали, что панамку у меня кто-то отобрал, но оказалось, что едва я вышла на улицу и непроизвольно мотнула головой из-за своего заболевания, новая панама слетела с головы и оказалась в огороде.
Панаму нашли, водворили на мою голову. Однако история повторилась, ну никак не хотела панамка без завязок держаться на моей чрезмерно подвижной голове! После трех полетов с головы на землю она превратилась в грязную тряпку. Тогда от меня отстали, и с тех пор я гуляла без панамы.

Папа Саня

— Пап, пойдем к тете Вале, ну ты же обещал... Ну папа Саня... — через каждые пять минут назойливо напоминаю я отцу.
— Я тебе что сказал? Дочитаю книжку, и пойдем, — отвечает отец.
Мы остались дома вдвоем, остальные разошлись по делам. Отец сидит на бревнах, привезенных дедом для домашних нужд, и читает учебник — он тогда готовился на вечерние курсы. Но, видимо, из-за моей назойливости ничего из прочитанного не может понять.
Я чуть ли не носом водила по странице его учебника и ныла:
— Ну когда мы пойдем к тете Вале?
— Побудь тут, унесу книгу в дом и пойдем к тете Вале, — покорился он.
Но я знала характер своего папаши, когда ему было неохота что-то делать, он готов был отвязаться от меня любым способом. Ушел в дом и не выходил. Я подождала и, когда поняла, что он меня обманывает, решила пойти к тете Вале самостоятельно. Направилась к воротам, откинула крючок, вышла и стала раздумывать, как лучше дойти. Тетя Валя доводилась моему папе сводной сестрой (по матери) и жила в начале улицы, а наш дом стоял в середине.
Передвигаться по дороге я побоялась, понимала, если проедет машина, то мне некуда свернуть. Вдоль оград была протоптана тропинка, туда-то я и сиганула в ходунках и побежала. Разумеется, по-настоящему бегать я не могла, но постаралась изобразить из себя бегущую — гоню по тропинке ходунки и стараюсь погромче топать сандаликами. Картина, должно быть, препотешная. Соседи смотрят на меня и улыбаются. Уже миновала три дома, когда догнал отец, схватил сзади ходунки, что у меня аж зубы цокнули. И грубо потащил домой.
— Что, Саня, уже в догонялки играете? — шутили соседи, спрашивая отца.
А я пролежала в кровати зареванная до самого вечера. Вечером, когда собрались домочадцы, отец рассказал про мое бегство. Все хохотали, а я про себя твердила «все равно сама убегу».

* * *

Когда отец был в духе, он прогуливал меня, посадив к себе на загривок, и таким же макаром водил в цирк и в зоопарк. Я тогда даже представить не могла, что мой папка сначала отвезет меня в детдом, а потом уйдет из семьи. До сих пор пытаюсь найти оправдание этому поступку, но не вижу в нем ничего, кроме мужского эгоизма.
Хотя нет, одно оправдание все же есть — никому не хочется выглядеть неполноценным. Ведь когда у вроде бы совершенно здоровых родителей рождается инвалид, это как бы свидетельствует об их внутреннем нездоровье, выявляет скрытые заболевания, незримые дефекты, которые выходят наружу через ребенка-инвалида. И тогда мужчина чаще всего обвиняет женщину и безжалостно бросает и ее, и ребенка.
Но причины врожденной инвалидности самые разные: и генная мутация, и родовая травма, и заражение плода, и плохая экология, которая вроде бы не приносит видимого вреда ни детям, ни взрослым, но отыграется на внутриутробном существе...
А может, сама матушка-природа не хочет, чтобы все люди были одинаковыми, и демонстрирует, что они могут быть всякими, только дайте им возможность жить, расти, развиваться, совершенствоваться.
И действительно, из инвалидов часто формируются сильные одаренные личности. Так что не бойтесь, если в вашей семье появится необычный ребенок. Лучше сделайте все возможное, чтобы этому необычному человечку жилось хорошо и интересно.

Родичи навещают меня

Однажды, в период адаптации к детдому, я увидела во сне мать и чуть не закричала на всю палату. Я еще не знала, что теперь каждый ее приезд буду чувствовать заранее. И в этот день она неожиданно приехала, и, швырнув сумку у моей койки, со слезами на глазах побежала к воспитателям. У меня застрял в горле комок, и я не понимала, радоваться мне маминому приезду или плакать, разделяя ее настроение? Из палаты слышала, как она, плача, что-то сбивчиво рассказывает Зинаиде Степановне.
Минут тридцать я ждала, когда мама вспомнит обо мне. Наконец она зашла в палату и, присев ко мне на кровать, отсутствующими заплаканными глазами уставилась в окно.
— Мама, когда я домой поеду? — не к месту задала я свой главный вопрос.
— Никогда! — резко ответила она, не отрывая взгляда от окна.
Я заревела в голос:
— Хочу домой! Не хочу больше здесь жить! — Куда я тебя возьму? Твой папка нас бросил, мы с Ольгой теперь живем у тети Маши, — пояснила она, наклонившись, и стала что-то искать в сумке.
Потом вытащила оттуда помидорку, положила ее на окно и стала поспешно собираться домой. Я сразу не поняла значения слова «бросить», в моем понимании оно означало бросание какого-нибудь предмета или чего-то ненужного. Но минуту помолчав, внезапно почувствовала его и завыла, причем не по-детски, а по-бабьи.
— Будешь так орать, я к тебе больше не приеду, — заругалась мама и выбежала из палаты.
Ночью я опять горела в жару и металась по койке.
Утром подошла няня, чтобы покормить, и, видя, что я едва открываю глаза, только махнула рукой.

* * *

Прошло недели две, и я снова стала оживать. Девчонки, прослышавшие, что мои родители разводятся, стали приставать с расспросами:
— А что, твои родители дрались дома?
Дурацкий вопрос. Я понятия не имела, что родители могут драться, но для многих девчонок было привычным делом видеть дерущихся родителей.
И когда я сказала, что папка никогда маму не бил, никто не поверил мне.
— Почему же тогда они разошлись? — докучали девчонки.
Они так доставали меня вопросами, что однажды я не выдержала и соврала им, что папа в маму кидал тарелки, и после этого признания от меня отстали.

* * *

В августе проведать меня приехала Нянька — моя тетя Тамара. У нас был мертвый час. Я спала, когда в палату вошла нянечка и разбудила:
— Тома, просыпайся, к тебе приехали.
Я замерла, не зная, что делать — радоваться или снова реветь? Но нянечка быстро одела меня и вынесла на улицу, чтобы я ревом не подняла весь корпус. При этом натянула на меня домашнее платье одной из спящих девочек, сочтя мое недостаточно приглядным для показа родичам.
— А вдруг она проснется и меня потом ругать будет? — забеспокоилась я.
— Не будет ругать, — заверила меня нянечка. — Скажу, что это я взяла.
Вынесла меня на поляну, и тут я увидела свою милую Няньку, шмыгнула носом, готовясь зареветь, но та меня опередила:
— Если заревешь, не покажу, что привезла. — Она поправила на мне воротничок и стала расспрашивать: почему я плачу?
— Домой хочу... — пискнула я, с трудом сдерживая слезы.
— А ты не плачь. Вот я вернусь домой и скажу папе и дедушке, чтобы приехали и взяли тебя домой. Да еще надо коляску сделать, тебе же надо на чем-то сидеть.
Я, конечно, поверила. Но тут подошла нянечка и сказала:
— У нас на ее рост ничего нет из белья, вы бы привезли ей хоть пару платьиц.
— Хорошо, посмотрю дома. Если что-то осталось, передам, — пообещала тетя.
После ее отъезда я уже не так жутко ревела. Она потом частенько навещала меня и в детдоме, и в психоневрологическом интернате, и своего сыну Серегу привозила, один раз еще маленького, а второй раз перед армией.
До сих пор недоумеваю, почему Нянька тогда проявляла ко мне больше внимания, чем отец с матерью? Любила как племяшку? Сочувствовала, лучше понимая меня из-за собственного увечья?
Но почему так охладела ко мне потом? Когда через много-много лет мы с ней оказались в одном Доме инвалидов в Новокузнецке, она отказалась меня кормить. И в ответ на просьбу хоть иногда приходить меня покормить, отрезала как бритвой: «А ты будешь меня кормить?» Я готова простить ее резкость — скверно сложилась ее материнская судьба. Мой двоюродный брат Серега стал крепко выпивать, жена от него ушла, взрослая дочка не особо жалует отца. Щемящая боль пронзает сердце, когда мне рассказывают про вконец спившегося и опустившегося Серегу, моего товарища по детским играм... Наше безмятежное с Сережей детство... И такие разные жизненные дорожки...
Потом здесь же, в Доме инвалидов, Нянька нашла себе мужчину, друга жизни, обрела личное счастье. И я рада за нее. Жаль лишь пролитых из-за нее слез и горького подозрения, что ее внимание ко мне было выпендрежем перед нашей родней...

* * *

В конце августа приехали отец с дедом, привезли коляску, которую смастерил отец. Не успел отец прикрутить к ней колеса, как в комнату, где мы сидели, ворвались три няньки во главе с Лившиной, и началось...
— Как же ты бесстыжими глазами на своего ребенка-калеку смотришь? Как тебе не совестно: такую красавицу-жену бросил с двумя дочерьми! — орала Лившина, уперев руки в бока, словно одна из дочерей не жила все это время в детдоме.
Я сидела на руках у деда и ела конфеты. Когда Лившина заорала на отца, дед вскочил и выбежал со мной в коридор. Так и просидели мы с ним в коридоре, пока отец не прикрутил колеса к коляске. Я притихла, как испуганный кролик, и все больше вжималась в деда, замирая от оглушительного праведного крика Лившиной.
Чувствуя, как трясутся руки у деда, я поняла, что произошло что-то совсем нехорошее, и не решилась сказать деду про свое желание вернуться домой. Когда коляска была готова, дед посадил меня в нее, закатил в палату, и они с отцом, не попрощавшись, уехали.

Детдомовская школа

Осень 1963 года принесла в наш детдом радикальные перемены.
В сентябре нам выдали фланелевые платья, хотя и не новые, зато по размеру, и на мне стали чаще менять одежду. Но все равно я часто сидела в мокром платье, облитом супом или чаем, и одежда так прямо на мне иногда и высыхала.
Однажды, когда мы сидели в игровой комнате, нам торжественно сообщили, что с новой недели начнется учеба. В общем, почти как у нормальных детей — осенью начинается школа.
К нам еще весной пришла работать воспитательницей пожилая женщина, Анна Ивановна Сутягина, бывшая школьная учительница, которая по состоянию здоровья не могла больше работать в поселковой школе. Полгода она присматривалась к нам, строила планы по нашему развитию и согласовывала их с начальством. Фактически с ее приходом жизнь в детдоме начала заметно меняться. В нашем корпусе, включавшем пять палат, где мы спали, организовали три игровые комнаты, где должны были проходить учебные занятия.
Нас разбили на три группы примерно по двадцать пять человек: старшая, средняя и младшая. А так как развитие у детдомовцев шло по-разному, решили группировать не по возрасту, а по мышлению. Меня сразу взяли в старшую группу, хотя я не знала ни одной буквы.
Из нашей группы четверо ребят раньше уже посещали школу.
Двое пятнадцатилетних глухонемых, Варя и Саша, владели азбукой глухонемых. Воспитательница Зинаида Степановна без труда освоила эту немудреную азбуку. А вслед за ней и я, и даже выступала в качестве сурдопереводчика. Не знаю, какими ветрами этих двух бедолаг занесло в наш специализированный детдом для больных детей. Варя была совершенно здорова физически, успела успешно закончить восемь классов, и когда ее спрашивали, почему она сюда попала, объясняла, что в той школе для глухонемых поспорила с завучем и та из мести отправила ее сюда. А вот как Саша попал в наше заведение, так и осталось тайной.
Двое других детей были из вспомогательных школ: Надька с «овечьей» стрижкой, и еще одна девчонка с таким же увечьем — стянутыми рукой и ногой, и со слабо работающей головой.
Ох, как же неохота была другим воспитателям напрягать себя занятиями с такими, как мы! Тем более что у половины из них не было педагогического образования. Им проще было сгрудить нас в одной комнате, а самим сесть в проходе и заниматься своими делами и только в туалет выпускать по одному. И так до конца своей рабочей смены.
Но пришла Анна Ивановна и стала заставлять остальных воспитателей трудиться на ниве нашего образования. В игровые комнаты завезли столы, стулья, на стену повесили черную доску. Все как в обычном классе, только сначала нам давали не тетрадки, а лишь листочки из них. И на этих листочках мы учились выводить крючочки и палочки. Многим это было в новинку, хотя большинство детей было подросткового возраста.
Для меня самым интересным занятием стало изучать буквы. У Анны Ивановны буквы были нарисованы на квадратных картонках, она на них объясняла, что за буква и как звучит. Обходила всех сидящих за столами, потом показывала тем, кто сидел на колясках.
Нас, колясочников, было трое в группе: я и двое пацанов, Игорь и Вася. У Васи папа работал главбухом, а у Игоря родители трудились в Кемеровском собесе. Поэтому к обоим проявляли повышенное внимание. Впоследствии эти ребята, благодаря родителям, попадут в хорошие дома инвалидов. Не то, что я, обреченная скитаться по заведениям для психохроников...
Воспитатели индивидуально подходили к ним, показывая буквы, спрашивая, запомнили они данную букву или нет. Меня не баловали таким вниманием, и если мне не было видно, я начинала пищать со своего места «мне не видно!». Воспитатели оборачивались и показывали пропущенную букву.
Таким образом, я одновременно училась грамоте и демонстрировала напористость и умение постоять за себя. И поскольку обладала отличной памятью — хоть один дар природы, — к Новому году знала все буквы. И возгордилась этим — шутка ли, 1964-й год встретила грамотным человеком.

