Информация по реабилитации инвалида-колясочника, спинальника и др.
Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество Творчество

Томас Уингфолд, священник. Джордж Макдональд

Томас Уингфолд, священник

Томас Уингфолд, священник. Джордж Макдональд. Роман великого христианского писателя и мыслителя Дж. Макдональда, предшественника К. С. Льюиса. Провинциальный священник, ставший служителем Божьим из-за "карьерных" соображений долгим трудным путем обретает Бога. Этот роман сравнивают с "Братьями Карамазовыми".

Оглавление

Часть I
Часть II
Часть III
Примечания

Часть I

Глава 1. Хелен Лингард

Стремительный ноябрьский ветер принял каминные трубы за органные и гудел во всех сразу, заглушая дальний, нестройный шум деревьев, стонущих и волнующихся, как море. Хелен Лингард весь день провела дома. Правда, утро было ясное, но она как раз пи­сала длинное письмо в Кембридж, своему брату Леопольду, и решила, что пойдёт гулять после обеда. Однако неожиданно поднялся ветер, и серая пелена, подёрнувшая небо, в любую минуту угрожала разразиться дождём. Хелен отличалась отменным здоровьем, ни­когда не болела; опасность вымокнуть страшила её не больше, чем любого молодого кре­стьянина, а ветер ей даже нравился, особенно когда она скакала верхом. Но теперь, когда она стояла возле окна, рассеянно глядя на балкончик с дрожащими осенними цветами (ко­торые следовало бы убрать оттуда ещё неделю назад), на старомодный сад и простирав­шиеся за ним луга, где одинокие деревца в развевающихся платьицах кланялись - я хотел было написать «подобно просителям», но ведь они не склонялись пред своим ревущим врагом, а, напротив, уворачивались от него - ей не очень-то хотелось выходить на улицу. Крепкое здоровье не мешало ей чувствовать на себе влияние погоды или обстоятельств, точно так же, как природное добродушие ещё не означает, что нас совершенно не трогают поступки близкого друга. Новое платье, сшитое по её вкусу и сидящее так, как нужно, всегда поднимало ей настроение, и в солнечные дни она чувствовала себя лучше, чем в дождик; я написал было «веселее», но Хелен редко бывала весёлой и, если бы кто-то ска­зал ей об этом и спросил, почему это так, она ответила бы, что редко видит повод для ве­селья.

Все друзья называли её здравомыслящей девушкой, но, как я уже говорил, благора­зумие ещё не означает бесчувственности, не подверженной капризам погоды. Хелен спол­на ощущала на себе её переменчивые настроения и потому отвернулась от окна, не столь­ко думая, сколько чувствуя, что кресло возле камина манит её ещё сильнее из-за непри­ютной серости на улице и гулкого рёва ветра в печных трубах (которые, к счастью, пока не дымили и не пускали в комнату чад).

Время между обедом и ужином обычно протекает тихо и вяло, но в этой вялости то­же есть свой покой и уют. Хелен нравилось такое уютное бездействие, и до сих пор со­весть ни разу не упрекала её за это. Давайте посмотрим, чем она занималась в течение по­лутора часов такого бездеятельного спокойствия; это позволит мне немного ближе позна­комить с нею своих читателей.

Хелен сидела у огня в далеко не женственной позе. Мне не хотелось бы говорить ничего нелюбезного, но факт остаётся фактом: вряд ли она уселась бы так перед фотогра­фом. Откинувшись на мягкую спинку, затянутую вощёным ситцем, полностью вытянув руки и сжимая пальцами концы подлокотников, она сидела прямо, словно повторяя телом прямые, угловатые, несгибаемые линии кресла, и смотрела в огонь с несколько глубоко­мысленным видом мудреца, пока не открывшего для себя ничего нового.

Она только что закончила читать очередной роман и ещё находилась под лёгким впечатлением, которое было, пожалуй, ещё менее глубоким из-за того, что конец книги показался ей неудачным. После множества скорбей и терпеливого ожидания героиня вы­шла замуж за явно недостойного человека, причём и она сама, и автор прекрасно это зна­ли. Но таким уж, видно, было его видение жизни, таковы взгляды на призвание художни­ка, что работа над повествованием, вызвавшим у Хелен разочарование, принесла ему не­малое утешение. Причём разочарование это было настолько ощутимым, что несмотря на блаженное спокойствие огня, безмятежно полыхавшего в камине под жалобные завывания ветра, оно ближе, чем когда ибо раньше, подтолкнуло Хелен к размышлению. Надо ска­зать, что размышление редко бывает делом приятным и нетрудным, особенно для тех, кто пытается думать впервые. Ещё немного, и Хелен непременно почувствовала бы себя не­уютно и неловко. Она находилась в опасной близости от неприятного откровения о том, что человеческая жизнь - и не только для тех, кто ходит в экспедиции на Северный по­люс, исследует Африку или изучает египетские пирамиды, но для всех мужчин и женщин, унаследовавших слепоту своей планеты, - состоит в том, чтобы открывать для себя реаль­ность, а ведь как только это происходит, в этой жизни почти не остаётся места для того покоя, который Хелен знала до сих пор. Однако на этот раз она, хоть и еле-еле, но всё же ускользнула от совсем уже было нависшей над ней опасности.

Только не подумайте, что Хелен была лишена ума и способностей и не вносила свою струю в течение интеллектуальной жизни гластонского светского общества - вовсе нет. Сказав, что она почти начала думать, я сделал ей комплимент, понятный, пожалуй, лишь тем редким людям, кто знает, что такое думать по-настоящему, ибо человек реже всего пользуется именно тем, что главным образом отличает его от так называемых «низших» животных. Сама Хелен полагала, что умеет думать не хуже других, потому что пропуска­ла через сознание достаточно чужих мыслей, оставлявших за собой немало призрачных убеждений; только всё это были чужие мысли, а не её собственные. До сих пор она дума­ла ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы понять смысл того или иного предложения, а её безразличное согласие или несогласие с ним зависело исключительно от того, насколько оно соответствовало тому, что она каким-то образом (каким именно, она чаще всего затруднилась бы сказать) привыкла считать подобающими воззрениями на жизнь.

Общество, в котором она получила своё воспитание, было довольно тесно связано с лондонским фешенебельным кругом, но почти никак не соотносилось со вселенной, и в своём нынешнем состоянии Хелен походила на обыкновенную пчелу. По природе каждая пчёлка способна стать маткой, но большинство из них кормилицы запихивают в ячейки, слишком узкие для развития царственной величавости, и снабжают пищей, слишком убо­гой для того, чтобы полнота идеала превратилась в реальность. Правда, стиснутое, недо­развитое существо, выползающее из ячейки, уже не может быть маткой и становится ра­бочей пчелой, а Хелен ещё хранила в себе обе возможности и пока не стала ни тем, ни другим. Будь у меня возможность назвать книги, лежавшие у неё на столе, кое-кто из мо­их читателей сразу решил бы, что Хелен предназначалась куда более достойная участь, чем большинству юных женщин её поколения; правда, с этим можно поспорить.

Хелен была дочерью офицера, который, когда его жена умерла при родах, оставил новорождённую малышку на попечение овдовевшей тётки и почти немедленно отправил­ся в Индию. Там он дослужился до высокого чина и со временем стал обладателем значи­тельного состояния, отчасти благодаря женитьбе на женщине-индуске, от которой у него родился сын, примерно на три года младше Хелен. Когда он умер, оказалось, что в заве­щании он разделил своё состояние поровну, между дочерью и сыном.

Сейчас Хелен было двадцать три года, и она была сама себе хозяйкой. В её внешно­сти угадывалась норвежская кровь: она была высокой, голубоглазой, темноволосой, но белокожей, с правильными чертами чересчур спокойного лица, которое её недоброжела­тели называли холодным. Никто и никогда не называл её детским именем Нелли, но она долго оставалась девочкой и всё ещё медлила на неровном пороге женственности, хотя некоторые из её школьных подруг уже стали юными матронами. Её учитель рисования, обладавший некоторой проницательностью, не раз говорил, что мисс Лингард проснётся годам к сорока.

Сегодня она почти подошла к состоянию, граничащему с мыслью, потому что неожиданно поймала себя на том, что скучает. Да, Хелен редко веселилась, но скучала ещё реже и сейчас не могла найти для своей скуки ни одной видимой причины. Винить было некого. Наверное, можно было сказать, что всё это из-за погоды, но раньше погода никогда на неё так не действовала. Одиночество тоже было не при чём, потому что к ужи­ну они ждали Джорджа Баскома; кроме него был приглашён ещё местный священник, но он был не в счёт. Усталости от себя самой она тоже не чувствовала. Правда, последнее, скорее всего, было вопросом времени, потому что даже самый отъявленный эгоист, будь он хоть Юлием Цезарем или Наполеоном Бонапартом, рано или поздно утомится от свое­го жалкого «я», но для этого Хелен, из-за неторопливости своего расцвета, ещё не достиг­ла нужного возраста. Нельзя сказать, что она была как-то особенно занята собственной персоной; просто пока она ещё не разбила скорлупу, всё ещё удерживающую в тесной темноте многих человеческих птенцов, хотя те уже давно воображают себя настоящими гражданами мира.

Тем не менее, она почувствовала лёгкую скуку и, смутно ощутив в этом некий раз­лад с естественным и гармоничным положением дел, почти что начала думать, но, как я уже сказал, избежала этой опасности самым простым и тривиальным способом: она за­снула и проспала до тех пор, пока горничная не принесла ей чашку чая, которая нередко помогает обитателям некоторых респектабельных домов найти в себе силы переодеться к ужину.

Глава 2. Томас Уингфолд

Хотя после обеда погода испортилась, утро в тот день было ясным, и гластонский священник отправился на прогулку. Однако даже если бы на улице было серо и промозг­ло, это не помешало бы ему выйти. Не то чтобы ему нравилось далеко ходить или он во­обще любил двигаться; ирландец сказал бы, что он не ходит, а сидит: во время прогулок он нередко присаживался то на ступеньку деревянной лесенки для перехода через изго­родь, то на камень, то на поваленное дерево. Он не был болен или ленив и не особенно берёг себя; просто он почти не ощущал внутреннего побуждения к какой-либо деятельно­сти. Вода в роднике его жизни почему-то бежала слишком медленно и вяло.

Он пересёк Остерфильдский парк, по крутой тропе спустился к реке и, несмотря на холод, уселся на большой прибрежный камень. Он знал, что живёт в Гластоне и должен откликаться на имя Томаса Уингфолда, но почему он там живёт и почему его зовут так, а не иначе, он не знал. Крутые берега густо поросли кустиками папоротника, сейчас напо­ловину увядшими, и освещавший их солнечный свет казался таким же стылым, что и ве­тер, трепавший их золотые и зелёные перья. Река текла по каменистому руслу уже не с песенкой, а с неторопливым разговором, через всю долину, навстречу городу, где она на минуту останавливалась, чтобы обогнуть церковь старого аббатства, а потом неспешно скользила по низкой равнине до самого моря. Разговор её отдавал холодом, и мелкая рябь, возникавшая на поверхности то из-за подводных препятствий, то из-за взметавшего воду ветра, даже на солнце походила не на улыбки, а на морщинки.

Томасу тоже было зябко, но, скорее, не от мёрзлого воздуха или ветра, а от того, что всё вокруг выглядело таким холодным. Правда, ему почти не было дела до собственных ощущений: он даже не позаботился накинуть пальто; он вообще не слишком интересовал­ся собой. Тростью, сработанной из самого обычного дуба, он сталкивал в воду камешки и апатично смотрел на брызги. Дул ветер, светило солнце, текла вода, качался на ветру па­поротник, над головой проплывали облака, но он ни разу не поднял глаз и не обращал ни малейшего внимания на хозяйские хлопоты матушки Природы. Ему казалось, что всё в мире делается так или иначе просто потому, что так заведено, а не из-за чьего-то внутрен­него желания или стремления к той или иной цели. Как и все остальные люди, он мог чи­тать книгу природы лишь в свете собственного светильника и до сих пор относился к сво­им обязанностям в мире именно таким образом.

Пока что жизнь его складывалась не очень интересно, хотя раннее детство оставило после себя кое-какие болезненные воспоминания. В Оксфорде он успевал довольно не­плохо: от него ожидали добросовестной учёбы, и он оправдывал эти ожидания, хотя ни­чем особенным не выделялся, да и не стремился к этому. С самого начала он знал, что его прочат в священники, и не противился, но принял это как свою судьбу. Более того, в смутном послушании, он всегда помнил о необходимости покориться всем преимуще­ствам и лишениям того жребия, который для него выбрали, но особого интереса к нему не проявлял.

Церковь была для него древним установлением, обладающим столь незыблемой ре­спектабельностью, что способна была наделять ею своих служителей, выделяя им опреде­лённое содержание и требуя от них соблюдения полагающихся обрядов. Он нанялся к ней на службу, она была его госпожой, и за тесное жилище, скромный доход и казённое, но более-менее приличное облачение он готов был исполнять её уставы - в духе временного слуги-наёмника. Ему было двадцать шесть лет, он никогда не мечтал о женитьбе, и его ни разу не беспокоили мысли о том, что супружество ещё долго будет оставаться для него недостижимым. Он почти не рассуждал о жизни и своём в ней месте, принимая всё с хо­лодной, безнадёжной покорностью без каких-либо притязаний на смелость, преданность или даже обычные страдания.