* * *

За зиму я окончательно освоила премудрости чтения, но книг, помогающих ребенку закреплять пройденное, в нашем детдоме не было. Но как бы взамен самостоятельному чтению Анна Ивановна Сутягина давала другое, может быть, даже более важное.
Обычно после ужина с семи до восьми часов нас нечем было занять, а до конца смены воспитателей оставался целый час. Летом-то можно запускать всех на улицу, а зимой весь час ушел бы на одевание-раздевание, и никакой прогулки не получилось бы. Поэтому воспитатели использовали этот час по своему усмотрению. Большинство из них загоняли все группы в одну игровую комнату, сами кучкой садились в проходе и вели свои личные разговоры, а детки в это время, естественно, «стояли на ушах».
А вот Анна Ивановна, которую за глаза называли «белой вороной» и презрительным словом «интеллигенция», в свою смену собирала нас в нашей игровой и читала вслух. Благодаря ей я в семилетнем возрасте услышала первые художественные произведения — это были отрывки из «Кавказского пленника» Льва Толстого и «Детей подземелья» Владимира Короленко. Потрясенная судьбой детей подземелья, я долго не могла уснуть, наверно, это был мой первый урок благородства и сострадания. А история Жилина и Костылина дала представление о жизнестойкости — в любой ситуации многое зависит от самого человека.

Я научилась садиться

Весна 1964 года. Занятия по начальному обучению шли с января по апрель. Мне так понравилось учиться! Жаль только, что уроков было меньше, чем мне хотелось. И что все воспитатели, кроме подвижницы Сутягиной, вместо закрепления наших навыков по усвоению букв и слогов предпочитали необременительное — играйте, дети, только нам не мешайте.
Однажды после ужина я уже находилась на койке, но лежать ужасно не хотелось. В этот день я безвылазно проторчала в неподвижной коляске. Поначалу коляску со мной ребятня катала туда-сюда — все ж развлечение и им, и мне. А три воспитательницы и две няни, собрав все группы в одной из игровых комнат, сами сидели в проходе, ведя бесконечные беседы «за жизнь». Одну из них, Веру Александровну, страшно нервировало, что мою коляску передвигают. Вряд ли ее беспокоил шум, создаваемый коляской, детские крики его перекрывали. Но Вера Александровна изначально относилась ко мне с антипатией, понять и объяснить которую не мог никто, включая ее саму.
— Поставьте Черемнову возле стены! Не возите ее больше! — истошно завопила она.
Ребята испуганно повиновались, подвезли коляску к стене и отошли, боясь распалить гнев Веры Александровны. Получилось, что я оказалась лицом к стене. Почему воспитательницы не развернули меня лицом к обществу — непонятно. То ли не обратили внимания на такую мелочь, что девочка сидит, уткнувшись в стенку, то ли поленились. Так я и просидела до самого обеда, слыша, как за моей спиной весело резвятся ребятишки и оживленно квохчут сотрудницы, обсуждая семейные неурядицы и житейские перипетии. А я — в изоляции, передо мной — мертвая стена...
Эту глухую белую стену я запомнила на всю жизнь. Сначала стена была лишь детской обидой, а потом превратилась в символ, стена — неумолимый враг, которого я должна победить. Сколько потом по жизни мне придется разбить таких глухих стен!
А когда рухнет последняя стена, я растеряюсь от пустоты. И пройдет немало времени, прежде чем свыкнусь с новым для меня препятствием и новым врагом — пустотой. И до сих пор не знаю, что страшнее — стена или пустота?
Ах, если бы у всех-всех инвалидов, подобных мне, с парализованными ногами и руками, была нормальная жизнь, если бы мы тоже могли видеть, слышать, ощущать, осязать окружающий мир и вливаться в его кипучую жизнь! И, главное, чтобы не мучил вопрос: окажут ли нам нужную бытовую помощь или не окажут?
Что завтра ждет меня, физически беспомощную, если, не дай Бог, заболеет моя помощница Ольга — глухонемая соседка по комнате в моем нынешнем новокузнецком Доме инвалидов? Да я без Ольги в буквальном смысле останусь без рук! Какой бы знаменитой я ни стала, меня всегда и везде будет преследовать моя немощь — крест, который суждено нести до конца дней. И это так унизительно — жить в полной физической зависимости от других...
Люди! Здоровые, нормальные, неувечные, некалечные, способные передвигаться на своих ногах и владеть своими руками! Дышите свободно и радуйтесь, что вы одарены немыслимым богатством — способностью к самостоятельному и контролируемому движению! Считайте себя счастливыми, пока вы ни от кого не зависите! Не хотите считать, что здоровое самоуправляемое тело — счастье? Тогда хоть согласитесь, что это — основа для счастья.
Но вернемся в тот памятный вечер. Проторчав весь день в стоящей коляске (после обеда меня тоже не катали), я елозила на кровати, отчаянно демонстрируя протест против наскучившей обездвиженности и надоевшей беспомощности... И вдруг, даже не осознавая того, дернулась и, о чудо! Сама села на попу, вцепившись пальцами в панцирную сетку, чтобы не упасть! Ну надо же, сколько меня ни пыталась научить садиться дома, у меня не получалось, а в детдоме, где моим физическим развитием никто не занимался, все получилось!
В палату вошла нянечка, она не сразу заметила меня сидящей, а когда увидела, удивилась:
— Тома, ты сидишь! Ты сама села?
Я подтвердила, мотнув головой. Говорить не могла, потому что от радости в груди встал ком и было трудно его выдохнуть. Нянечка, поцокав языком и похвалив меня, вышла. А я повернула голову к окну, увидела пассажирский поезд, рельсы, а вдали, за железнодорожной линией, лесок, всхлипнула от радости и без сил повалилась на подушку, настолько меня вымотало первое самостоятельное усаживание. Теперь я сама могу дотянуться взглядом до окна, леса, поезда, людей в освещенных окнах!
Моей жизни, конечно, не позавидуешь, но в тот весенний вечер я ликовала.

Зависть к тополю и муравьям

После этого я стала чаще сидеть на полу в палате, коридоре, игровой комнате, хотя плохо держала равновесие и часто падала. Иной раз так треснусь головенкой об пол, только искры сыплются из глаз. На полу куда вольготнее, чем в коляске, хотя частенько влетало от нянь за сбитую ковровую дорожку. Они стелили ее посередине коридора, а я своими неслушающимися ногами невольно сдвигала в сторону.
Несмотря на ругань нянь, я все чаще и чаще просила, чтоб меня посадили на пол в коридоре, где больше простора. Взрослые недоумевали, ворчали, но сажали и поправляли сдвинутый мною ковер. Видно, сами понимали, как нелепо выглядит этот ковер-половик на фоне обшарпанных стен и окон без занавесок.

* * *

Когда весна 1964 года только-только зажурчала ручьями, в жизни детдома наметились перемены. Затеяли строительство служебного здания из крупнопанельных блоков, но разместили там не детей, а кабинет директора, бухгалтерию и столовую. А в нашем деревянно-барачном жилье решили провести паровое отопление — едва сошел снег, рабочие начали ставить батареи. А с приходом лета нас стали возить в баню — в телеге, запряженной лошадью. И меня, наконец, начали полноценно мыть с мылом и мочалкой! И стали чаще менять одежду. В начале весны девочек нарядили в легкие платьица, но летом передумали и решили обмундировать всех детдомовцев «под мальчиков » — выдали майки и нечто среднее между трусами и шортами.
Иногда нас, колясочников, выносили на улицу в тень большого тополя, росшего возле нашего корпуса. Сидя вблизи дерева, я с любопытством разглядывала его морщинистый ствол, по которому ползали муравьи, жучки, паучки... К этому времени моя многострадальная коляска осталась совсем без колес; ее водружали на два стула или ставили на пол, после чего туда сажали меня.
Как думаете — о чем может думать в такие моменты восьмилетний ребенок, сидя в сломанной коляске? Ну так я вам расскажу: он завидует дереву. Потому что оно постоянно живет на улице, на воздухе, под солнцем, под луной, под ветерком, под дождиком, под снегом. Потому что ему не надо возвращаться в корпус, где обязательно обругают, а ночью нахлынет тоска. Тополиные ветви качались высоко над землей, и казалось, что они задевают облака. «Как хорошо ему здесь, его никто не обижает...» — завистливо думала я и тихонечко вздыхала.
Потом меня стали интересовать все самостоятельно движущиеся существа: звери, птицы, насекомые. Особенно насекомые — они были совсем рядом со мной. Было ужасно приятно наблюдать, как туда-сюда снуют мелкие жучишки и паучишки. Как ползут божьи коровки — красные, оранжевые, желтые, с черными пятнышками-горошками на спине, как они внезапно взлетают, поджав лапки и выпустив из-под плотных верхних крыльев полупрозрачные нижние. Как, расправив крылышки, взмывают вверх мотыльки. Как грациозно порхают разноцветные бабочки и опускаются на листок или травинку. Я смотрела на бойко семенящего муравья и представляла, что это я бегу и будто своими глазами вижу, как перед этим бегущим муравьишкой перемещаются все предметы. И завидовала им всем, самостоятельно передвигающимся на своих ногах...

«В умственном развитии отстает...»

Незаметно пролетело короткое сибирское лето. Казалось бы, совсем недавно было все зеленым-зелено, но вот уже видна осторожная поступь осени. У тополя возле корпуса с каждым днем золотого в листве все больше и больше.
В конце августа 1964 года к нам приехала важная областная медкомиссия с проверкой, особенно дотошно проверяли нас, колясочников. Нескольких человек с нормально работающими руками сразу же отправили в другой детдом. Подошла моя очередь. С меня сняли платье прямо в коляске, и я осталась в здоровенной, не по размеру, майке и без трусов. Их на меня в тот день почему-то не надели.
— Почему на тебе нет трусов? — взяв меня на руки, строго спросила Нина Степановна, родная сестра зловредной Анны Степановны Лившиной, словно я сама одевалась и раздевалась.
— Мне их не надели... — шмыгнула я носом, мне и самой было неловко предстать в таком виде. Положив на стол, члены комиссии долго разглядывали мое тщедушное тельце и тихо переговаривались между собой. Кое-что из разговора я расслышала, а кое о чем могла догадаться по их лицам.
— Она что, обходится без трусов? Она хоть понимает, что так ходить стыдно? Она в состоянии сама себя обихаживать?
— Нет, она себя не обихаживает, — ответила Нина Степановна. — За ней ухаживают няни, кормят с ложки. Девочка очень слабая, постоянно плачет. В умственном развитии отстает.
Фраза была убийственной. Она заявила о моем умственном отставании, даже не поинтересовавшись, как проходило мое начальное обучение! А я меж тем успешно выучила все буквы и могла складывать слова и предложения. Учеба давалась легко и была лучшим из развлечений, я уже мечтала, что, помимо чтения и письма, меня будут обучать другим интересным предметам. Но Нина Степановна своим нелепым и безапелляционным утверждением перечеркнула все мое будущее, лишив меня права на образование. А для комиссии большего доказательства не требовалось — заключение главной медсестры казалось им вполне достаточным.

* * *

В октябре в нашем корпусе подключили паровое отопление, начали красить палаты и игровые комнаты, перебрасывая нас из одной комнаты в другую. Понятно, что никаких занятий не было — их невозможно проводить при ремонте.
Занятия начались только после Нового года, в январе 1965-го. Оказалось, никто из ребятишек ничегошеньки не помнил из пройденного, только я могла назвать выученные буквы, да еще те, кого привезли из вспомогательных школ.

Материнское отвращение

С горечью вспоминаю эпизод, связанный с посещением матери и окончательно определивший наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое... Я ждала маминого визита с особым трепетом.
Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:
— Тома, ты почему какаешь в штаны?
— Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, — стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.
— Тогда почему у тебя все штаны в какашках? — брезгливо поморщилась она.
— У нас бумажек нету... — виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.
Малоприятная картина — неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, каким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии...
Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках — привлекательная женщина и милая малышка с еще не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой — не врачом, не педагогом, — и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!
Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.
Зато как ей нравилось рассказывать, что, когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой — вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.
В ее глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для нее было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица — у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме — иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3–4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда, когда ей было плохо, когда ссорилась с бывшей родней: со свекровью или золовками.
Бедная моя мама Екатерина Ивановна! Я ее не презираю, не осуждаю, скорее жалею. Ведь, наверное, нелегко таскаться «из-под палки» в детдом и возиться с вызывающей отвращение дочкой-инвалидкой даже четыре раза в год.
Я думаю, что не любить человечка, которому дала жизнь, брезговать и тяготиться им — один из самых страшных грехов. Потому что невозможно измерить глубину страдания этого маленького человечка.
К другим детдомовцам, которые, как и я, не были сиротами, тоже приходили родичи. Но не так вот, нехотя, формально, будто исполняя повинность, а с виною, любовью и заботой. И в первую очередь смотрели, в чистоте ли ребенок? И не забывали приласкать и понежничать. Как же мне не хватало вот этой, хотя бы эпизодической, любви, ласки, нежности и заботы! Потом, во взрослых стационарах, я наблюдала, как родители навещают взрослых детей-инвалидов, сброшенных на попечение государству, чтобы отгородиться от убогого или потому, что не в состоянии ухаживать сами. Это всегда было не для галочки, визитеры приходили, чтобы позаботиться, подкормить, поддержать, развлечь, понежничать...
Когда, после многолетнего кочевья по кузбасским приютам для инвалидов-психохроников, я наконец добилась перевода в Новокузнецкий дом инвалидов № 2 общего типа, Екатерина Ивановна объявилась вновь. Многие думают, что ее привлекло то, что я стала кемеровской знаменитостью. Однако она ни разу не отметила мои писательские успехи.
Эти годы многое изменили. Мать постарела и подурнела, а я, наоборот, перестала считать себя уродиной, недостойной существования, и приняла себя такой, какая есть. Но она по-прежнему намекает на диссонанс — красавица-мать и дочь-уродец. И теперь исправно навещает меня все в том же безотрадном жанре — холодном, формальном, унижающем и поучающем. Очень хочется сказать ей: «Ты больше сюда не приходи ». Но что-то мешает, возможно, жалость к ней...

Кому пожаловаться? Солнышку!

В декабре 1964 года нашу палату расформировали. Взрослых девчонок оставили, а малышей перевели в соседнюю, и моя койка оказалась первой возле двери.
Теперь больших ходячих девочек по вечерам няни заставляли вместо себя мыть полы в игровых комнатах и в коридоре. За это их добавочно кормили — давали остатки от ужина и домашнюю снедь, приносимую нянями для себя и на угощение. Девчонки не забывали поделиться со мной: преподнесут то крохотный кусочек сальца на ломтике хлеба, то колечко соленого огурчика. Никто из нянь не был против еще и потому, что бутерброд и огурчик я могла держать и есть самостоятельно, никого не обременяя. А когда было очень голодно, я просто просила у них хлеба.
— Только не сори на пол, — говорили они, подавая мне кусок.
И чтобы не насорить крошками, я клала хлеб на полотенце и начинала грызть, придерживая рукой, потом только оставалось аккуратно вытряхнуть полотенце в ведро с отходами, и все чисто. Смириться с этим не могла только злобная Анна Степановна Лившина. Если она замечала, что кто-то из девчонок несет мне в палату кусок хлеба, начинала истерически орать:
— Что, опять Черемновой хлеб несешь? Немедленно положи его обратно на стол!
Сейчас, много лет спустя, я думаю: а нормальной ли была Лившина? Такая ярко выраженная агрессивность по отношению к беспомощному ребенку свидетельствует о явных отклонениях в психике. Такую неуравновешенную женщину, конечно, не стоило подпускать к детям, тем более в качестве дежурной няни, которая обязана присматривать за детьми постоянно и совершенно бесконтрольно.
Когда Лившина начинала орать, я вздрагивала и инстинктивно поджимала ноги. Эта привычка, увы, закрепится и останется на всю жизнь, впоследствии мне так и не удастся перебороть непроизвольное поджимание ног при волнении.
Однажды мое терпение иссякло. В ночь, когда работала Лившина, девчонки, как обычно, пошли мыть полы. Я, лежа в постели, услышала, как она говорит девчонкам в коридоре, чтобы те не таскали Черемновой хлеба, иначе не выдаст им вкусного копченого сала.
Я почувствовала внутри себя какой-то вязкий страх, в глазах защипало, а в следующую секунду во мне вскипела ярость. Возле кровати на стуле у меня стояла эмалированная кружечка с водой, и я, обезумев от обиды, начала швырять эту кружечку на пол. Ходячая девочка, находившаяся рядом со мной, поднимала кружечку и ставила обратно, а я снова кидала ее. Лившина, услышав звон бросаемой кружки, потребовала объяснений. Девочка вынуждена была выйти из палаты и признаться, что это я кидаю кружку. Я слышала, как Лившина несколько минут молчала, видимо, осмысляя мой протест и перемалывая собственные эмоции, потом заорала, привизгивая:
— Черемнова, если бросишь еще раз кружку, завтра пожалуюсь на тебя воспитателям!
— Иди, жалуйся хоть Деду Морозу... — прошептала я, давясь слезами. — А я пожалуюсь солнышку!
Больше пожаловаться было некому, но от этой спасительной мысли мне полегчало.

Телевизор

В феврале 1965-го открылся административный корпус, который строили почти год. Кроме директорского кабинета, бухгалтерии, столовой для ходячих, там оборудовали клубную комнату с телевизором — единственным на весь детдом.
В марте в честь Женского дня в эту комнату созвали ребятню — посмотреть только что купленный телевизор. В игровой, где мы в это время находились в своем корпусе, стоял веселый гомон. Договаривались, кто из ходячих поможет добраться неходячим, обсуждали, какой фильм пойдет по программе.
Узнав, что меня не берут, я расплакалась. Очень-очень хотелось посмотреть, что же это такое телевизор? Дома у нас телевизора не было. Я, вконец исплакавшаяся, лишь обессиленно хрюкала, когда в игровую комнату вошла воспитательница Нелли Семеновна.
— Тома, ты чего плачешь? — удивилась она.
— Я тоже хочу к телевизору... смотреть кино... — призналась я ей, приостановив поросячье хрюканье.
— Мы бы вас, колясников, взяли, да на улице еще холодно. И вдруг кто-нибудь из вас в туалет захочет, как тогда быть? — спросила она.
— Нет, не захочу, я могу терпеть, я дотерплю до своей палаты, — заверещала я, и надежда затеплилась в моей душе.
— Ладно, что-нибудь придумаем, — пообещала Нелли Семеновна, погладив меня по голове. — Сейчас договорюсь с нянечками и попрошу пацанов, чтобы отнесли тебя в клуб.
Няни завернули меня в одеяло, нахлобучили на голову чью-то зимнюю шапку, два взрослых пацана подхватили мою «безногую» коляску и притащили в клуб.
Не буду описывать, в какой шок поверг меня телевизор — чудо техники 20-го века. Я не могла отвести глаз от экрана с мелькавшими на нем фигурками и от чрезмерного волнения и восторга впервые в жизни описалась в одеяло. Оказалось, что не я одна такая. Многие ребятишки вернулись с просмотра кино мокрыми.
Однако нас никто не отругал за это, и так как няня Лившина в тот вечер не работала — а уж она бы точно разразилась скандалом, — обошлось без криков.
Сегодня, когда телевизор стал повседневностью и цветные модели вытеснили черно-белые, я с улыбкой вспоминаю тот первый в моей жизни телепросмотр. С улыбкой и с благодарностью тем, кто устроил мне этот праздник.
Потом нас по выходным дням регулярно носили к телевизору смотреть мультики. Какая же это была радость для колясочников!

Сестренка Ольга

Мои родичи выбрали удобный вариант жизни, в котором не нашлось места моим интересам и желаниям, хотя соблюдали приличия и иногда навещали. От этого мне становилось даже хуже, чем тем, у кого и вправду не было никого из родителей. Сегодня статус, подобный моему, именуется «социальная сирота » — родители наличествуют и даже время от времени проявляются, но это мало что меняет в горькой сиротской жизни. Получалось нелепо и неловко — приезжала здоровая красивая женщина, торопливо вытаскивала из сумки что-то в бумажке, клала на тумбочку, говорила мне что-то поучительное, уходила поболтать с воспитателями «о своем, о женском», уезжала, порой даже не попрощавшись.
То, что мне было плохо, ее не касалось. Я даже не смела ей пожаловаться. Екатерина Ивановна — как яркая бабочка — залетала, порхала крылышками и улетала. Какое там выслушать! Лишней секунды подле меня не просидит! Это даже выглядело глупо — проделать такой длинный путь из Новокузнецка до станции Бочаты, там только на электричке два часа, и уделить мне считанные минуты.
Каждый раз словно снимался один и тот же эпизод кинофильма: мать подхватывала меня под руки и держала как куклу и, не обращая ни малейшего внимания на мои неловкие телодвижения и отчаянные попытки поговорить с ней, болтала с сотрудницами детдома. А если я жаловалась, что устала так стоять, сразу же сажала в коляску, не выслушивая моих объяснений и не пытаясь перехватить меня поудобнее.
Мне была совершенно непонятна материна симпатия к садистке Анне Степановне Лившиной. Понятно, что она не рассказывала матери, как унижает меня, но я-то пыталась пожаловаться на нее. Впоследствии выяснилось, что сотрудницы рассказали Екатерине Ивановне о лившинских злобных выпадах в адрес ее дочери Томы Черемновой, но мать выслушала безо всякого интереса. В отличие от других родственников, она не приставала к персоналу с расспросами о жизни и здоровье дочери, ей было все равно. А меня разрывала обида, боль и ревность ко всем, кому моя мама уделяла внимание в ущерб мне.

* * *

После долгих уговоров мама согласилась привезти ко мне в гости младшую сестренку Ольгу. Приехали втроем — мать, ее младшая сестра Валентина и четырехлетняя Ольга. Я ужасно соскучилась по своей маленькой сестренке — ведь она была частичкой моей счастливой домашней жизни.
В день, когда они приехали, да еще с намерением остаться на ночь, я радостно визжала от избытка чувств, а когда в палату заходили няни или воспитатели, хвасталась — это моя сестренка Олечка!
Ольга непонимающе таращила глаза, она и на меня-то непонимающе смотрела, маленькая еще, все забыла.
Ближе к вечеру всех разогнали по койкам, а в ночь как раз заступила на дежурство Анна Степановна Лившина. И мать побежала с ней посплетничать и показать свою младшенькую. Тетя Валя тоже устремилась за ними. Ребятня стала уже засыпать, когда они вернулись в палату. Мать держала Ольгу на руках, прижимала к себе, целовала и приговаривала, намеренно картавя:
— Ты моя холесая! Ты моя сладенькая девочка!
Я выпучила глаза от удивления — никогда не видела мать такой. По крайней мере, меня она так никогда не ласкала.
— Кать, ты с малышкой ложись на свободную кровать, а Валя ляжет с Томкой, — распорядилась Анна Степановна, зашедшая в палату.
— Нет, мама ляжет со мной! — храбро воскликнула я.
— Не ори, ребятишек всех поднимешь на ноги! — рявкнула Лившина.
— Мама ляжет со мной, — повторила я звенящим от страха голосом.
— Тома, когда Ольга заснет, я к тебе приду. Мама придет к тебе, Томочка! — стали наперебой уговаривать меня мать и тетка.
Но я, что называется, «уперлась рогом», дивясь собственной смелости, а потом мы с Ольгой заревели дуэтом и, действительно, подняли всех на уши. Я чувствовала свою правоту, ведь Ольга жила с матерью дома, а я тут. К тому же мать спровоцировала меня на этот крик, тетешкая Ольгу при мне.
После этого Екатерина Ивановна больше не привозила сестренку ко мне. Привезла, только когда мне исполнилось восемнадцать лет, и нас с Ольгой уже ничего не связывало — стали чужими...
Прошли годы. Моя сестра Ольга вышла замуж за парня из Бийска, родила сына Димку. Иногда навещает меня, но когда приезжает, держится поодаль, словно боится коснуться, дотронуться, будто я заразна. Но, что касается заразы, то она серьезно заразилась от матери черствым и брезгливым отношением ко мне. И, словно в наказание, инвалидность в очередной раз коснулась семьи — после 14 лет брака муж Ольги стал инвалидом. Работал газосварщиком на верхотуре, крепеж под ним обвалился, он упал с 13-метровой высоты. Слава Богу, хоть ходит своими ногами, не сел в инвалидную коляску.
У нас с Ольгой разница в возрасте четыре года, мы могли бы стать подругами. Я же ее любила, и она со временем полюбила бы меня. Но мы не стали близкими благодаря усилиям Екатерины Ивановны, построившей между нами каменную стену и обозначив нас как уродинку-обузу и любимую дочку. Бийск не так уж далеко от Новокузнецка, мы с Ольгой могли бы встречаться более душевно и переписываться. Особенно сейчас, когда есть электронная почта. Сестры ведь! Но не сложилось...
Через несколько лет после развода с отцом мать вышла замуж во второй раз. Новый муж признал Ольгу, а про меня мать даже не рассказала, будто меня и нет вовсе. Постыдилась признаться, что вдобавок к здоровой красивой дочери у нее имеется еще и дефектная-уродливая. Конечно, правда со временем всплыла наружу. К счастью, факт моего существования никак не отразился на материной семейной жизни, но то гнусное, подлое сокрытие меня от мужа бередит мне душу и по сей день.