У него была некая смутная предрасположенность к честности; он ни за что не стал бы сознательно кривить душой ради того, чтобы стать архиепископом Кентерберийским, но был столь невежествен в вопросах практической честности, что кое-какие его мнения вызвали бы у апостола Павла немалое изумление. Он любил читать молитвы, ему нрави­лось произносить их вслух в церкви; к тому же голос у него был довольно приятный и ме­лодичный. Он навещал больных - пусть с некоторым отвращением, но безотлагательно, - и говорил им те привычные религиозные фразы, которые приходили ему в голову, считая, что свой долг по отношению к ним он исполняет, главным образом, вознося молитвы за немощных, положенные по церковным установлениям. Он всегда вёл себя как джентль­мен, хотя никогда об этом не думал и не старался произвести выгодное впечатление.

Мне кажется, где-то в глубине души у него уже давно и незаметно зрело подсозна­тельное, непризнанное ощущение, что ему не очень повезло в жизни. Но даже в те мину­ты, когда эта неясная мысль вдруг всплывала на поверхность, Томас никогда не осмелился бы обвинить Провидение в несправедливости, а возникни у него такое искушение, немед­ленно изгнал бы прочь и соблазн, и породившее его чувство.

Читал он мало. За завтраком он с вежливым любопытством просматривал газету, со­ставлявшую ему компанию за яичницей и беконом, но больше всего интересовался флот­скими новостями. Надо сказать, что и сам он вряд ли смог бы сказать, к чему испытывает настоящий, серьёзный интерес. Когда в свободные часы ему нужно было чем-то себя за­нять, обычно он брал томик Горация и прочитывал вслух какую-нибудь скорбную оду с таким пристальным вниманием к ритму, какое учёные-латинисты часто выказывают по отношению к мёртвой букве, но редко соотносят с живой, звучащей речью.

Вот и сейчас, сидя на камне и не обращая внимания на приготовления мира к зиме, он вскоре начал повторять про себя строки Mquam memento rebus in arduis, которые он упорно, но пока не слишком успешно пытался уложить в похожие строфы на английском, памятуя о Теннисоне и его знаменитом стихе «О громозвучный создатель гармоний»[1]. Возможно, кому-то покажется странным, что священник сознательно черпал силы у поэта, чьи описания загробного существования главным образом служили ему тем, что самой своей бесплотностью, убожеством и призрачной бестелесностью оттеняли радости мира

солнца и ветра, прохладной тени и поющих ручьёв, мира вина и смеха, где предметы и формы не так мгновенно ускользали из человеческих рук, а глаза не столь стремительно бледнели и исчезали вдалеке. Хотя, если вспомнить, как скудны и бесцветны представле­ния христиан о том, что ожидает их за кругом смерти, удивляться тут нечему. Родство че­ловеческих душ всегда прекрасно и приятно, и если христианский священник и языческий поэт одинаково ощущали себя во вселенной, то почему им было не утешать друг друга, сидя вместе среди земной пыли и праха?[2]

Не всё ль равно, тыИнаха ль древнего

Богатый отпрыск, рода ли низкого,

Влачащий дни под чистым небом, -

Ты беспощадного жертва Орка.

Мы все гонимы в царство подземное.

Вертится урна: рано ли, поздно ли -

Наш жребий выпадет, и вот он -

В вечность изгнанья челнок пред нами[3].

Справившись таким образом с двумя строфами, Уингфолд, ощущая некоторое удо­влетворение, поднялся и начал взбираться по склону, шагая по волнам солнца, ветра и па­поротника с таким безразличием к дрожащей красоте полупрозрачных листьев и их ско­рой гибели, что любой посторонний, наверное, сказал бы, что даже если Уингфолд и ви­дел в Горации родственную душу, то явно не из-за желания однажды оставить позади суе­ту верхнего мира.

Глава 3. Перед ужином

Миссис Рамшорн, тётушка Хелен, уже миновала пору среднего возраста. Когда-то она была обаятельна и хороша собой, но теперь утратила оба эти качества и, хотя не лю­била признаваться себе в этом, всё же осознавала утрату достаточно для того, чтобы чув­ствовать себя обиженной и оскорблённой. Отчасти из-за этого рот её приобрёл капризное и сварливое выражение, нередко вызывавшее у собеседника внутреннее отвращение. Если бы она знала, что в глазах ближних это вечное недовольство уродует её куда сильнее, чем самые неумолимые наступления приближающейся старости, она, возможно, попыталась бы поменьше думать о своих обидах и побольше о доставшихся ей привилегиях. Пока же её лицо вынуждало людей не очень справедливо думать о её сердце, которое по-прежнему сохраняло женскую мягкость и способность к истинной жалости (что, правда, проявля­лось довольно редко). Её покойный супруг был настоятелем церкви в Хейлистоне, но си­лы его характера оказалось недостаточно, чтобы должным образом повлиять на жену. Он оставил ей достаточно средств к существованию, но детей у них не было. Она любила Хе­лен, чья ровная невозмутимость взяла над ней столь убедительную власть, что на деле подлинной хозяйкой дома была не тётя, а племянница, хотя ни та, ни другая об этом не подозревали.

Миссис Рамшорн, конечно же, не хотела, чтобы состояние Хелен досталось чужа­кам, но даже хотя у неё не было собственного сына, ей не пришлось долго выискивать подходящего кузена, который, по её справедливому мнению, был вполне способен понра­виться молодой наследнице. Этот кузен был сыном её младшей сестры, которая тоже была замужем за человеком, занимавшим высокий церковный пост каноника собора в одном из северных графств. Пока что главной видимой целью Джорджа Баскома было прогрызть себе путь к мантии адвоката, и миссис Рамшорн часто приглашала его в Гластон. В эту пятницу он тоже должен был приехать из Лондона, чтобы провести выходные в обществе двух дам. Кузен и кузина нравились друг другу и проводили вместе ровно столько време­ни, сколько тётушка считала нужным для исполнения своего замысла. Она была слишком благоразумна, чтобы преждевременно намекать им на возможный брак, и теперь между ними сложились самые подходящие отношения для взаимной влюблённости. Основной (а может, и единственной) причиной её беспокойства служил тот веский и, увы, неоспори­мый факт, что Хелен Лингард была не из тех девушек, которые легко влюбляются. Однако это, в сущности, было неважно: главное, чтобы это не помешало Хелен выйти замуж за своего кузена, который, по глубочайшему убеждению миссис Рамшорн, был способен разбудить её дремлющие чувства куда лучше всех иных молодых людей, которых встре­чались ей до сих пор или встретятся в будущем. Сегодня, приглашая на обед Томаса Уингфолда, чтобы тот познакомился с Джорджем, она сделала этого отчасти для того, чтобы на его фоне Джордж предстал перед Хелен в ещё более выгодном свете, а отчасти для того, чтобы исполнить свой долг перед церковью: из-за положения покойного мужа миссис Рамшорн не считала себя обычной прихожанкой, а приписывала себе в церкви не­кое неопределённое официальное положение. Уингфолд появился в приходе недавно, да к тому же был всего лишь викарием[4], и потому она не слишком спешила оказывать ему гос­теприимство. С другой стороны, он был единственным священником, совершавшим бого­служения в церкви бывшего аббатства, величественной, старой и приносившей самый ми­зерный доход. Священник, являвшийся главой прихода, появлялся здесь редко, но ради справедливости надо сказать, что он отдавал своему викарию почти всё своё жалование, тратя остальные деньги на убранство церкви и поддержание её в более-менее сносном со­стоянии. [5]

В назначенный час священник появился на пороге гостиной миссис Рамшорн, по ви­ду ничем не отличаясь от самого обычного джентльмена, довольного своим участием в делах мира, и не намекая на свою профессию ни одеждой, ни манерами, ни тоном голоса. Хелен впервые видела его вне кафедры и, как и ожидалось, он не произвёл на неё особого впечатления: перед ней стоял обычный молодой мужчина около тридцати лет, чуть выше среднего роста и довольно ладно скроенный; у него был хороший лоб, не слишком пра­вильный нос, ясные серые глаза, широкий, подвижный рот, крупный подбородок, белая кожа и прямые чёрные волосы - не знай она, что он священник, его вполне можно было бы принять за адвоката. Более проницательный (то есть более заинтересованный) взгляд обнаружил бы следы былого страдания в морщинах, мимолётно возникавших у него на лбу, когда он говорил, но обычно Хелен лишь мельком окидывала взглядом предстающие перед ней лица. В любом случае, кто стал бы обращать внимание на Томаса Уингфолда в обществе Джорджа Баскома? Вот уж кто был настоящим мужчиной! Он стоял возле ка­минной полки - высокий и красивый, как Аполлон, сильный, как Геркулес, одетый по по­следней моде, но не крикливо, довольный собой, но без высокомерия, добродушный и улыбчивый. По всей видимости, совесть его была столь же чиста, а расположение к людям столь же обширно, как его белоснежная манишка. Знакомые считали Джорджа Баскома воистину прекрасным человеком. У самого Джорджа не было почти никаких оснований в этом сомневаться, а у Хелен так и вовсе не было причин думать иначе.

Тот, кто, подобно моим читателям, видел Хелен только у неё в комнате, вряд ли узнал бы её в девушке, вошедшей сейчас в гостиную. В спальне она была такой, какой ви­дела себя в зеркале: вялой и апатичной; но в гостиной блеск живых глаз и ощущение чу­жого присутствия пробуждали в ней дремавшую внутри жизнь. Когда она говорила, лицо её загоралось чистым светом, пусть даже без особого тепла; и хотя, когда она молчала, в нём царило всё то же чрезмерное, почти неживое спокойствие, эта кажущаяся недвиж­ность то и дело нарушалась улыбкой - настоящей, искренней улыбкой, ибо хотя во мно­гом Хелен ещё оставалась чопорной, искусственности в ней не было ни капли. В её кузене тоже почти не было притворства; его добродушие, улыбка и общее выражение лица были вполне естественными. Единственным, что могло вызвать недовольство у человека щепе­тильного, был тон его голоса. Трудно сказать, где Джордж его усвоил: то ли в университе­те, то ли в кругу церковных священников, знакомых его отца, то ли в обществе адвокатов, которое он теперь нередко посещал; где-то этот тон явно считался образцом хорошего вкуса и звучал хоть несколько пышно и витиевато, но с претензией на хорошее воспита­ние и достоинство. Интересно, многие ли из нас действительно говорят своими собствен­ными голосами?

Тон Джорджа Баскома явно давал понять, что он привык выступать в роли законода­теля, но делал это чисто по-джентльменски, без особой страсти или убеждённости в сути того или иного вопроса. Рядом с его непринуждённой осанкой, широкой грудью и высоко посаженной головой греческого бога Томас Уингфолд съёжился и стал совсем непримет­ным - одним словом, выглядел сущим ничтожеством. Кроме того, что он уступал Джор­джу ростом и внешностью, его манеры отличались некоторой нерешительностью, которая словно заранее предвидела и даже предполагала, что собеседники будут относиться к нему свысока - и чаще всего так оно и было. Он говорил «А не кажется ли вам ли вам?..» куда чаще, чем «Я полагаю», и всегда с большей готовностью отмечал сильные стороны чужих доводов вместо того, чтобы снова и снова доказывать правильность своих, либо (как поступает большинство из нас) слегка перефразируя только что сказанное, либо (как делают лишь некоторые) придумывая для них совершенно новые формы. А поскольку главной силой обычного человека является именно самоутверждение - будь оно скром­ным, как изящно сработанная кольчуга, или громоздким и неуклюжим, как стальные латы, - каким ещё мог показаться священник, кроме как беззащитным, а значит, слабым и пото­му заслуживающим презрения? На самом деле он просто был куда менее тщеславным, чем большинство людей, и пока не обладал ни одним мнением, которое было бы настоль­ко ему небезразлично, чтобы он защищал его с каким-то намёком на живость.

Когда их представили, Уингфолд и Баском поклонились друг другу с приличеству­ющим случаю безразличием, затем, после недолгого молчания, обменялись парой фраз, похожих на школьное упражнение в правильном употреблении иностранных выражений, после чего всё их внимание, на какое вообще способны английские джентльмены перед ужином, переключилось на присутствующих дам, старшая из которых была одета в платье чёрного бархата, отделанное венецианскими кружевами, а младшая - в платье из чёрного шёлка со старинным кружевом хонитон[6]. Ни одна из них не сделала особой попытки ожи­вить разговор. Миссис Рамшорн, чей интерес к хорошему обеду с годами стал заметно сильнее, сидела с недовольным видом, ожидая, пока подадут на стол, время от времени благосклонно поглядывая на племянника; и хотя при этом взгляд её на мгновение стано­вился чуточку теплее, выражение губ оставалось неизменным. Хелен же то так, то этак поправляла букет тепличных цветов, красовавшийся на столе в уродливой вазе, вообра­жая, что делает его лучше.