Пожар

Страшный 1965 год... Первые полгода протекли нормально. Учебные занятия шли с начального повторения, то есть все пришлось повторять заново. Я же в первый год обучения немного путала мягкий знак с твердым, но во второй уже прочно запомнила, как пишется твердый, а как мягкий.
В мае занятия закончились, стало тепло. Воспитатели облегченно вздохнули — теперь все смогут бывать на свежем воздухе. Ходячие смогут ходить гулять на речку Бачатку и купаться, а колясочников можно будет сажать либо под тополем, либо в прохладных сенях.
Середина лета была сухая, без дождей. С самого утра нас выносили на улицу, а в тот ничем не приметный день меня взяла с собой погулять одна девчонка, сейчас не припомню имени. Она, подхватив меня под руки, увела за корпус, где была невытоптанная трава и можно было сидеть на завалинке. Сначала мы сидели вдвоем, она мне что-то говорила, а я, занятая своими невеселыми думами, слушала ее вполуха, поддакивая. Потом к нам присоединились пацаны и завели разговор. Я поначалу не вслушивалась и, только когда слово «пожар» влетело в мои уши, повернула к ним голову. У нас был безобидный парнишка Саня Смоличенко, он-то и говорил о каком-то пожаре.
— Санька, где пожар? — поинтересовалась я.
— Вот зддеееся будет гореть, — невнятно проговорил он, показывая на окно туалета.
— Ты что мелешь? — возмутилась я и уставилась на указываемое окно. — Как тут будет гореть? Тут же сразу увидят.
— А вот будет! — прогнусавил он и ушел.
Я тут же забыла про этот малоосмысленный разговор, а через день, где-то под вечер, когда мы сидели в сенцах, спасаясь от жары, я услышала суматоху, поднявшуюся в корпусе.
— Ох, горим, горим, девки! — кричали няни и воспитательницы, вбегая в сенцы.
Нас выдернули из колясок и унесли на большое крыльцо нового каменного корпуса, но даже после этого я не вспомнила про Санькино предсказание пожара.
Просидели мы на крыльце недолго, и к ужину нас водворили на свои места. Няня, кормившая ужином, поведала, что в туалете задымился угол подоконника, но его быстренько затушили. И тут я ничего не вспомнила! Будто кто стер в моей памяти разговор о предстоящем пожаре.
В ночь пришли дежурить няни Анна Степановна Лившина и тетя Аня Фудина, на руках которой я в буквальном смысле выросла, даже называла ее бабой, хотя та по возрасту в бабы не годилась — слишком молода. Мы стали наперебой выдавать свои версии происшествия в туалете.
Ближе к десяти часам всех разогнали по койкам, корпус затих. А в два часа ночи девочка из старшей палаты, что по соседству с нашей, пошла в туалет, находившийся в конце коридора и, открыв дверь, заорала нечеловеческим голосом. Туалет и кусок примыкавшей к нему игровой комнаты были объяты огнем.
На ее крик прибежала Лившина, увидев, что дело нешуточное, отправила девчонку поднимать всех в палате, чтобы выбегали на улицу. Вторая нянечка, тетя Аня, побежала в «слабый корпус» звонить пожарным. Лившина начала всех выгонять на улицу.
Вы только представьте себе, что такое поднять в два часа ночи сонных ребятишек-инвалидов! К тому же у нас было два выхода на улицу и получалось, что она их в одну дверь выгоняет, а они в другую забегают обратно. Неразумные напуганные дети.
Я спала сладким сном, и вдруг как будто меня ктото толкнул, почувствовала, что в палате что-то не так. Открыв глаза, увидела, что горит свет. Прислушалась — из коридора доносятся крики. Через минуту в палату заглянула Анна Степановна Лившина и скомандовала, чтобы все выбегали на улицу.
— Дом горит! Все на улицу! — выкрикнула она.
— Анна Степановна, вынесите меня, пожалуйста! — попросила я жалобно.
Лившина остановила на мне равнодушный взгляд, а потом отвернулась и скрылась в коридоре. В палате уже никого не осталось, все выскочили, и только одна взрослая девчонка еще медлила, что-то разыскивая, кстати, ее тоже звали Томой. Я поняла, вот Тома сейчас уйдет из палаты, я останусь одна и сгорю. Поняла, что Лившина оставила меня умирать...
— Том! Возьми меня, пожалуйста, — выдавила я умоляющим голосом.
Было очень страшно — потому что эту Тому не всегда можно было уговорить помочь. Но тут она безропотно взяла меня на руки и вынесла на улицу.
Нас собрали на полянке возле конторы. Все были в трусах и майках. Ночь, хоть и июль, а прохладно. И непонятно, от чего больше стучали зубы, от страха или от холода. Под утро стало совсем холодно. Я сидела и смотрела на пламя, плясавшее на крыше нашего корпуса. И на полянке, озаренной пожаром, было светло, как днем.
Ближайший населенный пункт от нашего детдома — мордовский поселок. Как мордовцы попали в Кузбасс — не знаю. Может, сослали в сталинские времена, а может, приехали добровольно по призыву на работу. Поселок существовал давно, и несколько человек оттуда работали в нашем детдоме. И, несмотря на ночь, они сразу, как увидели пламя и услышали крики, прибежали к нам. А зарево пожара было далеко видно. Вскоре приехали две пожарные машины, а потом запросили третью.
В восемь часов утра нас загнали и затащили в клубную комнату административного корпуса. В это время спешно убирали из соседних комнат бухгалтерию и освобождали кабинет директора, чтобы разместить детей. Со склада принесли матрасы, раскидали по полу, и мы, испереживавшиеся и обессиленные, повалились на них.
Но я так и не смогла заснуть, закрывала глаза и тут же вскакивала, все казалось, что у меня тлеет угол матраса. В очередной раз подпрыгнув, я открыла глаза. Передо мной стояла воспитательница.
— Тома, ты чего не спишь? — спросила она.
— У меня матрас горит, — пожаловалась я.
— Где? — испугалась воспитательница. Внимательно осмотрев матрас, она догадалась, что меня мучают кошмары из-за потрясения. — Спи, у тебя нигде ничего не горит, — успокоила она и ушла.
А я долго лежала с открытыми глазами, и вот тут-то вспомнила Санькины пророческие слова. В окнах плясали отблески пожара, шумели пожарные машины, а я лежала и думала над Санькиными словами. Ведь он же точно показал на окно в туалете! Откуда он узнал про пожар? Если бы он был ясновидящим, то бы мог и другие вещи предсказать, однако ничего подобного ни разу не выявил. Вероятнее всего, пацанов кто-то подбивал на поджог. В то время директора в детдоме уже не было, должность по очереди занимали какие-то два мужика, которых выгнали. Причем последнего за полмесяца до этого пожара. Место директора временно замещал завхоз, и со дня на день должен был приехать новый директор.
Но как я ни напрягала свои детские мозги, ни до чего не додумалась.
Утром разбудили голоса. Я открыла глаза и увидела, что ребятня облепила окно, выходившее в сторону пожара, и что-то бурно обсуждала. Нам, колясочникам, принесли завтрак, а ходячих повели в столовую, которую на скорую руку устроили через комнату от нас. Есть я не могла, только выпила чай. Через несколько минут стали возвращаться из столовой девчонки. Я попросила одну из них, Валю, поднять меня, чтоб посмотреть в окно. Перед моими глазами предстал пылающий барак, из окон валил черный дым. Перед ним стояли пожарные машины, «скорая помощь», а на земле возле дороги лежало что-то закрытое белыми простынями. Я спросила:
— А что это такое под простынями?
— Это сгоревшие пацаны, — возбужденно ответила Валя, крепко держа меня.
— Кто? — я застыла от ужаса.
— Вадим, который сабли делал из палок и золотинок от конфет. И еще другие... — В Валиных глазах были слезы. — В той палате все пацаны сгорели.
— Но я же видела Вовку и Витьку из ихней палаты. И Вадик вроде бы был с ними... — сказала я неуверенно. Вчера на поляне я точно видела, как Вовка радостно плясал на траве и орал: «Ура, мама, пожар!» Валя в ответ пожала плечами. Да и откуда она могла знать наверняка, кто погиб, а кто уцелел.
Вадим, Вадик — новенький, его совсем недавно привезли. Этот мальчик не был похож ни на кого из наших, на вид совершенно здоровый, руки-ноги нормальные и говорил чисто, только больше молчал. Почему его сдали в детдом, да еще специализированный? Мы знали, что у него не было матери. И, видимо, мачеха постаралась избавиться от пасынка, отправить его куда подальше. И получилось, что отправила далеко-далеко — туда, откуда не возвращаются...

* * *

После завтрака со склада стали приносить новые койки, и я старалась никому не мешать и не надоедала вопросами. Но когда новые спальни уже оборудовали, выбрала момент и рассказала воспитательнице Нине Павловне Камаевой про Санькины предсказания.
— Не болтай, что попало, иначе отправим в «слабый » корпус, — прошипела Нина Павловна.
На третьи сутки после пожара все еще чадившие бревна от сгоревшего корпуса раскатали бульдозером, чтобы не тлели. Как только пожарные уехали, ребята помчались на пепелище и притащили оттуда мою обгоревшую коляску.
Через неделю прибыла бригада строителей, и началось строительство нового здания для нас. А Саньку, продолжавшего болтать лишнее про пожар, в спешном порядке отправили во взрослый мужской психоневрологический интернат в Чугунаше. Так что можно было не бояться откровений Саньки с другого конца Кемеровской области.
Сгоревших пацанов было шестеро, все из одной палаты. Оттуда спаслись только самые старшие и крепкие — Вовка и Витька. Был в той палате мальчик, который, невзирая на запрет, курил. На него все и свалили. Только как-то не вяжется — курящий пацан поджег в туалете окно и преспокойно отправился спать, чтобы погибнуть в огне?
В отчете следственной группы написали, что пожар произошел из-за неосторожного обращения с папиросой невменяемого подростка. Дело быстренько замяли, а нянечек оправдали тем, что их было в ту ночь всего лишь двое на весь детдом и невозможно вдвоем спасти всех детей. А потом — нигде и никогда — ни гу-гу про тот пожар. Будто не детдом сгорел, а бесхозный шалаш и будто в пламени погибли не шестеро детей, а ничейный инвентарь.

* * *

Что касается няни Лившиной, намеренно оставившей меня на верную гибель в огне, то в ее понимании я была бесполезным балластом — не работала, не мыла полы, да еще сама нуждалась в уходе. Зачем меня спасать?
Всплыл в памяти еще один рвущий душу эпизод. Однажды мы сидели в игровой. Воспитательницы не было, только Лившина. В какой-то момент, слушая детские смешилки, я громче всех засмеялась. И тогда Лившина сразила меня фразой:
— Вот Черемнова вырастет, и ее отправят в Кедровку, и будет она там жить до самой своей смерти!
В Кедровке находился психоневрологический интернат, все знали, что это гиблое место. Прибитая безрадостной перспективой, я надолго замолчала. А в голове стучал один-единственный вопрос: неужели моя мама Екатерина Ивановна допустит, чтобы меня навеки отправили в Кедровку как безнадежную?

После пожара

Мы понемногу отошли от потрясения, связанного с пожаром и гибелью мальчиков, жизнь потекла своим чередом. Утром няни вставали и открывали двери, чтобы проветрить помещение. Духота, большая скученность в небольшом помещении, это можно понять. Но когда ты спишь под простыней вместо одеяла, которых на складе не оказалось в запасе, то стучишь зубами от холода. А уж когда распахивают двери и врывается сквозняк из коридора... Эти ощущения останутся на всю жизнь, дрожь и унижение пробирают при одном воспоминании.
После того как пожарники вытащили из горевшего корпуса мертвые тела сгоревших ребятишек, родственникам выслали скорбные приглашения, чтобы приехали попрощаться с погибшими. Но приехали лишь к двоим, у остальных никого не оказалось. Удивительно, но тело Вадика мачеха увезла домой, чтобы похоронить пасынка по-семейному, хотя администрация детдома на этом не настаивала. Остальных похоронили за казенный счет на том самом детдомовском кладбище.
Мою мать известили о пожаре и попросили привезти ватное одеяло, чтобы обшить мою обгоревшую коляску. Она приехала только через полтора месяца, в сентябре. Вручила мне коробку с леденцами и журнал «Веселые картинки», который выписывала для Ольги, и пошла, как всегда, поболтать с нянечками, спешившими поделиться с ней впечатлениями от случившегося пожара. Спустя годы нашлись сердобольные работницы, передавшие ее слова, относящиеся ко мне:
— Лучше бы и она сгорела!
Я не сержусь на нее за эту фразу. Во-первых, мало ли что ляпнет сгоряча эмоциональная женщина, а во-вторых, подтекстом было «лучше бы она отмучалась ». Да я и сама, когда подросла, частенько прокручивала в голове ту же мысль — ну почему я тогда не сгорела? Зачем продолжаю жить, если вся жизнь будет убогой, ненужной и всем в тягость? У девчонок, что обитают со мной по соседству, есть хоть какая-то надежда выкарабкаться, они физически более-менее здоровы. А я? На что мне надеяться?
Задолго до слов «лучше бы она сгорела» я понимала, что никому из родичей не нужна, даже родной матери. Острее всего я почувствовала это после ее очередного приезда, она тогда осталась ночевать в нашей палате.
Возле меня в дни материного приезда крутилась девчонка Ритка, у которой родителей не было вообще. Мать уже легла, когда я попросилась в туалет.
— Сноси Тому пописать, — попросила мать Ритку. Та согласилась, поискала ночной горшок и, не найдя его, понесла меня на улицу — я же была совсем легонькая.
— Том, а у твоей матери теперь есть муж? — по дороге в туалет спросила Ритка, страсть как любившая разговоры про мужчин.
— Не знаю... — ответила я и впервые задумалась. А действительно, если мать развелась с моим отцом, так вполне может выйти замуж за кого-нибудь другого.
— Спроси у матери, ходит она с ним на танцы? — не унималась Ритка.
Водворив меня на место, Ритка встала возле койки и стала ждать разговора с матерью про мужа. Я стеснялась спрашивать мать про ее личную жизнь, но под незримым давлением Ритки все же спросила:
— Мам, а у тебя есть муж?
— Есть! — немного помолчав, ответила она, не открывая глаз.
— А вы с ним ходите на танцы? — беззастенчиво встряла в наш разговор Ритка.
— А как же? Ходим, конечно, — призналась мать.
Я почувствовала, что мою душу будто чем-то тяжелым придавили, и после ее отъезда снова начала беспричинно плакать время от времени. Сижу, вроде никто ничего дурного не сказал, а я начинаю реветь. Даже воспитатели отметили: что-то Томочка часто плачет. Слава богу, не требовали объяснений. Я же не желала открывать причину слез — мне тут так плохо, а у моей матери уже новый муж, с которым она беспечно ходит на танцы!

* * *

Приехал новый директор — Виль Михайлович Бикмаев, который будет руководить детдомом до моего отъезда. С его вступлением в должность жизнь понемногу улучшилась. Стали вкуснее кормить, наряднее одевать, наладили быт и даже организовали передвижную библиотеку.
Благодаря директору наш детдом вошел в число образцовых и занял второе место по Кемеровской области. И нам даже закупили школьные формы. Смешно — школьные формы без школьного образования!

Мои первые книги

С приходом зимы, в ноябре 1965-го, воспитатели постарались возобновить прерванные занятия, невзирая на отсутствие условий, — игровые-то сгорели. Мы рассаживались прямо в палатах, в проходе между койками. Нам нарезали наглядные пособия в виде бумажных цифр и букв, и при помощи таких нехитрых приспособлений учили счету и письму. «В тесноте, да не в обиде», — шутили воспитатели. Все бы хорошо, да только опять начали учить с самого начала!
Этому очередному повтору была причина. Старших ребят отправили во взрослые ПНИ — девушек в Кедровку, парней в Чугунаш. Ох, и невеселые места, особенно Кедровка, однако отправляли с добрыми напутствиями и наилучшими пожеланиями. А к нам из Кемеровского сборного детдома привезли новеньких — моих ровесников и с нулевой подготовкой. Стало тяжело без помогавших мне взрослых девушек, но радовало, что детдом пополнился новенькими. Хотя огорчало, что эти новенькие были несведущи ни в грамоте, ни в арифметике.
На занятиях по устному счету я однажды поймала себя на том, что с трудом вспоминаю, какая цифра идет после пятнадцати. Хотя в шестилетнем возрасте, живя еще дома, прекрасно считала до двадцати. Стало страшно от мысли, что я становлюсь такой бестолковой и плохо соображающей.
Однако литературная память у меня была отличная, стоило воспитателю прочитать какую-нибудь детскую книжку, написанную в стихах, и я эту книгу могла продекламировать без запинки от корки до корки, не заглядывая в нее. Всех это удивляло, меня хвалили и называли умницей. Я упивалась успехом и готова была на новые подвиги в учебе, но их от меня никто не требовал.
Но один случай перевернул мою дальнейшую жизнь. Как-то после конца занятий, когда дети разбежались кто куда, оставив меня одну в палате, я заметила забытую на моей постели потрепанную книгу. Взгляд зацепился за красные буквы названия на обложке. Я подтянула книгу к себе и прочла по складам: «За фронтом — фронт». А внизу — А.М. Садиленко.
Сообразила, что это имя автора. От скуки открыла книгу, начала складывать буквы в слова, попала на диалог героев, и мне это показалось удивительным — будто разговаривают два человека, и все это на одном листке написано и так понятно. Ведь нам никто еще не объяснял, что на бумаге можно писать диалоги, монологи, описывать природу и т.д. Я прочла впервые в жизни сразу, не отрываясь, пять страничек. После чего подняла голову и изумилась, как же быстро пролетело время, уже готовятся разносить обед. И мучившей меня скуки как не бывало!
Но мне не дали дочитать, вскоре книгу у меня отобрал Васька, пацан на коляске, когда я ему стала хвалиться, захлебываясь от восторга, что читаю интересную книгу о войне.
— Дай посмоооттрреть! — заикаясь, попросил он.
Я, не подозревая худого, попросила девочку передать ему книгу. А к вечеру послала ту же девочку забрать книгу обратно, но Васька не пожелал возвращать.
— Сам ее буду читать! — заорал он, выпучив глаза.
Я чуть не заплакала от досады, так хотелось узнать: что же там еще написано? В это время мимо проходила воспитательница.
— Нина Павловна, у меня Васька книгу про войну забрал и не отдает! — пожаловалась я.
— Вася мальчик, ему надо читать военные книжки, — поучительным тоном ответила Нина Павловна. — Пусть сначала он прочитает, а потом даст тебе.
Васька в это время ехидно улыбался. Но когда через три дня я спросила у Васьки про книгу, он нагло заявил:
— А я ее отдал — не помню кому. Плохая книжка.
— Но там же так интересно написано, — чуть не плача, возмутилась я. — Сам не стал читать и мне не дал!
— Ты еще мала, чтоб такие книжки читать, — нахально изрек Васька, вытягиваясь в коляске.
Ночами, когда не спалось, я вспоминала ту загадочную книгу и тихо вздыхала. Я бы сумела разыскать ее в детдомовских палатах, если бы могла передвигаться самостоятельно, если бы ходила ногами...
Забегая вперед, скажу, что где-то через пару лет кто-то из ребят принес мне ее, уже совсем ветхую, зачитанную до дыр, но все страницы, к счастью, были целы. Я к тому времени уже читала без запинок и быстро проглотила «За фронтом — фронт» Алексея Садиленко от корки до корки.
Символично, что первой книгой, которую я взяла в руки, была именно «За фронтом — фронт». Ведь моя жизнь была сплошным фронтом, вечной ареной военных действий, обороной и наступлением, отражением атак и укреплением тылов, войной за мое полноценное существование, насколько это возможно при ДЦП.

* * *

Спустя три месяца после истории с книгой мать привезла донельзя истрепанный учебник «Родная речь». Кто-то из родственников закончил четвертый класс, учебник стал не нужен, но его неприлично было «передать по наследству», слишком изодран. Все страницы существовали по отдельности, а твердая обложка была настолько обшарпана, что картинка «Три богатыря» Васнецова еле виднелась. А детдомовской инвалидке и драный сгодится. После отъезда матери я открыла учебник наугад и прочла:
Уж побледнел закат румяный
Над усыпленною землей.
Дымятся синие туманы,
И всходит месяц молодой.
И в моих ушах вдруг зазвучала прекрасная музыка слов. Казалось бы, обычные слова, но как красиво и таинственно они звучат! Я стала читать дальше.
Благодаря неуемному воображению прочитанное переливалось в моей головенке божественными красками. Я сидела, согнувшись над стареньким учебником в три погибели, лишь бы разобрать еще хоть одну строчку в наступивших сумерках.
— Тома! Тебе что, плохо? — спросила зашедшая нянечка в палату.
Я даже не сразу вникла в смысл заданного мне вопроса.
— Тома, ну-ка подними голову, — приказала она уже сердито.
Я подняла голову, увидела сумерки в палате и стоящую передо мной нянечку.
— Нет, тетя Поля, мне вовсе не плохо, — ответила я.
— Тогда почему сидишь, согнувшись? — спросила она. — Помочь тебе лечь?
— Я читала, — важно ответила я.
— Ну-ка, ложись, читательница! Завтра будет светло, и хоть целый день читай свою книжку, — беззлобно проворчала она, укладывая меня.
— Положите, пожалуйста, книжку мне под подушку, — попросила я.
— Успокойся, под подушкой она, спи давай. — И накрыв меня одеялом, тетя Поля ушла.
А я в тот незабываемый вечер засыпала счастливой оттого, что у меня под подушкой лежит волшебная книжка и эта книжка моя собственная, и что ее не надо будет никому отдавать.
Годы спустя я ретроспективно порадовалась, что первыми стихотворными строками, попавшимися мне на глаза, были строки из «Руслана и Людмилы» Пушкина.

* * *

Робко, но уверенно протекало начало моего знакомства с мировой литературой, с которого, по сути, и началось формирование моей личности. Именно литература впоследствии поможет мне выстоять, не согнуться, не потерять человеческого достоинства. Именно книги наполнят мою жизнь смыслом.
А по номерам книжных страниц я со временем научилась считать сначала до ста, потом по нескольку сотен. А в уме до миллиона. Вот таким «книжным» образом я и восстановила забытый из-за отсутствия практики счет и усовершенствовала свои математические навыки.

Зовущие облака

Ватное одеяло, которым обшили мою обгоревшую при пожаре коляску, в скором времени порвалось, железный остов пришел в полную негодность, и жалкое средство передвижения пришлось выбросить. Заботливые ребята притащили младенческую коляску, которую, видимо, позаимствовали без спросу, потому что через три дня за ней пришла хозяйка, и коляску пришлось вернуть. А я надолго осталась без коляски и возможности сидеть с опорой. Меня теперь кормили в лежачем положении, усаживать и прислонять к чему-либо было слишком хлопотно, а сама я спину не держала. Жидкая еда стекала на подушку, на белье, противно затекала под спину, особенно когда няни небрежно держали тарелку и кое-как подносили ложку.
Когда я впоследствии рассказывала про этот период своей невеселой жизни, раздавались вопросы:
— Почему тебя кормили лежа? А почему не могли усадить с опорой и кормить сидя? Тем более что ты умела садиться самостоятельно.
Поясню. Чтобы я устойчиво сидела на койке, надо было подложить мне под спину три-четыре подушки, они у нас были жиденькие, плоские. А где взять дополнительные подушки? Лишних не имелось. Можно было на время просить у моих соседок по палате, но те сразу бы возмутились и раскричались, я же могу их запачкать. Да и подкладывать под меня подушки на каждый завтрак, обед и ужин, потом убирать и возвращать владелицам, требовало усилий, а няням неохота со мной возиться.
Однако вопросы не стихали:
— А почему твоя мама не могла привезти тебе коляску — пусть не новую, а какую-нибудь из-под выросшего ребенка? Ведь ты же сидела не в специальной инвалидной, а в обычной детской прогулочной коляске? Неужели она не могла купить подержанную коляску? Это же недорого! Или попросить у тех, кому она уже не нужна? То, что ребята притащили младенческую коляску, — это трогательно, но почему этого не сделали взрослые? Почему кто-нибудь из персонала не раздобыл тебе хоть какую-нибудь старенькую коляску? Или тогда в Кузбассе детские коляски были в дефиците?
А вот на эти вопросы я затрудняюсь ответить. Вероятно, всем было наплевать на никому не нужную и всем осточертевшую калеку-уродинку, требующую индивидуального ухода...
Справедливости ради отмечу, что сотрудницы детдома обращались к моей матери с требованием обеспечить коляску для меня. Но та парировала: «А Черемнов почему не сделает ей коляску?» И отсылала к моему отцу.

* * *

Мое «лежачее» житие продолжалось долго, очень долго, больше полутора лет. И учебные занятия в детдоме заглохли — месяц проведут и бросят. Так что мне оставалось только читать и размышлять.
Часто, недвижно лежа на постели, я с тоской смотрела в окно. С кровати можно было увидеть лишь небо да плывущие облака. Я наблюдала за ними и чуточку им завидовала. Облака равнодушно плыли за окном, ни за что не цепляясь...
Как же мне хотелось очутиться на вольном облаке и уплыть из детдома! Куда? Да хоть куда, лишь бы больше не видеть этих опостылевших стен. А облакам с высоты было не различить крохотного местечка, где стоит Бачатский детдом для несчастных детей-инвалидов. Они знай себе плыли, не догадываясь, какой тоской наполняют мне душу и все зовут, зовут за собой...