Наконец на пороге возник дворецкий, священник подал руку миссис Рамшорн и по­вёл её в столовую, а кузен и кузина последовали за ними. Смотреть на них было так при­ятно, что и дворецкий, оставшийся в зале, и экономка, выглянувшая из буфетной, втайне подумали, что красивее пары и сыскать нельзя. Они выглядели почти ровесниками, и из них двоих у Хелен был более величественный, а у Джорджа - более обходительный (или, лучше сказать, элегантный) вид.

Глава 4. Разговор

За ужином говорил, главным образом, Баском. Разглагольствовал он свободно и лег­ко, хотя время от времени тётушка упрекала его за выражения и суждения, которые могли бы показаться священнику не вполне приемлемыми. Правда, священником она тоже оста­лась не слишком довольна: когда ему предложили бокал вина, он и не подумал от него от­казаться, как приличествовало его сану. Он поглощал свой обед, спокойно отвечая на остроты Баскома - в которых было больше живости, чем проницательности, больше бла­годушия, нежели остроумия, - странной мимолётной улыбкой или односложным согласи­ем. Можно было подумать, что он просто снисходительно терпит юношескую болтовню собеседника, но на самом деле пока он просто не видел ни одного повода для возражения.

Уж не знаю, какой подруге могло прийти в голову послать Хелен стихи, но в тот са­мый день она получила по почте небольшой томик поэзии. Он был совсем новый, никому не известного автора, но о нём уже заговорили в так называемых литературных кругах. Уингфолду уже случилось прочесть оттуда кое-какие отрывки, так что когда Хелен поин­тересовалась, знаком ли он с этими стихами, он был готов поддержать разговор и сказал, что, судя по тем нескольким страницам, которые он успел пробежать, они показались ему довольно унылыми и печальными.

- Если что-то и вызывает у меня подлинное презрение, - изрёк Баском, - так это ко­гда здоровый, нормальный человек, у которого всё на месте, вдруг начинает изливать свои горести в жилетку общества, словно это и есть самый доверенный и молчаливый друг: оплакивать жестокую судьбу, умоляя нежных юношей и девиц наполнить свои кувшины слезами и оросить печальные бутоны и неугасимую скорбь человеческого рода. По-моему, я нечаянно кого-то процитировал.

- По-моему тоже, Джордж, - откликнулась Хелен. - Не помню, чтобы раньше ваши речи столь опасно граничили с поэзией.

- Ах, мисс Лингард, просто вы совсем меня не знаете, - возразил Баском. - И потом, - продолжал он, снова разворачиваясь к Уингфолду, - но что он жалуется, этот поэт? На то, что какая-то девица предпочла ему другого, быть может, более достойного человека, или на то, что дешёвая газетёнка хоть раз напечатала правду о его виршах?

- Может быть, он просто склонен к меланхолии, - заметил Уингфолд. - Но не ка­жется ли вам, что всё это, в общем-то, не стоит возмущения? Человек высказался, ему стало легче, а другим от этого ничуть не хуже.

- А как же та молодёжь, которая их читает? Да и себе они делают только хуже. Ещё больше поощряют плаксивость и приучают к слезам глаза, не привыкшие плакать. По- моему, я опять цитирую, но кого не знаю. По мне так уж если человеку плохо, ему должно хватать ума и такта держать свои несчастья при себе.

- Не сомневаюсь, Джордж, что вы подали бы нам пример стоического молчания, - улыбнулась его кузина, которая сегодня казалась оживлённее и даже шаловливее, чем обычно. - Но скажите: ваше молчание будет добровольным или вынужденным?

- Как? - с притворным возмущением воскликнул Джордж. - Неужели вы полагаете, что я не мог бы расписать свои горести до небес и выше? Думаю, я справился бы с этим не хуже любого поэта. Так буду рычать, что у вас сердце радоваться будет![7]

- Значит, вы уже успели пострадать?

- Покамест только от того, что приходится платить по счетам моему портному - и я очень надеюсь, Хелен, что вы не станете добавлять мне печалей. И вообще, я не люблю мерихлюндии. Помню, у нас в колледже был один малый. На вечеринках веселился пуще всех, просто душа компании, но стоило ему остаться наедине с чернильницей, как он тут же начинал разыгрывать роль непонятого поэта и беспрестанно сетовал на ожесточённые сердца и оглохшие уши. Как-то раз зашёл к нему, смотрю - лицо в слезах, на столе полу­пустая бутылка портера, всё вокруг сизое от табачного дыма, а он, давясь от рыданий, де­кламирует стихи... Потом я их частенько повторял для смеха, потому и помню. Вот, слу­шайте:

Ты слышал звон? Из неги сна

Тебя он вырвал оттого,

Что вдруг оборвалась струна

На лире сердца моего!

И что вы думаете? Прочитал он всё это, приложился ещё раз к бутылке, а потом уронил голову на стол и затрясся от рыданий, как локомотив.

- Но что же в этом дурного? По-моему, очень даже неплохо, - возразила Хелен, же­лая по-женски защитить слабого и просто по-человечески восстановить справедливость.

- Да нет, неплохо - особенно для сущей чепухи!

- Ваш приятель должно быть, увлекался Гейне, - сказал Уингфолд.

- И писал на него жалкие пародии, - отрезал Баском. - Ну как можно услышать звон оборвавшейся струны человеческого сердца и тут же привинтить эту струну к своему поэ­тическому смычку? И кстати, что это за струны такие? Есть ли у них какое-нибудь анато­мическое соответствие? Но я не сомневаюсь, что в поэтическом плане стихи хорошие.

- А вы что, считаете, что поэзия и здравый смысл всегда противятся друг другу? - спросил Уингфолд.

- Должен признаться, я действительно склонен к такому мнению, - с полуулыбкой ответил Баском.

- А что тогда вы скажете о Горации?

- Вы словно нарочно упомянули единственного поэта, к которому я испытываю хоть какое-то уважение. Но в нём мне нравится именно здравомыслие. Он прекрасно понимает, что потерянного не воротишь, и никогда не проливает бесполёзных слёз, даже если умудрился потерять всё, что имел. Однако его здравомыслие не стало бы ни на йоту хуже, пиши он не стихи, а прозу.

- Возможно; только вряд ли мы смогли бы им восхититься, если бы Гораций не во­плотил его в стихотворную форму. Взять к примеру жёлуди: они гораздо красивее и со­блазнительнее, когда на них надеты шляпки! Сегодня утром я как раз видел, как двое ре­бятишек их собирали.

- Что ж, может и так; детей в мире всегда больше, чем взрослых, - отозвался Баском. - Но я лично предпочитаю напрочь отмести все иллюзии и сразу добраться до главного.

- Но разве шляпка жёлудя - это не часть его самого? - проговорил Уингфолд с та­ким видом, будто сам только что понял то, что хотел сказать. - Может быть, то, что вы называете иллюзией, на самом деле является более тонким, или просто менее осязаемым свойством того предмета, который вы пытаетесь понять? Ну к примеру, вы же не возража­ете против музыки в церкви?

Баском хотел было сказать, что не возражает против музыки ни в каком ином месте кроме церкви, но решил пощадить чувства тётушки (а, вернее, не ронять себя в её глазах) и выразил свои чувства лишь лёгкой усмешкой, столь неясной и многозначительной, что угадать смысл его ответа было невозможно.

- Метафизика - не моя стихия, - сказал он, и Уингфолд замолчал, видя его нежела­ние продолжать начатый разговор.

За послеобеденным вином мужчины почти не разговаривали; к тому же, оба они от­личались весьма умеренными привычками и потому почти сразу снова присоединились к дамам в гостиной. Миссис Рамшорн, по своему обыкновению, дремала в кресле и не проснулась, когда они вошли. Хелен перелистывала какие-то ноты.

- Я как раз ищу для вас одну песню, Джордж, - сказала она. - Пусть мистер Уинг- фолд послушает, как вы поёте, а то он ещё подумает, что вы бесчувственный человек из камня и железа.

- В таком случае, можно и не искать, - откликнулся её кузен. - Я вам спою кое-что новенькое.

Он уселся за инструмент и пропел следующие несколько строф. Стихи были его соб­ственные, и он, пожалуй, даже сознался бы в этом, если бы его кузина отнеслась к ним немного благосклоннее. Пел он густым, полнокровным, выразительным басом.

В мире светильник у каждого есть,

Чей-то заброшен, как старая жесть,

Кто-то в трудах забыл про него,

В чьём-то и масла - всего ничего.

А мой будет яркой лучиться звездой,

Бесстрашно смеясь над безвестною тьмой.

Эй, Солнце! Эй, Ветер! Вы здесь, друзья? Скажите, вы слуги иль неба князья? Но что мне за дело? Пока живой, Я с поднятой буду ходить головой. Смотри, братец Солнце, я тоже свечу! Как Ветер, вольготно по миру лечу!

Пусть солнце, как беглая искра, умрёт, Во мраке оставив планет хоровод. Что мне за дело? И что за беда, Коль я невредимым уйду в никуда? Эй, Солнце! Эй, Ветер! Давайте споём: Ведь скоро мы все безвозвратно уйдём!

- Не нравится мне эта песня, - проговорила Хелен, слегка нахмурив брови. - Какая- то она ... языческая.

Боюсь, она не сказала бы ничего подобного, не будь рядом священника, потому что уже давно привыкла к взглядам своего кузена. Однако сказала она это не из лицемерия, а из простого уважения к профессиональным чувствам гостя.

- Но ведь я пел для мистера Уингфолда, - возразил Баском. - Горацию она наверня­ка пришлась бы по душе.

- А вы не думаете, что вызывающий тон вашей песни показался бы ему странным? - отозвался Уингфолд. - Признаюсь, мне лично в Горации больше всего нравится его пе­чальная покорность неизбежному.

- Печальная? - переспросил Баском.

- Вам так не кажется?

- Нет. По-моему, он всячески старается не унывать и смотреть на жизнь бодрее - насколько может, конечно.

- Вот именно, насколько может. Тут я с вами соглашусь.

Тут проснулась миссис Рамшорн, разговор перешёл в другое русло, а мистер Уинг- фолд остался в некотором недоумении относительно молодого адвоката, его воззрений и того, что всё это значит. Может, всё это время английское светское общество тайно лелея­ло языческие настроения, и они вот-вот войдут в моду? Сам Уингфолд был мало знаком со взлётами и падениями светских увлечений и вполне допускал, что такое возможно.

Хелен села за рояль. У неё было безупречное чувство ритма, и она ни разу не взяла ни одной неверной ноты. Она играла превосходно и бесстрастно, ощущая от своей игры некоторое холодное удовлетворение. Пьесы, которые она выбирала, были неплохи сами по себе, но требовали не столько внутренних чувств, сколько беглости пальцев, и для их исполнения нужна была не столько выразительность, сколько виртуозность. Баском украдкой зевал, прикрывшись носовым платком, а Уингфолд разглядывал профиль игра­ющей девушки, удивляясь про себя, почему при такой гордой осанке и благородной по­садке головы, при таких правильных чертах и чудесной, матовой коже лицо её остаётся таким неинтересным. Казалось, за ним не стоит абсолютно никакого прошлого.

Глава 5. Ошеломляющий вопрос

Священнику было пора идти домой. Баском решил выйти вместе с ним, выкурить последнюю сигару. Ветер стих, сияла яркая луна. Уингфолда посетило смутное ощущение неясного контраста, и, ступив на мостовую из-за высоких кованых ворот, он невольно оглянулся. Особняк был из красного кирпича с плоским фасадом в стиле времён королевы Анны, так что лунный свет не отбрасывал на него никаких теней и освещал лишь достой­ную непритязательность его линий. Однако высоко над его крышей луна покоилась в мяг­чайшей, прелестнейшей синеве, лишь кое-где осенённой оттенявшими её облаками и ис­крами в тех местах, где эта синева загоралась далёкими звёздами. Внизу на земле царила глубокая осень, почти зима, и сухие плети плюща, прижавшиеся к стенам, шевелились в незаметном дыхании ветра, как длинные пряди старческих волос, но раскинувшееся наверху небо вполне могло бы быть небом зрелой весны, перетекающей в лето. В конце улицы возвышалась огромная, четырёхугольная колокольня, казавшаяся сейчас куда больше, чем днём. Почему-то при виде всего этого у Уингфолда возникло чувство, что за видимыми образами и очертаниями должно стоять нечто большее - словно ночь знала не­что такое, чего не знал он сам, а он поддался её настроению.

Его спутник неторопливо раскурил сигару, вынул её изо рта, с удовольствием раз­глядел вспыхивающий кончик и неожиданно рассмеялся. В смехе этом не было презрения, но весёлым или шутливым он тоже не был; это был удовлетворённый смех человека, ко­торого что-то весьма позабавило.

- Разрешите узнать, над чем вы смеётесь? - поинтересовался священник.