Эпидемия дизентерии

Сентябрь 1967 года. Антисанитария и пребывание в тесном помещении дали свои горькие плоды — в детдоме вспыхнула дизентерия. Ночью у меня жутко разболелся живот. В ту ночную смену, к счастью, дежурила тетя Аня Фудина. Будь то А.С. Лившина, мне бы пришлось совсем туго. Я не одна в ту ночь маялась животом: еще у одного пацана и у ходячей девочки случилась та же беда. Утром нас троих изолировали в другое помещение, отдельно стоящий домик возле детдомовской ограды. Нянечки приносили нам туда еду, сажали на горшок, поправляли постель и возвращались в корпус.
Я целыми днями лежала на койке. Иногда ходячая девчонка Надька сажала меня на деревянное крылечко и тут же убегала. Но было совсем не страшно одной, наоборот, я как-то встряхнулась и будто зажила новой интересной жизнью.
В первые дни изоляции нас проверяли врачи, приехавшие из поселковой больницы, назначали лекарства. Но быстро ретировались, видимо, боялись заразиться.
Они каждую неделю брали пробы на анализ, но остановить эпидемию не удалось. Вскоре у половины детдомовских обнаружилась дизентерия, и пришлось оборудовать еще несколько изоляторов. К этому времени сдали новый корпус, возведенный после пожара, но не всех туда сразу перевели, больные остались в изоляторах.
Мое лечение подходило к концу, но тут прицепилась новая зараза — повторная чесотка. Но, слава Богу, чешущиеся пятна выступили только на животе. Да и чесотка ли это была? Нечто подобное я видела в Прокопьевском ПНИ, когда меня туда перевели, — такое могло произойти от нехватки витаминов, от общей ослабленности организма. Так тех девушек в Прокопьевском ПНИ со схожими симптомами мазали мазью, облучали кварцем и давали таблетки, чего в нашем детдоме не было и в помине.
О Господи, что же за детский дом у нас был? Ни удобств, ни условий, ни санитарно-гигиенических норм, ни нормальной еды, ни своевременной медицинской помощи, ни толкового лечения, ни противопожарной безопасности! Я уж молчу про черствость и равнодушие...
Недельки через две болеющих дизентерией объединили в один изолятор. То есть тех, кто не болел, заселили в новый открывшийся корпус, а нас оставили долечиваться на старом месте. Вечером в окнах нового корпуса зажегся свет, и мне было отчетливо видно, как девчонки прыгают по кроватям. Создавалось впечатление, что им там до чертиков весело, а на самом деле их гоняли няни, чтобы они побыстрее определялись со своими местами.
В наш изолятор забежала тетя Аня Фудина:
— Ой, Тома! Там не корпус, а дворец! Светло, просторно, чисто, есть душ. Станем теперь тебя часто купать, и ты больше не будешь чесаться.

Новый корпус

Перевели нас, переболевших дизентерией, в новый чудо-корпус, когда все окончательно выздоровели. Мы еле-еле дождались этого радостного момента. И самое яркое воспоминание — как меня посадили под душ. Плескалась и хлюпалась там от души.
Одно огорчало: нас поселили на втором этаже, а на первом разместили ребят из «слабого» корпуса. В то время были большие поступления новеньких с большими отклонениями от нормы и с выраженной умственной отсталостью. А со второго этажа меня кто-то должен был таскать на улицу и после прогулки поднимать по лестнице обратно. Так и таскали до самого моего отъезда из детдома: то кто-нибудь из пацанов на руках спускал-поднимал меня, то девчонки под руки тащили по лестнице.
А тетю Аню Фудину перевели от нас в «слабый» корпус. И я плакала от этой потери.

* * *

Едва открыли новый корпус, приехала очередная выездная бригада врачей, предыдущая приезжала еще в старый, сгоревший, барак (когда меня вывели к ним без трусов). А эта бригада приехала, когда мне шел двенадцатый год и одежду выдавали нормальную. В бригаде были терапевт, хирург и дерматолог. К сожалению, не было ни окулиста, ни невропатолога, ни психиатра — врачей, участие которых было чрезвычайно важным для больных нашего типа.
Терапевт осмотрела меня, сделала назначение, и я ошалела от счастья — она со мной разговаривала по-дружески и как со взрослой. До этого врачи не вступали с нами в беседы — общались только с персоналом.
— Я тебе назначу витаминные укольчики, и ты будешь чувствовать себя получше, — пообещала она.
После отъезда врачей я три дня ждала этих уколов витаминов, а на четвертый спросила про них медсестру.
— Какие еще уколы — витамины? — округлила та глаза. — Вам дают на полдник витаминки, и хватит.
А через несколько лет, добравшись до своей истории болезни, прочту запись того года — «девочка здорова, чувствует себя хорошо, получает...» и далее числятся уколы витамины группы B, которые я так и не получила.

* * *

Радость проживания в новом корпусе омрачил очередной инцидент с Лившиной. Вечером после уборки ко мне подошла Людка, взрослеющая деваха из нашей же палаты. Она взялась ухаживать за мной и сегодня днем пообещала искупать под душем.
— Мне Аннушка (так по-дружески она называла Лившину) разрешила после уборки помыться в душе, — сообщила Людка.
— А мне, наверно, не разрешит, — засомневалась я. — Я поговорю с ней, может, разрешит, — обнадежила Людка и убежала в коридор. А я стала прислушиваться к ее разговору с Лившиной.
— Аннушка, там Томка просится помыться под душем, я ее пообещала сегодня помыть, — услышала я Людкин голос.
— Она что, сегодня в шахте работала, что ей надо в душ? — съехидничала Лившина и не разрешила.
Я лежала на постели и гадала: ну почему мне нельзя сейчас помыться в душе? Ведь у меня в жизни так мало простого бытового удовольствия! Ведь с точки зрения гигиены, человек должен каждый вечер принимать душ, к тому же я столько страдала кожными заболеваниями именно из-за того, что долго не мылась. И, к сожалению, не у одной Лившиной были столь странные воззрения в области санитарии...

* * *

Два месяца спустя к нам пришла работать новенькая медсестра Елена Петровна после окончания медицинского училища. Однажды, приняв нас у воспитателей, отдежуривших смену и отправившихся по домам, и покормив обедом, она милостиво разрешила старшей группе в «мертвый час» посмотреть телевизор. Были праздничные новогодние дни — наступил 1968-й. По телевизору как раз должна была идти музыкальная передача, которую я обожала. Так вот, сижу на полу и терпеливо жду, когда меня доставят к телевизору, девчонки о чем-то шепчутся, я их не тороплю. Заходит наша благодетельница и, малокультурно ткнув пальцем в мою сторону, командует:
— А эту отнесите спать!
Девчонки вступились за меня:
— Это Тома, она все понимает, пусть посмотрит телевизор.
Но Елена Петровна подхватила меня со спины под руки, причинив боль, приказала взять меня за ноги, вот таким изуверским способом притащила на кровать и, положив лицом вниз, ушла. Я, покряхтев, все же перевернулась на спину. У меня даже не возникло желания заплакать. Я просто пыталась переварить содеянное и искала слова, каковыми можно было все это объяснить. Но возможно ли в принципе это хоть как-то объяснить? Я тогда поняла лишь одно — у меня появился еще один недоброжелатель.
К весне 1968 года подросли волосенки на голове, и девчонки стали завязывать мне бантики. При виде этого невинного занятия у Елены Петровны почему-то возникло острое желание обкорнать меня как можно короче. Однажды, увидев меня в коридоре с бантиками, она ни с того ни с сего заявила во всеуслышание:
— Черемнову надо срочно обстричь!
Все, кто был в коридоре, с удивлением обернулись на меня. Я потупилась и опустила взгляд: ну зачем же, у меня же только-только начали отрастать волосы, я тоже хочу чувствовать себя девочкой, а не мальчиком... Елену Петровну никто не поддержал, и она не стала повторять своего требования остричь.
Но я боялась попадаться ей на глаза — как ее смена, так обязательно раздается громогласное «Черемнову надо обстричь». Я не выдержала и рассказала воспитателю Людмиле Васильевне Суходольцевой.
У персонала как раз в тот день намечалось собрание, и она вынесла мой вопрос на повестку дня, саркастически вопросив всех работников:
— Надо ли обстригать Черемнову?
Все засмеялись — постановка вопроса идиотская. Вот уж воистину «быть или не быть?». Но тут, погасив улыбку, встал директор Виль Михайлович:
— Тамара уже большая девочка и сама решит, какую прическу ей делать. Оставьте Черемнову в покое, ведь волосики для нее единственная радость...
Сотрудницы с удовольствием рассказали мне про то собрание в подробностях и не без злорадства — многие не любили Елену Петровну. После директорского заступничества посрамленная Елена Петровна не повторяла своих нападок.
Зато потом, когда она поехала сопровождать нас в Прокопьевский ПНИ, отыгралась. Когда нас из машины перенесли в приемный покой, Елена Петровна во всеуслышание заявила:
— Вот эта пишет стихи, но стихи слабенькие, никуда не годятся!

* * *

Я пыталась найти ответ — почему ко мне так относятся некоторые сотрудники? Я же никому не делаю ничего дурного и лишний раз стараюсь не беспокоить.
Да, со мной много хлопот — надо помогать с одеванием, умыванием, туалетом, кормлением. Так я же не единственная, кто нуждается в помощи. И все-все, что в состоянии делать самостоятельно, делаю сама и зову на помощь только в тех случаях, когда самой ну никак не справиться. Я вызываю отвращение? Да, меня часто трясет, спастика и гиперкинезы производят на окружающих удручающее впечатление. Да еще косоглазие — собеседнику неприятно, если смотрят не на него, а в сторону. Но ведь это все — не моя вина, а моя беда! Почему же это вызывает не сочувствие, а отвращение? Долго я ломала голову над этими вопросами, но так и не нашла точного и исчерпывающего ответа...

* * *

Негативное отношение персонала было не самым большим горем. Куда больше горестей вызвало отсутствие инвалидных колясок. А такая коляска нужна мне как воздух! Ведь большую часть времени я проводила на кровати.
После того как я пролежала без коляски более полутора лет, сердобольная воспитательница Зинаида Степановна разыскала на местной помойке более-менее сносный остов от инвалидной коляски. Это был только «скелет», колеса отсутствовали, вместо сиденья она прикрепила дощечку, а к остатку спинки приладила подушку. Вот в такой помойно-самодельной коляске я и сидела. Это сооружение было настолько неудобным — напрягало спину, затекали ноги, что большую часть времени я все равно проводила в кровати.
В 1968 году у нас в детдоме появились первые инвалидные кресла-коляски заводского изготовления, аккуратной и красивой конструкции. Мне досталась желтенькая, с красным мягким сиденьем, с такой же спинкой и подлокотниками. Я была счастлива и чуть не запрыгала от радости. Коляска была механическая, рассчитанная на ручное управление — на больших колесах крепились обода для рук. Но я со своей единственной немного работающей рукой плохо управлялась с ней. По корпусу еще туда-сюда, а на улице возили друзья-товарищи, в обязанности персонала это не входило.
Сидеть в коляске было удобно и эстетично, ощущение — будто в роскошном новом платье. Но роскошество длилось недолго. Через три дня наша группа собралась на речку, прихватили и меня. Едва вывезли на дорогу, ведущую к реке, как у моей великолепной коляски вылезло из гнезда левое колесо вместе с осью. Ребята еле-еле дотащили меня с коляской обратно. Коляску починили, но выезжать за ворота я уже не решалась.
Позднее, в 1970-м, мой отец привез самодельную коляску, не такую красивую, зато надежную. И в этом же году мне выдали новую казенную коляску, так что я стала обладательницей уже двух колясок. Детдомовская ребятня уже их не ломала. Даже, наоборот, повзрослевшие ребята подкачивали колеса, меняли ниппеля. И казенные коляски стали менять по мере изнашивания, так что я уже не оставалась без транспортного средства.

Загадка местопребывания

В моем многострадальном детстве и отрочестве, терпя все тычки и плевки от разных людей, я и не предполагала, что это безобидные цветочки и что очень скоро судьба-злодейка попробует согнуть меня в бараний рог.
Я хорошо запомнила солнечный летний день 1969 года. Мне шел четырнадцатый год, подросток-девушка, даже какая-то миловидность появилась. Местные добряки отметили, что «Томка-то наша как расцвела» и особенно хвалили «бирюзовые глазищи», попутно поясняя, что молодая бирюза вот такая светло-голубая, а потом темнеет. И именно в это время, когда я несколько успокоилась по поводу своей внешности и даже с удовлетворением изучила себя в зеркале, судьба нанесла мне удар под дых. Почему-то все самое плохое не обходилось без участия моей матери. И в тот день все произошло тоже с ее подачи. Мы с ней сидели на улице, она уже собиралась идти на станцию, к нам подошла медсестра, и они разговорились.
— Умненькая у вас девочка, письма сама читает. Кабы здоровая, какая помощница была бы. И красотулька, на вас похожа, — рассыпалась в комплиментах медсестра. — Кажется, у нее полиомиелит? Не помню, что у нее записано в истории болезни.
— Нет, у нее умственная отсталость, — ответила мать, нисколечко не смущаясь того, что я сижу рядом, — и в истории болезни это записано.
— А... Вон оно что... — разочарованно протянула медсестра.
Солнце светило по-прежнему, но на меня будто опустилась тьма. Я даже не слышала, что еще говорила мать.
Я и до этого была необщительна и беседам предпочитала чтение, но с того момента замкнулась окончательно и стала цепенеть и зажиматься при виде воспитательниц.
Почему воспитательниц? Потому что они составляли наши характеристики, а в характеристику обязательно заносили диагнозы из истории болезни. Я решила узнать, как и что вписывают воспитательницы в наши характеристики.
По натуре я паникерша, чуть что не так, начинаю паниковать, психовать, впадаю во внутреннюю истерику, а тут захотела спокойно проверить диагноз, заглянув в свою историю болезни. Потихоньку, конечно. Попросить напрямую невозможно, все равно бы не дали. Я выждала день, когда воспитатели обновляли наши характеристики. До неприятного разговора матери с медсестрой я не задумывалась о своей характеристике.
Когда всю нашу группу посадили в игровой комнате, и воспитательница раздала карандаши и бумагу для рисования, а сама села писать, я шепнула Любе Лабышевой, девушке, которая за мной ухаживала до самого моего отъезда из детдома, чтобы та незаметно принесла мне мою историю болезни. Пока воспитательница оформляла чью-то характеристику, Любка втихаря притащила папку с моей историей болезни.
Открыв папку, я опешила. Помимо пресловутого «необратимого поражения ЦНС» стоит диагноз «олигофрения в стадии дебильности» с воспитательским добавлением «примитивное мышление». Но с этим я смирилась, меня изумило другое — указание моего местопребывания. Я же великолепно помню, как меня в шестилетнем возрасте привезли в этот самый Бачатский детдом, а до этого жила в семье в Новокузнецке. Тогда почему в моей истории болезни на первой странице черным по белому выведено совершенно иное — Чугунашский детский дом?
Насколько мне известно, в Чугунаше есть взрослый мужской ПНИ. Даже если там имеется и детдом в придачу, то почему я живу не в нем, а здесь, в Бачатском, уже семь лет? Можно предположить, что заполнявший эту графу ошибся, описался, ведь Чугунашский ПНИ в нашем обиходе фигурирует часто, туда отправляют подросших парней. Но ведь воспитатели, регулярно просматривающие историю болезни, не могли не заметить несоответствие, они же пролистывают первую страницу, когда заполняют характеристики. Или им все по фигу? Если они на неверные диагнозы относительно умственного развития смотрят сквозь пальцы, то какая разница, к какому детдому приписана Тома Черемнова?
Мне захотелось получить объяснение: почему, проживая в Бачатском, я числюсь в Чугунашском? Судьба давала в руки отличный шанс возмутиться. Но я сдрейфила, струсила, испугалась...
Читатели недоумевают: а чего испугалась-то? Взрослая барышня, без малого 14 лет, имеет право знать содержание своей истории болезни, тем более первой страницы. Подошла бы к воспитательнице, спросила бы в лоб: а почему я числюсь в Чугунашском детском доме? Да еще уточнила бы: а в Чугунаше хоть есть детдом или только мужской ПНИ? Да еще съязвила бы: или вы меня сразу приписали к мужскому ПНИ, как раньше дворянских отпрысков с малолетства записывали в военный полк?
Поясняю ситуацию. Я не осмеливалась донимать воспитательниц по поводу их характеристик — после того разговора матери с медсестрой — потому, что страшилась своего будущего. Догадывалась, куда попаду после совершеннолетия со своими малоутешительными диагнозами...
Однажды, осмелев, я заикнулась персоналу о моих диагнозах и перспективах. Так меня чуть ли не пытали: откуда я знаю про диагнозы и планы в отношении меня? Если бы я выдала Любу, тайком принесшую мою папку с документами, ее бы наказали. А наказывали девочек, даже уже взрослых, издевательски — раздевали до нижнего белья, забирали матрас, одеяло, оставляли простыню да подушку — лежи на голой сетке, пока не одумаешься. И Любу эта участь не миновала бы. Так что я помалкивала.
Официальное местопребывание Томы Черемновой так и осталось загадкой.

Я взрослею

В 1970 году в нашем детдоме построили еще один корпус, такой же, как выстроенный после пожара, в два этажа, сходной планировки, но, к сожалению, с бытовыми условиями похуже — туалеты, умывальники и душевые только на первом этаже. Нас, девчонок, поселили на втором этаже, где только палаты и игровые комнаты. У меня-то под койкой свой горшок, а бедным девчонкам приходилось бегать на первый этаж за всем, связанным с водой, — и в туалет, и гигиену соблюсти, и даже воды попить.
С гигиеной — просто кошмар! Особенно в те проблемные женские дни, которые нынче деликатно именуют критическими. Гигиенических пакетов и ваты (современных впитывающих прокладок и тампаксов тогда и в помине не было) нам не выдавали, а вместо этого посылали в прачечную, где в качестве прокладок можно было получить выстиранные тряпочки. После использования по назначению воспитатели и нянечки заставляли их тут же выбрасывать, а прачки орали:
— Где мы вам столько тряпок наберем?
Тяжелее всех приходилось мне. Если кто-то из девчонок постирает мне тряпочки, то хорошо, но чаще их приходилось выкидывать и клянчить новые. Не приведи Господь вам, милые женщины, пережить такое унижение!

* * *

В том же 1970 году полностью обновился состав нашей группы, из старожилов остались лишь я да Вася. Завезли много ребят из вспомогательных школ, тех, кто не справлялся с учебной программой, и продолжали с ними заниматься, примерно придерживаясь программы тех школ.
Тут-то мне и пригодилось то, что я по страницам книг самостоятельно научилась считать. Примеры с иксами и игреками у меня тоже не вызвали затруднений — та же арифметика, только надо найти спрятанные числа. Я легко справлялась. Воспитательница пишет на доске задание — я тут же следом за ней решаю. И когда я в математическом рвении выдавала решение вслух, она меня одергивала:
— Тома, не подсказывай! Решай в уме.
Мне было тяжеловато оттого, что я не могла писать руками, но в остальном ни в чем не уступала другим ученикам.
Однажды задали пример, когда из одного десятка в другой надо было перенести единицу, пример непростой, когда дело имеешь с несколькими десятками. Я подумала-подумала и решила его верно. Напротив меня сидела девочка, которой это было непонятно, хотя она закончила семь классов вспомогательной школы. А когда я ей объяснила по-своему, девочка справилась. Меня похвалили: «Ну ты, Тома, прям учительница! » И после этого случая частенько просили позаниматься с теми, кто «не тянул».
Читателям смешно читать про столь примитивные занятия математикой в 14–15 лет, но не забывайте, что дело происходило в специализированном детском доме. Если бы мне дали возможность учить математику в полном объеме нормальной школы! Но между мною и настоящей математикой воздвигли высоченную стену из моих диагнозов и оценок умственного развития...

* * *

Как-то мы с Васькой сидели на колясках в коридоре, и к нему подошла новенькая воспитательница Валентина Федоровна, совсем молоденькая девушка, тогда еще незамужняя.
— Ну что, Вася, прочитал книгу? — спросила она приветливо.
— Прочитал, спасибо, — бойко ответил Васька. — Может, еще принести? — предложила Валентина Федоровна.
— Ну принесите, — согласился Васька.
— Такую же? Про любовь? — уточнила она.
Не успел Васька определиться с выбором, как встряла я:
— И мне тоже что-нибудь принесите почитать.
На следующий день девчонки передали мне от нее книгу Георгия Егорова «Солона ты, земля». Прекрасная книга самобытного алтайского писателя, серьезная и правдивая. Забегая вперед, скажу, что потом эту книгу несколько раз переиздавали, но ее продолжение «На земле живущим» на много лет положили под сукно из-за цензурных соображений и издали лишь в перестроечную эпоху.

* * *

С Валентиной Федоровной мы подружились, хотя открыто ничем этого не выказывали — зачем «дразнить гусей»? Я не входила в круг ее служебных обязанностей, она вела младшую группу, но регулярно забегала ко мне, интересовалась моими делами, приносила книги, и я была счастлива от ее внимания.
Благодаря ей я прочла книгу кузбасского писателя Владимира Ворошилова «Солнце продолжает светить» — о шахтере Сергее Томилове. Он ослеп после аварии в шахте, но нашел в себе силы жить дальше, адаптировался к своей незрячести и вернулся в рабочие ряды — стал директором общества слепых, обрел семью. Но это было «не про мое», про случаи, подобные моему (ДЦП), книг еще не писали. Потом они появятся, например замечательная книга Валерия Завьялова «И невозможное возможно», изданная в 1977 году. И книга «Белое на черном» Рубена Гальего, изданная в 2003 году, которая обрела широкую известность и даже была инсценирована.
В мое время героическим примером был Николай Островский, ослепший и обездвиженный человек, продолжавший трудиться и надиктовывать книги. Про него показывали фильм, и после просмотра последней серии со мной, уже вроде бы научившейся сдерживать эмоции, случилась такая истерика, что воспитательнице Нине Павловне пришлось вывезти меня из зала в коридор, чтобы я успокоилась.
Без книги в руках меня уже никто в детдоме не видел. Недостатка в художественной литературе в детдоме не было. Помимо Валентины Федоровны книги приносили сотрудники, родственники, к тому же директор Бикмаев организовал библиотеку-передвижку — нам доставляли книги из поселковой библиотеки. Так что воспитанники, включая прикованных к постели, могли выбрать книгу по своему вкусу. Позднее я узнала, что книги в советские детдома еще и дарили, в школах и клубах собирали книги специально для детдомов, в книжных сборах принимали участие и взрослые и дети.
Ох уж эта моя страсть к чтению... Я даже ухитрялась читать по ночам, кровать стояла напротив стеклянной двери, через которую проникал свет из коридора.
После таких ночных читок сильно болела голова, и ее усугубляли переживания по поводу прочитанного. Вдобавок обострились гиперкинезы, и когда в тихий час или ночью я начинала засыпать, то голова оттягивалась назад и принимала неестественное положение. Теперь-то я понимаю, что надо было срочно принимать меры, это можно было остановить и откорректировать. Но тогда никого из детдомовских работников это не волновало. А мне впоследствии откликнулось здорово — развилась спастическая кривошея, замучили боли в области шейных позвонков, ухудшилось зрение.

* * *

Наверное, многие думают: ну стоило ли так переживать по поводу диагноза? Подумаешь, липовый диагноз «олигофрения», сколько людей с подобным диагнозом, не соответствующим действительности, живут и так не убиваются! Я неоднократно слышала утешения типа «ну записана в твоей медицинской карте умственная отсталость, а на деле-то ты умница-разумница, вот и живи и пользуйся своими блестящими мозгами».
Конечно, можно проигнорировать неправильный диагноз, но ведь я была полностью зависимым человеком и не получила никакого регулярного образования.
За плечами нет даже нормальной начальной школы, а на руках нет свидетельства о получении хоть какого образования. Даже характеристику воспитателей, упоминающую мое обучение, в историю болезни, с которой меня переводили из детдома в ПНИ, не вложили. Но это как раз правильно — разве можно назвать образованием то, что нашу группу шесть лет учили считать до десяти, а потом сделали прыжок на иксы и игреки? Смех, да и только!
Так что я и по сей день формально числюсь неграмотной, не умеющей ни читать, ни писать, ни считать. Другой вопрос, что сегодня отсутствие аттестата и диплома меня уже не смущает, а в анкетной графе «образование» пишу «самообразование».
Но тогда... тогда я не видела никаких перспектив для себя, впереди маячила лишь кромешная тьма, в которой можно деградировать, утонуть с головой и пойти ко дну... Ночами я до зубовного скрежета муссировала один и тот же вопрос, почему с моим физическим недугом человек обязательно должен быть умственно неполноценным? В чем выражается мое отставание от других детей? Да, я не такая, как все, с больными руками и ногами, но ведь нормально мыслю и трезво рассуждаю, что указывает на сохранный интеллект. Все, что мне оставалось, это пытаться доказать сохранность своего интеллекта и отсутствие ментальных нарушений.
И я начала хвататься за все школьные учебники, какие только попадались. Даже выпросила у матери учебник по физике за шестой класс, после пререканий мать его все-таки купила, благо они тогда были дешевые. Я впилась в этот учебник, читала его как приключенческую книгу. И без труда понимала в нем все: закон Архимеда о теле, погруженном в воду, закон Ньютона о земном притяжении. Я даже не запнулась на теории относительности Эйнштейна.
Просто примерила ее на себя — сидя в коляске, я нахожусь в состоянии покоя относительно коляски, а относительно дороги, по которой везут мою коляску, я нахожусь в состоянии движения. Впоследствии я напишу сказку «Чья луна упала в речку», где разъясню теорию относительности детям на примере луны и догоняющих ее щенка и котенка.
Читатели недоумевают: в чем же дело? Имея самостоятельно добытые знания, в том числе и по физике, надо было действовать, а не маяться в ПНИ, куда меня впоследствии отправили органы соцзащиты. Но, дорогие мои читатели, дело в том, что, изучая школьные дисциплины самостоятельно, я не была уверена, что правильно их понимаю, а выставить это напоказ не решалась.
Однажды одна из медсестер спросила:
— Интересна тебе учебная программа?
И я простодушно призналась, что мне это скучно, что хотела бы получить более углубленные знания. А она передала наш разговор воспитателям, и те меня тогда чуть не съели. И долго высмеивали — умственно отсталая Черемнова жаждет углубленных знаний!