- Над вами, - довольно грубо, но не оскорбительно откликнулся Джордж, вновь поднося сигару ко рту.

Уингфолд не был обидчив; для этого он был слишком незначителен в собственных глазах. Но расспрашивать Баскома дальше он тоже не стал.

- Здесь очень красивая старая церковь, - сказал он, показывая на тёмную башню, вторгавшуюся в синеву неба. - Крепкая и прочная, но линии у неё изящные и простые.

- Я рад, что вам по душе её архитектура, - отозвался Баском почти участливо. - Это, должно быть, приносит вам хоть какое-то удовлетворение или даже утешение, - добавил он, и в его последние слова закралась лёгкая презрительная нотка.

- Я не очень понимаю, на что вы намекаете, - сказал священник.

- Позвольте, я буду с вами откровенен, - внезапно проговорил Баском. Остановив­шись, он развернулся к своему компаньону и вынул изо рта свою дорогую гаванскую си­гару. - Вы мне нравитесь, - продолжал он. - Человек вы, по-моему, разумный; и потом, должен же мужчина говорить то, что он думает на самом деле. Итак, скажите мне честно: неужели вы действительно во всё это верите?

Тут он в свою очередь указал на массивную церковную колокольню.

Священник был захвачен врасплох и ничего не ответил: вопрос ошеломил его так, будто кто-то изо всех сил, хлёстко ударил его по лицу. Однако через минуту он немного оправился и попытался сманеврировать, чтобы избежать прямого ответа.

- Тогда как она здесь оказалась? - спросил он, снова показывая на башню.

- Несомненно, благодаря вере, - смеясь ответил Баском. - Но явно не вашей соб­ственной и не вере последних нескольких поколений.

- Но сейчас у нас строится намного больше церквей, чем раньше.

- Верно. Только что это за церкви? Сплошное подражание, ничего оригинального.

- Но если люди отыскали верный способ строить церкви, зачем его менять?

- Хорошо. Только мне кажется весьма странным, что в наше время всеобщего про­гресса ваша религия - это единственное явление, которое, как рак, пятится назад. Как по­сле этого верить в её божественное происхождение? Вы обязаны своим предшественни­кам не только церковной архитектурой, но и вашей так называемой верой. Вы же почти не знаете, во что верите! Вот, возьмите мою тётушку: прекрасный образчик того, что приня­то называть христианкой! Она так привыкла говорить и мыслить в тех словах и образах, которые моя кузина назвала языческими, что никогда, ни во сне, ни наяву, не увидела бы в моей песне ничего кроме добропорядочной христианской баллады.

- Простите, но я думаю, что здесь вы ошибаетесь.

- Неужели? А вам никогда не приходилось видеть, как ведут себя эти ваши христи­ане, кричащие о том, что основатель их религии победил смерть и всё такое прочее, - как они ведут себя, стоит кому-нибудь упомянуть о смерти или о вечности, которую они яко­бы ожидают после смерти? Шарахаются так, будто услышали что-то неприличное! Да и сама их религия ничуть не лучше: о церкви - пожалуйста, говорите сколько угодно, а о Христе - ни-ни! Правда, надо отдать им должное: они не желают говорить о смерти толь­ко в чисто абстрактном смысле; умри какой-нибудь достойный или великий человек, они воспринимают это совсем иначе. Вы только посмотрите на стихи о смерти - я имею в ви­ду то, что пишут о смерти поэты-христиане! Для них она забвение без грёз, или страна, откуда ни один не возвращался, или сон, не знающий пробужденья. «Она ушла навсегда!» - причитает мать над умершей дочерью. Вот почему у них не принято говорить о подоб­ных вещах: потому что в душе их нет надежды, а в сердце - смелости, чтобы смотреть ли­цо реальным фактам существования. В нас нет мужества древних, которые для того, что­бы без отчаянья глядеть в лицо смерти, приучали себя даже на пиршествах взирать на са­мый отвратительный плод её рук, на самый значительный её символ - и от этого вино только казалось им слаще! Тому же вашему Горацию!

- Но ваша тётушка никогда не согласится с таким толкованием её взглядов. И потом, мне кажется, вы несправедливы.

- Друг мой, если я чем-то в себе и горжусь, так это любовью к справедливости. И потому сразу признаю, что тётушка ни за что со мной не согласится. Но я говорю не о церковном исповедании веры, а о подлинных убеждениях. И потому ещё раз утверждаю, что привычные христианские речи о смерти куда больше напоминают мне Горация, а не этого вашего святого, иудея Савла Тарсянина.

Уингфолду и в голову не пришло, что обычно люди высказывают то, что находится на самой поверхности их сознания, а не в его глубинах, даже если их душа и разум вско­лыхнулись до самого дна. Не подумал он и о том, что миссис Рамшорн, пожалуй, не луч­ший пример христианки, даже в его вялой и летаргической общине! В сущности, ему не­чем было возразить на слова Баскома - а он не мог не ощущать их убедительную силу, - и поэтому он ничего не ответил. Не увидев никакого сопротивления, его спутник возобно­вил свой натиск:

- Честно говоря, - сказал он, - я думаю, что на поверку вы и сами нисколько не ве­рите в то, что проповедуете. По-моему, для этого вы слишком благоразумны.

- Мне грустно слышать, что вы ставите благоразумие выше доброй совести, мистер Баском, но я благодарю вас за комплимент - даже если, по сути дела, он сводится к тому, что я самый что ни на есть отъявленный мошенник, с которым когда-либо вы имели не­счастье познакомиться.

- Ха-ха-ха! Нет, нет, что вы! Я прекрасно понимаю, что нужно делать скидку на предрассудки, которые человек наследует от своих недалёких предков и которые приви­ваются ему с самого раннего детства, телесно и умственно. Но. давайте начистоту, а? Я люблю разговоры напрямую, без обиняков, сам о себе ничего не скрываю. Скажите: раз­ве вы сами пошли в священники не исключительно для того, чтобы как-то заработать на жизнь? За горсть ячменя, за кусок хлеба, - так кажется говорится у вас в Библии? Хлеб-то, конечно, суховат - по слухам, старуха-церковь не слишком щедра к своим младшим ча­дам, - но всё-таки, вполне благородный, приличный заработок.

Уингфолд молчал. Спорить было бесполезно: он подписывал своё согласие с цер­ковными догматами и стремился к рукоположению именно с такими мыслями, ни разу не задавшись вопросом об истинности того и другого или о собственной убеждённости в их истинности.

- Ваше молчание - само по себе честность, мистер Уингфолд, и весьма достойно уважения, - сказал Баском, кладя крепкую, мускулистую руку на плечо Уингфолда. - Че­ловеку любой другой профессии легко высказывать свои взгляды, но для того, чтобы мол­чать, как молчите сейчас вы, тем самым ставя под сомнение всё своё прошлое, - для этого нужна смелость. Нет, вы достойны всяческого уважения.

«Может быть, это всё из-за хереса?» - думал священник. Его собеседник был (или казался) гораздо моложе него! Откуда такая незыблемая самоуверенность? Но эта само­уверенность спокойно стояла сейчас перед ним, возвышаясь во весь свой горделивый рост. Уингфолд взглянул на колокольню. Она не исчезла в тумане, но всё таким же чётким контуром выделялась на вечной синеве.

- Мне не хотелось бы, чтобы вы неверно истолковывали моё молчание, мистер Бас­ком, - заговорил он. - Мне трудно вот так сразу ответить на все ваши вопросы. В наше время человеку не так легко сразу, без раздумий сказать, как и во что он верит. Но что бы я ни ответил, будь у меня время немного поразмыслить, вам не следует считать моё мол­чание признаком того, что я не верю в те догматы, которые предписывает моя профессия. Это в любом случае было бы неправдой.

- Получается, вы не можете сказать, что верите в догматы той церкви, чей хлеб еди­те, но также не можете сказать, что не верите в них? - обличающим тоном проговорил Баском.

- Я не желаю ставить себя в ложное положение и не вижу необходимости выбирать одну из двух предложенных вами альтернатив, - отозвался Уингфолд, которого уже нача­ла раздражать та настойчивость, с которой Баском пытался вторгнуться к нему в душу.

- Что ж, это лишнее доказательство хотя я и без него уже во всём убедился - тому, что вся ваша ветхая система - сплошная ложь, и притом самого худшего толка, если она способна склонить к самообману даже такого честного и прямого человека, как вы. Спо­койной ночи, мистер Уингфолд.

Не пожимая рук, они приподняли на прощанье шляпы и разошлись.

Глава 6. На кладбище

Баскому было досадно, что убедительное красноречие (которое, как он надеялся, поможет ему легко склонить священника туда, куда ему хотелось) не смогло вызвать не то что доверия, но даже ответной реакции в душе священника, который фактически признал­ся в том, что обманывался. Отчасти из-за этого он начал сомневаться, не безопасно ли ему и дальше продолжать свой натиск в другом и куда более важном для него направлении. У этого современного Геракла была страсть убеждать других в своей правоте. Он нетороп­ливо приблизился к дому, неспешно попыхивая сигарой и поглядывая на луну - не для того, чтобы полюбоваться чудом её сияния, но для того, чтобы ещё раз сказать себе, как хорошо её образ подходит упадочническим предрассудкам: даже в своей мёртвости она всё ещё завораживает человеческие умы.

Уингфолд медленно пошёл по улице, глядя на мостовую у себя под ногами. Было всего одиннадцать часов, но старая часть города уже погрузилась в сон. Он не встретил ни одного прохожего и не увидел ни одного светящегося окна. Однако идти домой ему не хо­телось, и сначала он подумал, что непривычное горячечное беспокойство, поднявшееся у него внутри, было всего лишь результатом лишней рюмки хереса. Зайдя за церковную ограду, в глубине которой стоял его дом, он свернул с выложенной плитами дорожки и присел на могильный камень. Но не успел он сесть, как нахлынувшие мысли явственно дали ему понять, что дело было вовсе не в выпитом вине. Какой всё-таки неприятный ма­лый, этот Баском! Такой самонадеянности и заносчивости ещё поискать - пожалуй, даже среди адвокатов, которым и куска хлеба не заработать без дерзости и нахальства! Хуже всего было то, что и природное добродушие, и другие дары (которые все были того сорта, что обычно обеспечивают человеку популярность в обществе) лишь сильнее укрепляли его в этом неколебимом самодовольстве, граничащем с бесцеремонностью. И всё-таки. всё-таки. Каким бы неприятным ни казался Уингфолду этот самозваный судия, разве в его словах не было доли правды? По крайней мере, одного он отрицать не мог: когда само существование церкви было названо ложью и обманом в его присутствии - то есть в при­сутствии того, что обязался ей служить и ел её хлеб, - его собственная честность не поз­волила ему выступить в её защиту! Что-то здесь не так; только в чём тут проблема: в церкви или в нём самом? Ну, что бы там ни творилось с церковью, он-то безусловно вино­ват! Ведь он не смог даже просто подтвердить свою веру в те доктрины, которые он, бу­дучи глашатаем церкви, каждое воскресенье проповедует во имя истины и которые ему снова предстояло провозгласить уже завтра! Так в чём же дело? Почему он не смог ска­зать, что верит в них? Он ни разу сознательно в них не усомнился; не сомневался он в них и сейчас. Однако когда этот развязный, надменный скептик-адвокат бросил ему свой вы­зов, словно одним махом швырнув его в зал суда и призвав к ответу, какое-то неясное чувство (что это, честность? Но тогда каким ужасающе нечестным он был до сих пор! Или неуверенность в себе? Но тогда какое право он имеет занимать своё нынешнее положение в церкви?), какое-то непонятное ощущение перехватило ему горло, помешало прямо, без колебаний, по-мужски сказать, что он думает, а потом вынудило - полно, вынудило ли? - прибегать к увёрткам и ухищрениям, «под стать всей вашей священнической братии!», как непременно сказал бы этот молодчик! Надо пойти домой и почитать Пейли - или «Аналогию» Батлера. У него есть долг перед церковью, и он должен уметь вступиться за её честь. А может, лучше почитать Лейтона? Или кого-то посовременнее - Неандера, Колриджа или, например, доктора Лиддона? В конце концов, у церкви есть тысячи учёных мужей, готовых оснастить его всем необходимым, чтобы заставить замолчать всех Баско- мов на свете с их глупыми, накрахмаленными манишками!