Любаша

Хочу описать еще один эпизод из нашей жизни и посвятить его Любаше Лабышевой, которая три года подряд бессменно ухаживала за мной в детдоме.
Любу тоже привезли из родного дома. Она страдала эпилепсией. Закончила четыре класса общеобразовательной школы, но учиться дальше не позволило здоровье — частые приступы эпилепсии срывали уроки в классе, и ее освободили от школы совсем.
Мы сдружились. Странноватая девочка, но незлобивая и отзывчивая. Она хорошо писала под диктовку письма — несмотря ни на что, я исправно писала моей матери и даже посылала свои неумелые стихи. Люба одевала меня, сажала на коляску, иногда помогала стирать. Только меня уж очень утомляла ее привычка пересказывать одно и то же — сядет рядом и заведет вчерашний или позавчерашний рассказ. И ведь не потому, что начисто лишена памяти, а явно нарочно. Однажды, читая книгу, я не выдержала ее трескотни и сорвалась:
— Любка, умолкни и отвали! Сколько можно перетирать одно и то же?
— Больше не буду, — подчинилась она. — Но можно я с тобой посижу?
— Сиди, — разрешила я, мучаясь раскаянием, что прикрикнула на нее.
Любка села на подножку моей коляски, но минуты не прошло, как опять застрекотала. Ну что с ней поделаешь? За привычку трещать под ухом одно и то же прозвали ее сорокой. Сидит сорока, трещит без умолку, а я в это время изучаю по «Хрестоматии» стихотворные размеры: ямб, хорей, анапест, амфибрахий, дактиль. Но под Любкино стрекотанье ничегошеньки не могу понять из прочитанного, а ухо ловит повторы озвученного час назад. Раз пять попросила ее помолчать, но мои слова как об стену горох. Тогда у меня терпение лопнуло, я взяла в горсть ее роскошные густые волосы, собранные в конский хвост, потянула и строго сказала:
— Больше ко мне не подходи!
Любка обиделась, ушла, проревелась, вернулась, извинилась:
— Тома, прости меня, больше не буду тебя доводить.
— А зачем ты это делаешь?
— А мне иногда нравится человека позлить, — призналась она.
На следующий день воспитательница Нина Степановна сделала мне замечание:
— Тома! Ты почему Любу обижаешь? Она за тобой ухаживает, а ты как себя ведешь?
— Нина Степановна, а почему мне мешают, когда я занимаюсь? — принялась защищаться я.
— Девочки, не лезьте к Томе. Вас много, и если каждая будет приставать к ней со своими разговорами и затеями, то у нее не останется времени для себя, — заступилась воспитательница.
Я описала этот случай для того, чтоб покаяться перед девчонками, которых обижала своей резкостью, отталкивала от себя, пытаясь погрузиться в самостоятельное изучение того или иного предмета. Самообразование в тот момент стало для меня наркотиком, но никто не хотел этого понимать.
Незадолго до моей отправки в ПНИ к нам пришли работать воспитателями две учительницы из общеобразовательной школы — выбыли оттуда по состоянию здоровья. Я чертовски обрадовалась: вот покажу им свои знания, оценят и, может, подскажут, что учить дальше и по каким книгам заниматься, помогут, дадут школьные программы. Но...
Как-то в игровой, после занятий, вновь пришедшая учительница мирно разговаривала с Любой Лабышевой, но потом Люба со свойственной ей назойливостью стала отстаивать свою точку зрения. Ничего ужасного и выходящего за рамки вежливости в ее речи не было, со старыми работниками мы свободно полемизировали на подобные темы. Вдруг новая воспитательница схватила Любку за шиворот как нашкодившего щенка, потащила в палату, там собственноручно содрала с нее одежду, скинула матрас с койки и пихнула ее на голую сетку, приговаривая:
— Будешь знать, как перечить старшим!
Когда она ушла, мы успокаивали заходившуюся в рыданиях Любку всем девичьим коллективом, но Любка была безутешна. Еще бы, почти взрослая девушка, и пережить такое унижение!
После этой экзекуции мой пыл пообщаться с новыми воспитателями на тему образования и попросить совета мгновенно угас. Да и самообучению стали ставить палки в колеса. Если у старых работников я могла сидеть одна в палате и читать в тишине, то эта горе-воспитательница в свою смену загоняла меня вместе со всеми в игровую. И злобно шипела, что в игровой тоже можно читать. Но как читать под шум и крики играющих подростков! Я не настолько владела руками, чтобы заткнуть уши пальцами, и с трудом абстрагировалась от фона, вчитываясь в текст. Иногда это удавалось.
На какие ухищрения приходилось пускаться, чтобы нормально спокойно почитать! Например, отпрошусь в туалет, а сама рулю в коляске в палату и погружаюсь в чтение. Никто из старых воспитателей мне это в вину не ставил, ну сидит Черемнова одна в палате, читает, и что? Ничего ведь не натворит. На то, чтобы новые смирились с этим, ушло очень много времени и сил. Потом они говорили между собой: надо же, до чего девка жадна до книжек и до учебы! И добавляли: жаль, что увечная, на фига ей чтенье и ученье?

Последние годы в детдоме

В последние два года в детдоме ко мне уже не придирались — выросла девушка умная, серьезная, начитанная, не требует особых забот, не причиняет никаких хлопот, имеет личную помощницу в лице подруги Любы и ничем не утруждает персонал.
Все бы ничего, но здоровье стало стремительно ухудшаться — то ли от усердных самостоятельных занятий, то ли от чрезмерных переживаний. И шея побаливала все чаще, и голова гудела, и спина ныла.
А однажды, сидя на первом этаже, я заглянула в висевшее на стене зеркало и сначала даже не поняла, что на моем лице не так. Глаза какие-то странные... А потом и воспитатели стали замечать, что у меня развивается косоглазие. Но никто не призадумался, что означало для взрослой девушки косоглазие, никто не потрудился вызвать глазного врача. Все равно увезут в ПНИ и будет там гнить до самой смерти, рассудили детдомовские сотрудники. Когда я окончательно убедилась в том, что глаза у меня смотрят вразнобой, упала духом. И так придавлена жуткими диагнозами, а тут еще это! Требовать осмотра окулиста наивно, все равно и его не пригласят, и меня к нему не повезут. И снова началась депрессия — как ночь, так закушу край подушки и захожусь в беззвучных рыданиях.
А в последнюю детдомовскую весну тосковала в открытую. Вынесут меня на улицу, сижу, читаю, вроде все привычно, а как посмотрю на цветущие деревья, как подумаю, что у меня сейчас тоже формально период цветения, так захлестывает истерика. Воспитатели молча отвозили меня в сторону, чтобы не мешалась и не раздражала. Проревусь в одиночестве, а горечь в душе все равно остается. И мрачные мысли сверлят, сверлят... Я сознавала, что у меня ничего не будет в жизни: ни любви, ни близкого человека, ни родного дома. Будет только казенная палата и кровать, на которой буду лежать еще неизвестно в каком состоянии и окружении. Но где-то в глубине души все-таки таилось крохотное зернышко надежды, оно неслышно лежало там и ждало своего часа.

* * *

По детдому зашелестел слушок, что мне скоро придет путевка в ПНИ. И не только я покину детдом, на остальных воспитанников нашей группы тоже придут путевки, но их увезут в Инской дом-интернат для престарелых и инвалидов.
В последние два года моего пребывания в детдоме в нашей группе уже не вели учебных занятий, а вместо этого девушек учили вязать и шить. И тут я приняла живейшее, хотя и теоретическое участие. Плохо владела руками, но хорошо владела мозгами и даже умудрялась подтягивать отстающих, помогая советами. До сих пор помню, как вяжется английская резинка и как, похожая на нее, спортивная, могу кого угодно научить вязать носки, рукавицы, шапки, шарфы, несмотря на то, что у самой руки никудышные.
Обидно, ведь воспитатели видели и мое участие в вязании, и мои учебные достижения, и то, что я схватываю на лету, но никто ничего не предпринял, чтобы меня отправили не в ПНИ к психохроникам, а вместе с девушками в дом инвалидов общего типа. Между стационарами для психохроников и домами инвалидов общего типа огромная разница! Конечно, я не могла шить, вязать и еще что-либо делать своими руками. Но я же могла приносить иную пользу, ведь, невзирая на диагноз, была интеллектуально развитой и начитанной. Неужели это нигде бы не пригодилось? Понимаю, при выдаче путевок в стационары дальнейшего пребывания в первую очередь принимали во внимание диагнозы из истории болезни. Но ведь были и другие показатели!
За две недели перед моей отправкой в ПНИ приехала медико-педагогическая комиссия. Дожидаясь своей очереди в коридоре, я с надеждой думала: вот откроет врач историю болезни, увидит, что указан не тот детдом, и поинтересуется, где же написано, что я живу здесь, в Бачатском? И почему вместо этого «Чугунашский детский дом»? Вот и повод завязать беседу и показать, что я умственно полноценная и могу избежать дурдома. Но, увы, когда меня завезли в игровую, где комиссия вела прием, женщина-председатель зачитала диагнозы из карты, мельком скользнула по мне взглядом, что-то буркнула старшей медсестре, и меня оттуда вывезли, не дав сказать ни слова.
Так убийственный диагноз, свидетельствующий об отставания в умственном развитии, поставленный в августе 1964 года и ни разу не пересматриваемый до моей выписки из детдома 1974 года, перечеркнул мою жизнь крест-накрест. Этот неверный диагноз сложился из небрежности приезжих комиссий, наплевательства местного персонала и низости моей матери. А как раз она, Екатерина Ивановна, могла бы вмешаться, опротестовать диагноз, потребовать экспертизы. Екатерина Ивановна, что же ты натворила?..

* * *

Накануне моего отъезда в ПНИ в палату вошла Анна Степановна Лившина. Я сидела на кровати и читала книгу. Она присела на краешек и вымолвила:
— Давно ты, Томка, у нас живешь — почти с открытия этого детдома. Мать-то не собирается хоть разок перед отъездом взять тебя домой погостить? Уж можно было бы за столько лет один-то раз взять тебя домой...
Я молча разглядывала ее лицо, стареющее, уставшее, с грубыми чертами, без малейшего намека на женское обаяние. Черствая несчастная женщина с садистскими наклонностями, но даже в ней, оказывается, иногда просыпается сострадание.
— Нет, тетя Аня, не возьмет она меня погостить... — ответила я, вспомнив свои многочисленные просьбы забрать домой, хоть на время, хоть на недельку, хоть на пару дней. Других детей ведь забирали. И еще вспомнила, как однажды у воспитателей зашел разговор о наших родителях, и одна воспитательница сказала:
— А мне Томина мама нравится, никогда ничего не требует.
Да уж, удобная для детдома мама — ничего не требует для своего ребенка, не заступается, ни на чем не настаивает, на все закрывает глаза. Екатерина Ивановна и дальше будет удобной. Изредка, с частотой раз в квартал, будет появляться у меня и в ПНИ, и в Доме инвалидов, что-то рассказывать, показывать. Но никогда не будет вникать в мои проблемы и ничего не будет просить для меня — ни у персонала, ни у администрации, ни у вышестоящих органов.

* * *

Хчу описать еще один эпизод. К нам в детдом привезли новеньких из Кемеровского сборного детдома — двух девочек и двух мальчиков, круглых сирот.
Одна их них, Валентина Позднякова, видимо, закаленная в борьбе за существование, была не в меру активной и боевой. И из уменьшительных ей больше всего подходило решительное «Валюха». А где-то через неделю один татарин привез сдавать свою дочь Наташу. Тихая татарочка Наташка вскоре сдружилась с Валюхой, вернее, безропотно подчинилась той, сразу же взявшей ее в оборот. И дошло до того, что добровольная рабыня стала отдавать своей повелительнице порционные пироги. Я, глотавшая книгу за книгой, не сразу усекла суть их далеко зашедших отношений и однажды, видя, что Наташа носит в палату пироги из столовой, оторвалась от чтения и попросила:
— Наташа, принеси заодно и мне.
И когда та с обеда принесла мне полпирожка, я поблагодарила и, не задумавшись, почему полпирожка, а не целый, засунула в рот и, жуя, уткнулась в книгу.
— А мне почему не принесла? — капризно спросила Валюха.
— Мне всего один пирог в столовой дали, половину я съела, а половину принесла Томе, — стала оправдываться Наташка. — Завтра я тебе принесу целых два, сама есть не буду.
— Тогда не подходи ко мне, раз ты без пирогов, — заявила Валюха, и Наташка отошла от нее грустная-прегрустная. — Принесешь пироги, тогда буду дружить с тобой.
Я подняла глаза от книги и увидела их лица — Валюхино грозно-повелительное и Наташкино униженно-рабское. У меня пирог застрял в горле — оказывается, Наташка не только отдает свои пироги Валюхе, она еще и мне свою порцию принесла. Получается, что я ничем не лучше этой «рабовладелицы». Мне было ужасно стыдно...

* * *

Двадцать четвертого мая 1974 года я сидела в игровой, как всегда с книгой на коленях. Дверь открылась, зашла медсестра.
— Тамару на выход, — скомандовала она.
— А что, ее уже отправляют в дурдом? — загалдели девчонки.
— Тихо! Не пугайте Тому зря! Лучше идите и помогите ей переодеться, — приказала сидевшая с нами воспитательница. — Тома, ты поедешь в интернат в городе Прокопьевске.
Переодевать меня пошли всей палатой. Люба с Наташей натягивали на меня одежки, остальные стояли молча. У нескольких девушек выступили слезы на глазах. Я в тот момент ничего не чувствовала, как одеревенела. И только когда меня подняли в кузов крытой грузовой машины, тихо заплакала.
В Прокопьевский ПНИ со мной в кузове грузовой машины везли еще четверых человек из «слабого » корпуса. Один из них, совсем больной на голову пацан, всю дорогу истошно кричал, и от этого становилось еще грустнее и больнее. «Вот с такими тебе предстоит жить до смерти, — думала я с горечью, а слезы лились потоками. — И сколько бы ты ни прочитала умных книг, все равно будешь под той же планкой, что и эти несчастные с поврежденными мозгами».
— Не плачь, Томочка, может, там еще лучше будет, — успокоила меня нянечка из «слабого» корпуса, сидевшая с нами в кузове, и бережно промокнула мое лицо своим носовым платком.
Слава Богу, сопровождавшая медсестра Елена Петровна сидела в кабине с шофером, а то бы непременно выступила, кинув напоследок что-нибудь колкое и едкое, типа «там тебе и место — в дурдоме — среди дурачков».

Назад Оглавление Далее