Уингфолда охватило растущее презрение, но в следующую же минуту он неожидан­но подумал, что ещё неизвестно, кто больше достоин презрения: Баском или некий Томас Уингфолд. Одно было ясно: друзья и родственники помогли ему стать священником, а он добровольно на это согласился, чтобы иметь средства к существованию. Особой любви к своему делу он не испытывал, разве только красота какого-нибудь гимна или стройность

канонической молитвы время от времени вызывали в нём мимолётное безвольное восхи­щение или вялое, пассивное сочувствие. Разве и раньше он порой не ощущал искреннего к себе презрения за то, что зарабатывает себе на хлеб работой, которую любая благочести­вая прихожанка могла бы исполнять куда лучше него? Да, он исправно делал то, что от него требовалось, и не только «отправлял службы», но и следил за тем, чтобы всё совер­шалось благопристойно и чинно. Тем не менее, факт оставался фактом: если адвокат Бас­ком вдруг решит встать перед всей общиной (а ведь он наверняка не постеснялся бы это сделать) и во всеуслышание провозгласить, что Бога просто нет, то он, преподобный То­мас Уингфолд, не сможет от имени церкви доказать, что это не так. Да что там! Уингфолд был настолько уверен, что в этом случае его ждёт полный разгром, что просто не осме­лился бы привести ни одного аргумента со своей стороны. Да и может ли он по праву называть это «своей стороной»? Может ли он сказать, что верит в существование Бога? Или он знает лишь то, что есть англиканская церковь, которая платит ему за то, что по воскресеньям он вслух читает молитвы Богу, а уж верят в Него прихожане (и он сам) или нет (как считает, например, Баском) - это другой вопрос?

Думать обо всём этом было тягостно, особенно накануне воскресенья. Что с того, что в его распоряжении есть сотни, тысячи книг, способных благополучно разделаться с любым вопросом и сомнением перевозбуждённого и невежественного разума? Какая в этом польза? Как ему, обычному, жалкому смертному, обладающему весьма средними способностями и довольно скудным запасом знаний, прочесть, изучить, понять, одолеть и усвоить содержание всех этих бесчисленных томов, необходимых для его оснащения, чтобы он, не притязая на славу могучего рыцаря, отправляющегося на поиски дракона в самое его логово, мог надеяться хотя бы на то, что это отвратительное чудище не прогло­тит его в один присест, вместе со всем снаряжением, прямо на большой дороге? Кроме того (и эта мысль беспокоила его больше всего), сначала, ради элементарной честности, ему придётся убедить самого себя, убить самого жуткого дракона, на собственном поле, одновременно вооружаясь для большого сражения. Ведь подобно волнам, нагоняемым зюйдвестом, воскресенье за воскресеньем так и будут с рёвом накатываться на плоский, беззащитный берег его жизни. Воскресенье за воскресеньем простирались в его вообра­жении в жуткий, бесконечный ряд - воскресенье за воскресеньем, полные бесчестности, притворства и лицемерия, которое куда хуже любого идолопоклонства. В его нынешнем положении садиться за изучение доказательств истинности христианства было всё равно, что взять отца полуголодного семейства и послать его на заработки куда-нибудь в Китай.

Он презрительно рассмеялся над самой этой мыслью и, почувствовав, что могильная плита в ноябрьский вечер - не самое лучшее место для размышлений, встал и, потянув­шись, поднял безутешный, почти отчаявшийся взгляд на солидную незыблемость тёмной церкви, на слегка волнистую линию обветшавшей крыши, которая за колокольней резко взмывала в небо и тут же падала вниз. Затем он вышел на дорожку и зашагал домой, оста­вив позади обители мёртвых, теснившиеся вокруг обители воскресения, но у дальних во­рот снова обернулся, взглянул на башню, и его взгляд, скользя по её очертаниям, вслед за ней устремился к небу. Там всё так же парила и покоилась тихая ночь с её нежными гру­дами прозрачной голубизны, прохладным светом луны, стальным блеском звёзд и чем-то таким, чего он не в силах был понять. Он отправился домой, и сердце его немного успо­коилось, словно издалека он услышал чей-то странный и милый голос.

Глава 7. Кузен и кузина

Джордж Баском был подлинным чадом своего века или даже, пожалуй, своего поко­ления. В прошлом столетии описание такого юноши, несомненно, показалось бы читате­лю неправдоподобным. Я вовсе не хочу сказать, что само по себе это делает его лучше или хуже; ведь и сейчас среди нас есть много и хорошего, и дурного, что наши предки со­чли бы непонятным и потому немыслимым.

Порой, как мы только что видели на примере Уингфолда, более-менее честному че­ловеку трудно сказать, во что он верит он сам; насколько же трудней ему утверждать, во что не верит кто-то другой! Поэтому о Баскоме я рискну сказать лишь то, что, по всей ви­димости., он считал своим жизненным призванием разоблачать убеждения и верования окружающих его людей. Вопрос о том, с какой стати он взял на себя эту миссию, сам он счёл бы бессмысленным и ответил бы, что если человек обладает той или иной истиной, неведомой другому, понимает эту истину и способен объяснить её куда лучше остальных, то уже сама эта истина наделяет его апостольским призванием и полномочиями. Само по себе это убеждение было неоспоримо верным. Возникал только один вопрос: насколько истинным было избранное им призвание? Ведь согласитесь, от этого зависит очень мно­гое.

По мнению некоторых людей, полагавших, что неплохо его знают, Джордж Баском пока что довольно небрежно относился к разнице между... пожалуй, не между фактом и законом, а между законом и истиной, - хотя и обладал достаточной проницательностью для того, чтобы увидеть между ними различие. Эти же люди говорили, что он яростно нападал на чужие убеждения, хотя видел лишь искажённую их тень; более того, они утверждали, что некоторые из этих убеждений он был просто неспособен увидеть - и мог их только отвергать. Если бы при этом он говорил лишь то, что не видит истины в том, что отвергает, его заявления были бы вполне оправданными. Но с чего он взял, что его неспособность увидеть ту или иную вещь сама по себе является не предположением о её возможном несуществовании, а неоспоримым доказательством того, что её не существу­ет? По какому праву он объявлял жуликом или невеждой (а иногда и тем и другим сразу) каждого, кто верил в то, во что не верил он сам? Без тени колебания, без тени почтитель­ного смущения он готов был вынести приговор любому - будь то сам Шекспир, Бэкон или Мильтон - и судить тех, кто рядом с ним был всё равно что живой океан рядом с огранён­ным бриллиантом. Доспехи его честности крепились на самодовольстве, а сами были не­обыкновенно твёрдыми, непробиваемыми.

Тот уголок человеческой натуры, который сообщается с неведомым, в Баскоме был наглухо замурован стеной без единой трещины или щели, но сам он даже не подозревал об этом. Он вышел из тьмы и возвращался во тьму, и готов был признавать лишь то, что явственно и зримо лежало прямо перед ним - и ничего больше. Он не мог представить се­бе такого человека, которому жизнь без прикосновения к сверхъестественному кажется немыслимой и невозможной. Ему казалось, что человеческое воображение служит лишь для того, чтобы забавлять людей своими причудами. По всей видимости, он не знал, что именно Воображение подвело человечество ко всем научным открытиям, которые он обожествлял; так откуда же ему было сообразить, что оно способно хоть немного, но осветить человеку путь в чаще сверхчувственной реальности?

Читатели, понимающие дух того времени, о котором я пишу, без труда рассудят, насколько оригинальными и самобытными были его идеи. Многие люди, с энтузиазмом принимающие чужое учение (особенно если оно всплыло после нескольких столетий по­лузабвения и для его понимания нам время от времени требуется словарь), кажутся себе ничуть не меньшими героями, чем те, кто первым сформулировал обнаруженную ими доктрину, - и начинают так ревностно её проповедовать, что вскоре вовсе забывают её подлинное происхождение и носятся с ней, как с собственным детищем.

Читателю может показаться странным, что сын священника мог столь безоглядно окунуться в мирские дела, но люди наблюдательные знают, что, по крайней мере, в колле­дже поведение священнических отпрысков обычно так же мало отражает те заповеди, ко­торые должны проповедовать их отцы, как и поведение всех остальных юношей - а под­час даже меньше. Почему это так, следует призадуматься их отцам. Что касается Баскома, то он особенно гордился своей свободой от предрассудков (вместо того, чтобы восприни­мать её как естественное достижение любого джентльмена) и нередко только поэтому решительно отвергал взгляды, исповедуемые духовенством, ещё до того, как намеренно начал выставлять себя яростным противником церковных суеверий.

Чтобы не утомить читателя описанием этого не слишком интересного персонажа, пока я лишь позволю себе добавить, что Баском (без особого труда) убедил себя в том, что призван быть пророком нового миропорядка. В Кембридже ему уже прочили эту миссию - особенно те, кто почитал его яростным врагом всякого обмана; и надо сказать, что в ка­кой-то мере он заслуживал эту похвалу. Теперь круг его влияния расширился, и он уже несколько раз распространял свой так называемый свет с помощью некоторых лондон­ских редакций. Однако теперь Джордж вознамерился присоединить и свою кузину, Хелен Лингард, к числу адептов, находящихся под его пророческим влиянием. Несомненно, эта интеллектуальная добыча была для него куда более привлекательной, потому что охота велась на довольно богатых угодьях: ему предстояло завоевать красивую, одарённую и, прежде всего, прекрасно воспитанную девушку. Надо отдать Баскому должное: её наслед­ство и состояние не играли для него почти никакой роли. Если он и подумывал о том, что­бы жениться на ней, то в самом начале, когда он впервые ощутил желание обратить её в свою веру, сознательная мысль о женитьбе вовсе не приходила ему в голову. И хотя ника­кой влюблённости он не чувствовал, Хелен всегда нравилась ему, и он полагал, что нашёл в ней родственную душу.

Хелен, как и её кузен, не ощущала особых поводов для недовольства собой, но при этом явного самодовольства в ней не было: для этого её разум был ещё недостаточно дея­тельным. Если кому-то из читателей покажется невероятным, что в своём возрасте она ещё ни разу не сталкивалась с вопросами, которые породили бы в ней духовных и душев­ных движений, ни разу не выразила мнения, которое можно было бы по праву назвать её собственным, я напомню, что она всегда отличалась прекрасным здоровьем, и её умствен­ные способности были постоянно и в меру задействованы, хотя до сих пор не обнаружи­вали ни малейшей склонности к какому-либо художественному выражению. Её нельзя было обвинить в поверхностности: к примеру, в музыке она прошла всю гармоническую теорию и знала её назубок, но играла, как я уже говорил, совершенно безжизненно. Она прекрасно чувствовала перспективу и владела пером и чернилами настолько, что могла с точностью до волоска скопировать гравюру; однако её собственные рисунки выглядели деревянными и механическими. Она была хорошо знакома с евклидовыми теоремами, и ей нравилось выстраивать геометрические пропорции, но её учитель ни разу не видел, чтобы она испытала удовольствие от литературного сравнения или проявила интерес к какой-либо поэзии выше и глубже той, что обычно нравится мальчишкам-школьникам. Она знала тысячи фактов, но ни один из них не вызывал у ней удивления или вопроса. Любую попытку пробудить в ней восхищение и восторг она неизменно встречала во все­оружии спокойного разума, но никак на неё не откликалась. Однако её учитель рисования не сомневался, что где-то за завесой тихого, серого утра её ясного, но безмятежного ума дремлет большая, глубокая душа.

Насколько она могла судить (правда, она ни разу об этом не задумывалась), Хелен жила в гармонии со всем живым и неживым творением. Но что касается мысли о том, есть ли что-то над этим творением или за этим творением, в его сердце или просто в его осно­ве, то как она могла думать о том, что ещё ни разу не представало перед её внутренним взором ни благодаря любви, ни благодаря философии - или даже простому любопытству? Что же до общественных религиозных установлений, то довольная и спокойная душа мо­жет всю жизнь скользить между ними, не испытав при этом ни малейшего потрясения, оставаясь жизнерадостной и неуловимой, как пчела во время града. Теперь же её кузен собирался добровольно принять на себя попечение за дальнейшим бездуховным развити­ем её существа, чтобы незримая реальность и дальше не причиняла ей ни тревог, ни бес­покойства.

Особняк миссис Рамшорн раньше считался главной усадьбой всего предместья, и хотя сейчас он стоял на главной улице городка и от тракта его отделяло всего несколько ярдов, за ним располагался обширный старинный сад. Большой сад всегда хорош сам по себе, но старинный сад - вещь воистину бесценная, а этот к тому же сохранил особую по­лузабытую прелесть. Старомодные свидетельства его истории дожили до нового, иного и неприветливого времени и теперь стойко упорствовали в своей ветхой скромности. Никто из обитателей особняка не ценил этой старомодности; сад оставался таким лишь потому, что нынешний садовник обладал здоровым, благотворным тупоумием и был начисто ли­шён способности забыть то, чему с небывалым трудом научил его отец, который был са­довником до него. Право, нам следует куда больше ценить те благословения, которые приносит человечеству честная тупость; ведь это умники портят всё на свете.

Именно в этот сад Баском вышел на следующее утро после завтрака. Хелен как раз срезала последние хризантемы, красовавшиеся за окном её комнаты. Она любила запах хорошей сигары почти так же, как запах горящих в камине сосновых поленьев, и потому, завидев Джорджа с балкона, располагавшегося прямо на крыше веранды, тут же сбежала к нему по деревянной лесенке. Ему же только этого и было нужно.

Глава 8. В саду

- Хотите сигару, Хелен? - предложил Джордж.

- Нет благодарю вас, - ответила она. - Мне больше нравится, когда дым не такой гу­стой.

- Не понимаю, почему женщины вечно норовят всё разбавить.

- Но если нам действительно не по душе крепкие запахи и вкусы? Нельзя же любить всё одинаково! То есть нельзя же, чтобы чувства, приученные к крепкому, одновременно оставались утончёнными. Вряд ли заядлый курильщик получит от аромата розы то же са­мое удовольствие, что и я.

- Правда жаль, что мы не можем сравнивать ощущения?

- По-моему, это не так уж важно; всё равно каждый останется при своём.

- Браво, Хелен! Если кто-то и попытается вас провести, вы легко выбьете из-под не­го опору. Жаль, что в обветшавшем корыте творения мало таких, как вы!

Любопытно заметить, что при всей своей придирчивости Баском нередко, сам того не замечая, именовал вселенную творением.

- Интересно, Джордж, почему вы постоянно нападаете на творение? У вас ведь, ка­жется, нет особых оснований жаловаться на выпавшую вам участь.

- А я возмущаюсь не из-за себя. Жертвой судьбы меня действительно не назовёшь. Но ведь я не все! И потом, в мире слишком много прирождённых болванов.

- Они же не виноваты, что родились такими.

- Пусть так. Но другим от этого не легче. К тому же, прирождённые дураки - это ещё не самое худшее. На каждого из них приходится тысяча ослов, которые дурачат себя сами. На каждого, кто готов честно признать честные доводы, приходится десяток тысяч тех, кто бессовестно от них увиливает. Взять хотя бы вчерашнего священника - как его там? Уингфолд, кажется? Вы только посмотрите на него!

- Не вижу в нём ничего такого, из-за чего стоило бы возмущаться, - сказала Хелен. - Он кажется совершенно безобидным.

- Какой же он безобидный, если за деньги нанялся поддерживать систему, которая.

Тут Баском сдержался, вспомнив, что столь неожиданное нападение на обществен­ное устройство, которое, по меньшей мере, освящено веками истории (и очень жаль, что так!), может вызвать прилив женских предрассудков. И поскольку Хелен и раньше вы­слушивала от него множество критических замечаний, даже не подозревая, к чему он кло­нит, перед тем, как окончательно открыть карты, он решил убрать из-под этих предрас­судков всякую прочную основу, чтобы под ними не было ничего, кроме клокочущей без­дны возражений. У этого пророка-первопроходца, несущего людям благую весть, уже был кое-какой опыт: однажды (хотя Джордж и полагал, что Хелен свободна от подобных сла­бостей) один из самых многообещающих его учеников уже отвернулся от него с непод­дельным ужасом и отвращением.

- Это же такая глупость, - снова заговорил он, обратив своё нападение от общего к частному, - надеяться перевоспитать людей посредством кнута и пряника, обещая им не­беса, на которых даже самый тупоголовый из них помрёт со скуки, и угрожая им преис­подней, сама мысль о которой, даже в первом приближении, способна начисто парализо­вать в здоровом человеке всякое побуждение к действию!

- Но ведь все народы в истории человечества верили в то, что после смерти их ждёт награда или наказание, - возразила Хелен.

- Всё это лишь брокенские призраки[8], проекция их собственного мнения о себе, хо­рошего или дурного. Посмотрите сами, к чему это нас привело!

- А чем вы всё это замените, Джордж?

- А зачем это чем-то заменять? Разве люди не должны относиться друг к другу по- хорошему просто потому, что сделаны из одной и той же плоти и крови? Разве нам с вами нужны угрозы и обещания, чтобы стать добрее? И какое право мы имеем судить тех, кто хуже нас? Мне кажется, - продолжал он, выпустив облачко дыма и вдохнув широкой гру­дью побольше воздуха, - нам, недолговечным тварям, вполне достаточно научиться тако­му взаимному состраданию, чтобы набраться доброты и уважения к себе подобным до конца своих дней.

- Но как вы собираетесь убеждать людей в своей правоте? - резонно спросила Хе­лен.

- Для начала я бы сказал им: вам нужно осознать, что вы - часть единого целого, и всякий поступок, наносящий вред этому целому, непременно скажется и на вас.

- И как это повлияет на мужа, который по вечерам для забавы бьёт свою жену?

- Тут вы правы, до моих рассуждений ему не будет никакого дела. Но этот муж стал таким именно потому, что родился и вырос под действием лживой и жестокой системы. Его чувствительный мозг уже поражён ядовитыми парами отравленного вина, его вооб­ражение уже забито ужасными призраками; он постоянно ощущает на себе недружелюб­ный взгляд, только и ждущий его падения, и думает, что под его ногами вот-вот разверз­нется огненная погибель. Потому-то, из чистого отчаяния, он и ведёт себя как истый бе­зумец, хотя в безумца его превратили священники и трактирщики. Нет, Хелен, - серьёзно продолжал он, пристально глядя ей в глаза, - избавить человечество от ужасов этого об­мана, действующего не только на плебеев и изуверов - ибо сколько самых утончённых и деликатных натур ожесточаются от зловредного внушения этих всепроникающих лживых махин, как бы они ни назывались - называйте их философией, обществом, религией, мне всё равно! - да, избавить человека от этих призраков, наводняющих его сознание, значит прожить свою жизнь не зря! И тот, кто знает, что всю свою жизнь сражался с подобными чудовищами, вполне может с радостью идти от безымянного прошлого к безымянному будущему, не заботясь даже о том, что упорное стремление принести людям благослове­ние ещё больше укоротило его недолгий век, и, может быть, не теряя мужества даже на пороге окончательного небытия, швырнуть в лицо глумящейся Жизни её собственную насмешку и умереть её врагом и другом Смерти!

Надо сказать, что Джордж несколько смешивал свои выражения и понятия. Может статься, он делал это ради Хелен - или вернее, ради того, чтобы затемнить истинный

смысл своих слов. Как бы то ни было, скорбные нотки принадлежали не ему; он заимство­вал их у тех поэтов, чьи взгляды походили на его собственные, но всплывали на поверх­ность из глубины могучих и опечаленных сердец. Высокая, статная и спокойная, Хелен уютно прогуливалась с Джорджем по дорожкам сада, с удовольствием вдыхая запах его сигары и размышляя о том, что из него получится прекрасный судебный защитник. Пожа­луй, его речи казались ей куда более возвышенными, чем были на самом деле: некий оре­ол бескорыстия и жертвенности, осенявший его слова, не мог не вызвать в ней приязни и сочувствия. Ещё бы: перед ней был молодой красавец в расцвете сил, стоявший на пороге успеха, куривший благороднейшую гавану, который не только не превозносился соб­ственным благополучием, но, напротив, трепетно заботился о тех, кому повезло меньше, и даже готов был положить ради них собственную жизнь! Разве не это он имел в виду, го­воря о подлинном смысле земного существования? И каким одухотворённым он выглядел, произнося всё это с горделиво поднятой головой и трепещущими, как у породистого ска­куна, ноздрями! А то, что он не лицемерит, совершенно самоочевидно! Правда, будь Хе­лен немного проницательнее, по тщательном рассмотрении эта самоочевидная честность, наверное, свелась бы к тому, что Джордж искренне верил в себя, говорил от души и пред­лагал ей только то, что действительно ценил и за что крепко держался сам.

Если бы кто-нибудь, знакомый с трудами Дарвина, случайно увидел, как эти двое, в великолепии беспечной, уверенной молодости, шагают между старых кипарисов и обре­занных тисов, ёжившихся в жалких лохмотьях угасшего лета, они наверняка показались бы ему прекрасным образчиком естественного отбора. И только сейчас Баском впервые всерьёз (то есть с некоей тенью сознательного намерения) подумал о Хелен как о возмож­ной спутнице жизни. Она так внимательно слушала его, с такой готовностью принимала то, что он говорил, и, по всей видимости, была настолько не против того, чтобы стать его ученицей, что он начал потихоньку подумывать о ней как о той самой женщине, что со­здана - нет, не создана; ведь тогда придётся допустить существование создателя - именно для него (ну да, только слово «создана» придётся опустить), если когда-нибудь он всё- таки решится женитьбой ограничить ту свободу, к которой человека - этот венец вселен­ной, апофеоз природы, самое высокоразвитое из позвоночных - то ли предназначила, то ли приговорила, помимо его собственной или чьей-то чужой воли, вечная и безликая ма­терия, вечно производящая нечто лучшее самой себя в плодовитой тьме бесцельной слу­чайности.

Глава 9. В парке

В дальнем конце старинного сада была каменная изгородь, глубоко утопленная в землю, и раскинувшийся за ней луг (часть которого раньше принадлежала обитателям особняка) казался его естественным продолжением. К тому же в изгороди была калитка, выходящая прямо на открытое пространство, и поскольку день был чудесный, Баском предложил своей кузине прогуляться по приусадебному парку[9] старого поместья. Парк начинался сразу за лугом, и поскольку миссис Рамшорн была счастливой обладательни­цей ключей от калитки, ведущей с луга в парк, молодым людям понадобилось всего не­сколько минут, чтобы раздобыть эти ключи и дойти до леса. Земля была сухая, ветра не было, и хотя деревья стояли в полном молчании и выглядели совсем голыми и печальны­ми, трава подобралась к самым их корням, а солнце расцветило их золотыми бликами, иг­равшими на яркой зелени мха, украшавшего стволы постарше. Наверное, ни лошади, ни собаки не осознают, что солнце приносит им радость, но, по законам лошадиной и собачь­ей жизни, в ясный день и те и другие явно чувствуют себя счастливее. Хелен и Джордж не

смогли бы понять ни одного стихотворения Китса, не говоря уже о Вордсворте (хотя са­мим им вполне могло показаться, что они всё прекрасно понимают), но и они в какой-то мере ощутили душу природы, обитавшую в этих простых прелестях.

- Интересно, чем заняты зимой птицы, - вслух подумала Хелен.

- Клюют себе ягоды и перебиваются, как могут, - откликнулся Джордж.

- Да нет, я не об этом. Куда они все деваются? Ведь зимой их почти не видно.

- На самом деле, мы и летом почти их не видим. Только слышим, как они поют, и потому нам кажется, что они на виду.

- Но зимой им даже негде спрятаться.

- Да они у нас такие скромные, что где угодно скроются без труда.

- Должно быть, им приходится нелегко, особенно в снег и морозы.

- Ну, не знаю, - возразил Джордж. - По-моему, они вполне довольны жизнью. Мир совсем не так плох, каким его выставляют некоторые люди. Кое в чём природа действи­тельно жестока, с этим не поспоришь Она делает своё дело без малейших колебаний. Ей всё равно, что ради благополучия одного-единственного монстра-первосвященника при­носятся в жертву десятки покорных рыбёшек. И уж если кого затянет в зубы её безжа­лостной машины, она так перемелет этого несчастного, что от него ничего не останется. А арсенал у неё богатый: тут тебе и горячка, и лихорадка, и судороги, и чахотка - всё что хочешь! И всё равно, если не считать её собственных надобностей и человеческого неве­жества и безрассудства, по большому счёту, она старуха добродушная, и нам всем доста­ётся от неё немало радостей и утех.

- По крайней мере, летом птицы кажутся счастливыми, когда слышишь, как они по­ют, - согласилась Хелен.

- Да и зимой, когда видишь, как они обклёвывают куста боярышника - если только кого из них не утащит кошка или ястреб. Кстати, природу это не особенно беспокоит. Что ж, главное утешение в том, что всё это скоро кончится, для всех нас. Жаль, что люди ни­как не избавятся от собственных кошек и ястребов - ну например, от бессмысленного суе­верия, заставляющего их думать, что все их страдания - дело рук чьей-то злой и могуще­ственной воли! От таких глупостей как раз и идут все несчастья!

- Но я не понимаю. - начала Хелен.

- Мы говорили о птицах зимой, - перебил Джордж, старательно избегая слишком внезапно наполнять паруса, которые должны были навсегда унести с собой всякую веру его кузины. Он был достаточно умён и прекрасно знал, какой силой обладает искусно брошенный намёк, исподволь действующий на человека, пока тот не вполне его понимает. А к тому времени, когда смысл сказанного станет ясен, человек уже попривыкнет к когда- то чуждой ему мысли: котёнок, оказавшийся тигрёнком, уже не кажется нам таким страш­ным, как если бы мы с самого начала знали, что к нам в дом принесли хищника.

Хелен и Джордж брели по парку, разговаривая о том и о сём, пока впереди не пока­зался полувыстроенный особняк нового хозяина поместья.

- А тут всё неплохо продвинулось с прошлого раза, - заметил Джордж. - Хотя, ка­жется, они всё равно не слишком торопятся.

- Тётя говорит, что фундамент заложили лет двадцать назад, ещё при дядюшке ны­нешнего графа, - отозвалась Хелен. - А потом почему-то всё бросили.

- А раньше здесь не было дома?

- Был, конечно - только его и домом-то назвать нельзя.

- И что, его снесли?

- Да нет, ещё стоит.

- Где?

- Вон там, в лощине, за теми деревьями. Хуже места не придумаешь. Полно, Джордж, неужели вы ни разу его не видели? Мы с Польди всё время туда бегали, когда были маленькими.

- Нет, не видел. Так что же, он совсем пустой?

- Ну да, почти. Помню, что кто-то продолжал ухаживал за садом, но за домом и то­гда уже перестали присматривать. Так он и стоит, медленно ветшая и разваливаясь на ча­сти. Хотите посмотреть?

- Конечно, - кивнул Баском, который всегда был готов угостить свои чувства новым впечатлением, и они зашагали к старому Гластонскому дому, как называли его в округе, в честь какого-то куда более древнего и, должно быть, укреплённого строения.

В лощину, где стоял покинутый особняк, стекались все ручьи приусадебного парка и, прежде чем бежать дальше, к реке, собирались в небольшое озерце, находившееся на дальнем краю заброшенного сада. На другом краю сада возвышался сам особняк. С двух сторон сад был обнесён стеной, сбегавшей к озеру. Что же до озера, то среди гластонских ребятишек ходили невероятные слухи о том, какое оно глубокое и какие жуткие твари в нём обитают, - и ещё одна ужасная история (из которой даже сделали балладу) про де­вушку, которую утопили в нём, засунув в мешок, и чей призрак ещё бродил по саду и ста­рому особняку в ночи, когда луна почти совсем сходила на убыль. Поэтому-то местная ребятня никогда не подходила к нему близко, кроме тех редких смельчаков, чья тяга к приключениям время от времени усмиряла их воображение настолько, что оно рисовало перед ними только те страхи, которые лишь подстёгивали их рвение сладостным чувством опасности. Правда, заходить в дом не отваживались даже они.

А вот Хелен и Леопольд в своё время обшарили ветхий особняк вдоль и поперёк. Хотя у Леопольда хватило бы воображения оживить самые необыкновенные фантазии, Хелен, которая во всём руководила братом, была почти начисто его лишена. Когда она была совсем маленькой, няня рассказывала ей страшные истории про заброшенный особ­няк, но ведь с тех пор она выросла, начала учиться и уже не верила в подобные россказни. В любом случае, она была не из тех, кто боится того, во что не верит. Так что когда Лео­польд приезжал домой на каникулы, они частенько пробирались в старый дом и знали его как свои пять пальцев.

- Вот, смотрите, - сказала Хелен, открывая дверцу стенного шкафа и входя в су­мрачную каморку с единственным окошком, располагавшимся высоко вверху и выходя­щим на лестницу чёрного хода. - Польди всегда боялся сюда заходить, как я его ни угова­ривала. Стоило ему здесь оказаться, он начинал так дрожать и рваться наружу, что в конце концов я оставила его в покое. Но вам я сейчас кое-что покажу.

Вслед за ней Баском пересёк каморку, подошёл к такому же стенному шкафу, как тот, через который они вошли, и увидел, что дощатый пол этого шкафа на самом деле был чем-то вроде крышки, пригнанной так, что заметить её было нелегко. Под ней Джордж увидел каменный колодец, в котором при случае могло бы спрятаться трое человек.

- Если, конечно, придумать, как им тут дышать, - заметил он. - Противное местечко. Жаль, что у этого колодца нет мозгов и языка. Ему наверняка есть что порассказать!

- Пойдёмте отсюда, - проговорила Хелен. - Не знаю почему, но теперь мне здесь тоже не по себе. Давайте выйдем поскорее на воздух.

Они выбрались из лощины, пересекли огибавшую её густую полосу леса и снова оказались на открытом пространстве. Вскоре они вышли на дорожку, которая вела от до­мика привратника к новому особняку, и неожиданно встретились с весьма странной па­рочкой.

Глава 10. Карлики

Не успели они разминуться со встречными, как Джордж повернулся к кузине с вы­ражением справедливого негодования пополам с отвращением. Сам вид этого физическо­го недоразумения, этой насмешки над человечеством был противен всем здоровым ин­стинктам его отборной, утончённой натуры.

В девушке было всего четыре фута роста. Она была горбата, одно плечо у неё урод­ливо выдавалось вверх, и двигалась она вперевалку, потому что одна нога у неё была ко­роче другой. Зато её спутник шёл ровно, даже с некоторым ненарочитым, но неизбежным достоинством, и потому вид у него был несколько торжественный. Ростом он был ничуть не выше, с рахитической грудной клеткой и головой, словно вдавленной в широкие, квад­ратные плечи. Он выглядел вдвое старше своей спутницы и, казалось, приходился ей от­цом. Проходя мимо, Хелен с Джорджем услышали его громкое, астматическое дыхание.

- Бедняги! - проговорила Хелен с равнодушным сочувствием.

- Это просто позор! - воскликнул Джордж тоном праведного гнева. - Подобные су­щества не имеют права на существование! Мерзкие карлики!

- Но Джордж, - укоряющим голосом остановила его Хелен, - эти несчастные не ви­новаты в своём уродстве.

- Нет, но какое право он имел жениться и плодить столь отвратительное потомство?!

- Вы делаете чересчур поспешные выводы, Джордж. Это его племянница.

- Тогда надо было задушить её при рождении, ради всего человеческого! Таким страшилищам нельзя позволять жить!

- К сожалению, у всех них есть матери, - ответила Хелен, и что-то в её лице подска­зало Баскому, что он зашёл слишком далеко.

- Хелен, милая, поймите меня правильно, - заговорил он. - Я не призываю морить этих уродов голодом или топить их в реке, если они уже достигли того возраста, чтобы этому воспротивиться. Боюсь, - добавил он с улыбкой, - нам не удастся убедить их самих в справедливости и необходимости подобных мер. Но ведь такие люди всё-таки умудря­ются жениться - я сам знаю несколько случаев! - а вот уж это нам следует всячески предотвращать соответствующими законами и даже наказаниями.

- То есть вы готовы взвалить на них новое несчастье просто потому, что они уже несчастны? - парировала Хелен.

- Ну же, Хелен, не будьте ко мне несправедливы, даже ради справедливости к своим горбунам! Я пекусь о благе большинства, а ведь оно, несомненно, важнее блага немногих.

- Мне не нравится только то, что благо большинства достигается в ущерб этим не­многим - притом, что они меньше других способны это вынести.

- Ну, большого ущерба тут нет, - заметил Баском. - Признайте, что для общества было бы лучше, если бы таких людей вовсе. Нет, лучше выразиться иначе: признайте, что каждому человеку, входящему в состав общества, было бы лучше, если бы он не был уродом, инвалидом или умалишённым, и вы увидите, что мы с вами говорим об одном и том же. В той или иной местности при заданных условиях всегда будет оставаться опре­делённое количество людей; поэтому закон, который я предлагаю, не приведёт к тому, что число людей, дышащих воздухом небес, уменьшится (если взять для примера этих ваших карликов) на два человека. Нет, этот закон будет означать, что двое других, живущих в этой самой местности, будут совсем не такими, как эти создания, которые только что прошли мимо нас и чьё существование является обузой для них самих, но такими, как, например, мы с вами. Думаю, вы согласитесь, что уж за нас-то с вами, Хелен, природе яв­но нечего стыдиться!

Особой чувствительностью Хелен не отличалась. Она не покраснела и не опустила глаз. Теперь, когда Баском таким образом изложил ей свои воззрения, они не показались ей такими уж предосудительными, и больше она ему не возражала. Они пошли дальше по саду, мимо множества напоминаний об уходящем, пусть менее роскошном, но более ве­личавом бытии прошлого поколения, и на ходу она безмятежно слушала лекцию об осно­ваниях закона, а именно: о необходимости поступиться некоторыми личными правами для обеспечения иных, более важных свобод. Она всё прекрасно понимала, выказывала к сло­вам кузена спокойный интерес и была вполне им довольна.

Они уселись в маленькой деревянной беседке под низкими ветвями огромного кедра и продолжали разговор - или, вернее сказать, Баском продолжал свой монолог. Пожалуй,

любой более живой девушке давно стало бы с ним смертельно скучно, но Хелен не отли­чалась живостью и не чувствовала ни малейшей скуки. К тому времени, когда они верну­лись домой, она успела выслушать от Баскома чуть ли не сотню умудрённых сентенций, включая его взгляды на преступление и наказание, изложением которых (какими бы они ни были, верными или неверными, хорошими или дурными) я не стану утомлять читателя, кроме одного момента: суровой, незыблемой убеждённости Джорджа в том, что всякое преступление должно быть наказано. Ни в коем случае нельзя допускать, провозгласил он, чтобы слабость или жалость мешали нам карать человека, если он нарушил закон, на ко­тором зиждется благосостояние общества: нам следует помнить, что прежде всего нужно заботиться не о судьбе отдельного индивидуума, но о всеобщем благе.

Короче говоря, это был во всех отношениях превосходный тет-а-тет двух безупреч­ных экземпляров человеческого рода, и, войдя в дом, оба они выразили друг другу удо­вольствие от совместной прогулки.

При его воззрениях, в одном Баском всё-таки проявил непоследовательность: в вос­кресенье он отправился с тётушкой и кузиной на богослужение, снисходя к предрассуд­кам не столько Хелен, сколько миссис Рамшорн, которая, как я уже говорил, ощущала свою принадлежность к кругам официального духовенства и весьма сурово осуждала по­рочность тех, кто не посещал церковь. Что толку пытаться её переубедить, говорил он се­бе: если ему удастся это сделать, он только сделает её несчастной, а ведь его главная цель - даровать человечеству счастье! Вот почему он сидел сейчас в величественном старом аббатстве вместе с дамами, слушая сначала утренние молитвы, литанию и служение при­чащения, сведённые в одно целое по утомительному и ленивому современному обычаю, а потом - скучную, благоразумную проповедь о христианском долге прощения, короткую и неплохо прочитанную.

Пожалуй, большинству прихожан это приносило даже некоторое благо, неуловимое, как присутствие звёзд, - сидеть под этим «высоким сводчатым куполом»[10], посреди гро­мадного, отстранённого великолепия, в чьих могущественных пределах воплощается бес­предельное и где мы учимся ощущать ту жутко-прекрасную бесконечность, из которой оно почерпнуто. Пожалуй, умягчённый годами голос старинного органа касался тех глу­бин их души, которых ещё не достигло самосознание. Ещё я думаю, что в молитвах, чи­тавшихся с толком и пониманием, многие из них не только видели сакральные формулы, но и ощущали некое утешение и успокоение, хотя не прилагали ни малейшего усилия к тому, чтобы следовать им сердцем. Так что, по большому счёту, посещение богослужений не ожесточало их, но даже шло им на пользу. Однако что касается главного предназначе­ния церкви - расшевелить в детях Всевышнего желание ухватиться за края риз своего От­ца, пробудить совесть каждого настолько, чтобы она сама сказала: «Встану и пойду», дать силы порабощённой воле, чтобы та разорвала свои путы и освободилась во имя веч­ной творящей Свободы, - в этом отношении особой помощи прихожане не получали. По естественному раскладу вещей, всё это должна была давать им проповедь; хотя бы в ней должен был звучать голос Святого Духа, обитающего в Своём святом храме, если, как го­ворил апостол Павел, храмом этим действительно является живая человеческая душа. Но священник, по всей видимости, не считал всё это частью возложенных на него обязанно­стей, хотя в его проповедях ещё оставались кое-какие слабые признаки того, что изна­чально речь, произносимая с церковной кафедры, должна было преследовать именно та­кие цели.

По пути домой Баском отпустил по поводу проповеди несколько критических заме­чаний, отчасти для того, чтобы показать тётушке, что он внимательно всё выслушал. Он допускал, что можно простить и забыть то, что не подлежало осуждению закона, но, как и раньше, продолжал категорично настаивать, что человек просто обязан понести наказание за то зло, которое через него принесло вред всему обществу.

- Нет, Джордж, - изрекла миссис Рамшорн, - тут я с тобой не согласна. Нам не сле­дует обращаться в суд, чтобы покарать обидчика. Я готова простить почти что угодно, лишь бы не прибегать к подобным мерам. Но вот чтобы забыть - ну, по крайней мере, некоторые обиды - нет, тут уж вы меня увольте! И что бы там ни говорил этот молодой человек, я не считаю, что мы обязаны это делать!

Хелен промолчала. У неё не было врагов, которых нужно было прощать, и никто ещё не причинял ей такой обиды, которую стоило бы вспоминать, так что вопрос не пред­ставлял для неё никакого интереса. Проповедь показалась ей очень даже хорошей.

Отправляясь на следующее утро в Лондон, Баском увозил с собой долгое шуршание шёлка, аромат лаванды и ощущение синевы, скрывающей в себе нечто иное; синева неба была здесь не при чём, потому что оно никогда не производило на Джорджа подобного впечатления. Он ещё не встречал женщины, которая была бы столь достойна стать его су­пругой, как его кузина Хелен Лингард - как по внешней прелести, так и по внутреннему развитию разума, проявляющемуся в способности принимать истину. Может, всё это по­тому, что они родственники?

Хелен же не помышляла ничего подобного. Она считала Джорджа прекрасным, му­жественным человеком. Как смело и оригинально он мыслил обо всём на свете! По срав­нению с ним её брат Леопольд казался совсем мальчиком - но каким милым, каким чуд­ным мальчиком! Таких глаз и такой улыбки больше не было ни у кого в мире. Хелен с приязнью относилась к Джорджу, была привязана к тётушке, но любила только своего брата. Его мать, индуска высокой касты, подарила ему лучистые глаза и жемчужную улыбку, и они с первого взгляда и навсегда покорили сердце его сестры. Когда его при­везли в Англию, ему было всего восемь, а ей одиннадцать. С тех пор Леопольд воспиты­вался в семье старшего брата их отца, в родовом йоркширском поместье, но часть своих каникул обязательно проводил с ней, и они часто писали друг другу. Правда, последнее время писем от него приходило мало, и до неё дошли слухи, что в Кембридже у него не всё ладится, но она легко успокаивала себя, придумывая этому возможные объяснения, и продолжала строить воздушные замки, причём Леопольд неизменно присутствовал в её небогатых фантазиях и всегда разделял её недалёкие мечты.

Глава 11. Священник у себя дома

Попробуйте вообразить, каково было бы рыбке, живущей в северном море, если бы окружающие её воды вдруг потеплели до тропических температур и наполнились дико­винными тварями, неуклюжими и пугающими, и вы получите довольно точное представ­ление о том, в каком душевном состоянии оказался сейчас Томас Уингфолд. Духовная жидкость, в которой плавало его существо, вдруг обрела крепость, и ему стало не по себе. Ту бесформенную и беспорядочную массу, которую он называл собой, со всех сторон неожиданно начали прошивать жгучие молнии, словно крошечные искры некоего нрав­ственного электричества, и он внутренне забеспокоился. Ему и в голову не пришло - да и не могло прийти! - что это было начало самой удивительной перемены на свете, настоль­ко удивительной, что человек способен предугадать её результаты или воистину осознать, что с ним происходит, ничуть не больше, чем сидящая на листике гусеница способна узнать в радужной бабочке, порхающей над цветком, воплотившийся идеал своего буду­щего «я»: я говорю о перемене нового рождения, рождения свыше. К тому же, на этот раз симптомы были совсем не такими, каких можно было бы ожидать в начале этого процесса даже тому, кто хорошо знаком с естествознанием бесконечного.

После размышлений на кладбище Уингфолд спал плохо и тревожно и проснулся с неприятным, стеснённым чувством. Не то чтобы он как-то особенно привык к уюту и бла­годушию. До сих пор его жизнь вовсе не изобиловала ни молочными реками, ни кисель­ными берегами. На его долю выпало мало приветливых улыбок и тех дружеских рукопо­жатий, которые дают человеку понять, что в битве он не один. Кстати, если подумать, жизнь его и впрямь походила на битву, если к двадцати шести годам он умудрился не стать хуже. Он не мог бы сказать о заповедях: «Всё это сохранил я от юности моей», но действительно боролся с собой, чтобы исполнить некоторые из них, хотя знал об этом один Бог. Однако сегодня он открыл глаза не просто со смутным ощущением подавленно­сти, но с ясным осознанием неловкости и тревоги. Напряжённая неизвестность не давала ему покоя. Молодой атеист швырнул ему в лицо довольно щекотливые и весьма затруд­нительные вопросы - нет, даже не в лицо, а в душу, откуда им навстречу ринулась целая свора других вопросов и сомнений. Обычно Уингфолд просыпался медленно и, пробу­дившись, ещё какое-то время лежал в постели, но сегодня проснулся сразу и, почувство­вав себя неуютно от внутренней беседы с самим собой, поспешно вскочил с кровати, словно надеясь отвязаться от беспокойного собеседника.

Он всегда презирал обман, пока однажды, ещё будучи школьником, вдруг не поймал себя на лжи, после чего презрение переросло в настоящую ненависть. Но теперь, если ве­рить словам. Вот именно! Чьим словам? Разве его совесть не вторила речам вчерашнего самоуверенного молодчика, говоря, что и его профессия, и сама жизнь - сплошная ложь?! Что тот хлеб, которым он питался, произрастает на заросших плевелами полях обмана? Нет, нет, это же чистый абсурд! Этого не может быть! Что он такого натворил, чтобы ока­заться низвергнутым в эту жуткую бездну погибели? Решено: он должен немедленно сам во всём убедиться!

Уингфолд безжалостно заставил себя умыться и даже ни разу не вздрогнул, хотя во­да в тазу была ледяная, наспех оделся, торопливо позавтракал, забыв про утреннюю газе­ту, и тут же схватил солидный том по истории Первой церкви. Но читать он не смог: его затея оказалась совершенно безнадёжной. Разве человек способен начать поприще в тыся­чу миль, если его по пятам преследует хищная стая сомнений и предательского стыда? Ради всего святого, дайте ему хоть какое-то оружие, чтобы он развернулся и отогнал этих воющих волков и шакалов! Доказательства! О каких доказательствах могла идти речь, ес­ли все книги излагали лишь мнения, которые одни принимали, а другие отвергали, а об­щепринятые воззрения отражали истинную суть христианства ничуть не больше, чем если бы речь шла о магометанстве, - ибо сколько авторов дали себе труд поразмыслить над этой темой больше, чем он сам? К тому уже на него неумолимо надвигалось воскресенье со своими волками и шакалами, от которых его отделяла лишь хлипкая изгородь! Молит­вы - это ещё куда ни шло, потому что составляли их другие люди; хотя даже встать и про­честь их будет нелегко. Хорошо ещё, что он не принадлежит к церкви диссентеров[11], а то ему пришлось бы притворяться, что он молится от собственного сердца, - это было бы ужасно! Но как же быть с проповедью? Ведь в ней он должен излагать свои собственные воззрения или, по меньшей мере, представить её так, чтобы у прихожан создалось такое впечатление! А в чём состоят его воззрения? На этот вопрос у него не было абсолютно никакого ответа. Да полно, есть ли у него вообще хоть какие-то воззрения, какие-то мне­ния? Знает ли он, во что верит, а во что не верит?

Проповеди у него были - давнишние, респектабельные проповеди на пожелтевшей бумаге, составленные и переписанные не кем-то неизвестным, но его собственным покой­ным дядюшкой, доктором богословия, чей аккуратный почерк был настолько чётким, что Уингфолд никогда не заботился о том, чтобы заранее прочитать очередную проповедь, и следил только за тем, чтобы отобрать нужные страницы. Его старый добрый дядя оставил ему в наследство сто пятьдесят семь доктринально безукоризненных проповедей (лишняя предназначалась для тех случаев, когда первый день года приходился на воскресенье), по­лагая, должно быть, что не только снабжает племянника проповедями на всю оставшуюся жизнь, но и даёт ему весомое преимущество в стяжании достойного места в каком-нибудь влиятельном соборе. Сам Уингфолд ни разу не составил ни одной проповеди - по крайней мере, такой, которую, по его мнению, стоило бы прочесть прихожанам. Он полагал, что относится к качеству проповедей очень требовательно, и считал проповеди покойного дя­ди действительно превосходными. Однако некоторые из них разъясняли богословские доктрины, а кое-какие даже содержали в себе спорные моменты: с сегодняшнего дня ему придётся остерегаться и тех, и других. Он решил заранее просмотреть ту из них, что была следующей по очереди, и убедиться, что в ней нет ничего такого, чего он не мог бы хоть в какой-то мере подтвердить и защитить, пусть даже без абсолютной убеждённости в том, что каждое слово в ней - чистая правда.

Так он и поступил. Следующей оказалась проповедь в защиту Афанасиева символа веры. Нет, это не пойдёт. Он взял другую. Она была посвящена богодухновенности Писа­ния. Он просмотрел её, увидел, что Моисей ставится на один уровень с апостолом Пав­лом, а Иона - с евангелистом Иоанном, и его охватили сильные сомнения. Может быть, в каком-то смысле. но нет! Нет, лучше с этим не связываться. Он взял третью, про автори­тет и власть Церкви. Эту тоже нельзя. Он уже хотя бы по разу читал прихожанам каждую из этих проповедей, с полным хладнокровием и соответствующим ему безразличием, по­чти спокойствием, но теперь не мог отыскать ни одной, с которой он мог хотя бы согла­ситься, не говоря уже об уверенности в её истинности. Наконец, он нашёл ту самую, по­следнюю, которую полагалось читать всего раз в семь лет; это и была та самая проповедь, которую выслушал и раскритиковал Баском. Прочитав её и не найдя в ней ничего такого, с чем он не мог бы по совести согласиться (подобно тому, как раздражительный путник с разбитым фонарём, пытается в непогоду найти дорогу среди леса) Уингфолд отложил все остальные проповеди в сторону и почувствовал некоторое облегчение.

Уингфолд неизменно соблюдал личный долг священника по отношению к утренней и вечерней молитве, но по привычке приготавливал и обнажал свою душу с помощью специально выбранных отрывков из молитвенника, довольно кружной дорогой приходя к Тому, кто всё время оставался рядом - если, конечно, апостол Павел был прав, говоря, что это Им мы живём, и движемся, и существуем. Но в ту субботу он склонился возле своей кровати в полдень и начал молиться - или попытался молиться - так, как ни разу не мо­лился и не пробовал молиться до сих пор. Из груди священника взывал запутавшийся че­ловек, умоляя Бога хоть как-то уверить в Своём существовании созданную Им душу.

Однако - может, это покажется кому-то странным? но даже если так, разве не было это самым что ни на есть естественным результатом происходящего? - почти в тот же миг, когда он начал молиться вот так, проще и истиннее, на него тут же нахлынули со­мнения, словно бурные потоки, вздымающиеся из неведомых глубин. Да есть ли, да мо­жет ли вообще существовать Бог, реальный Бог, который на самом деле слышит его мо­литвы? Посреди нагромождения домов, лавок и церквей, посреди покупающих и продаю­щих, посреди работы, хвалы и клеветы, посреди бесконечного стремления к желанным целям и поиска средств для их осуществления - в то время как даже ветер, дышащий где хочет, подчиняется непреложным законам, и звёздные орбиты выверены с точностью до волоска - неужели посреди всего этого воистину существует молчаливый незримый Бог, творящий через всё это Свою волю? Управляет ли кто-нибудь этой колесницей, чьи кони, кажется, так и рвутся из упряжи в разные стороны? Нежели невидимый и неслышимый возница всё-таки ведёт её к цели прямым путём, точным, как полёт кометы? Или у неё всё-таки есть душа - у этой махины, чьи бесчисленные шестерёнки продолжают своё бес­конечное вращение, стирая звёзды в пыль, превращая материю в человека, а человека в ничто? Неужели во вселенной и вправду есть живое сердце, которое действительно слы­шит его, несчастного, потерянного, бесчестного, невежественного Томаса Уингфолда, дерзнувшего взять на себя дело, выполнять которое он был неспособен, но оставить кото­рое у него не хватало смелости, - слышит его сейчас, когда он воззвал из жалкого, закоп­чённого подвальчика своего разума, прося света и чего-то такого, что помогло бы ему сделаться человеком? Ибо теперь, когда Томас начал по-честному сомневаться, все урод­ства, скрывавшиеся у него в душе, подняли голову навстречу его внезапно пробудившейся скрупулёзности.

Но какими бы честным и благим ни был источник этих его сомнений, стоило им все­рьёз зашевелиться, как крылья поднявшейся было молитвы судорожно затрепетали, сло­мались, начали медленно опадать, опускаться и наконец упали замертво, в то время как на Уингфолда с удвоенной силой обрушилось осознание всей безысходности его положения. Вот, он не смог даже помолиться, но завтра ему всё равно придётся читать молитвы и проповедовать в старой церкви, свидетельствующей об истинности своей веры, - пропо­ведовать так, словно он тоже принадлежит к числу приобщённых к тайнам Всевышнего и способен вынести из своего хранилища если не новые и удивительные, то хотя бы древ­ние, проверенные сокровища! Может, лучше послать по городу глашатая и сообщить всем, что служба не состоится? Но какое право он имеет возлагать свои беды и бремя соб­ственной нечестности на плечи тех, кто преданно верит и смиренно ждёт от него насущ­ного хлеба? Даже если он попытается объяснить, чем вызвано столь вопиющее нарушение приличий, не воспримутся ли его оправдания как отрицание тех самых доктрин, в истин­ности которых ему страстно хотелось убедиться, - ибо в нём почему-то (он и сам не знал почему) с самого начала пребывало искреннее предубеждение в пользу христианства. К тому же, ему почти не приходилось вплотную сталкиваться с теми искажениями и пре­ломлениями, которые подчас носят имя христианства и вызывают у многих справедливое отвращение.

Так в тёмный пруд его скучной, безропотной жизни упали дерзкие слова неверую­щего, и этот, пусть даже мёртвый камень всколыхнул в живой воде мириады волнений. Вопрос за вопросом, сомнение за сомнением теснились в его голове, покуда он, не выдер­жав, не вскочил с дощатого пола, на который опустился было в изнеможении и отчаянии, и не выбежал из дома сам не зная куда. Он пришёл в себя лишь через какое-то время, за городом, обнаружив, что нервно и торопливо идёт по тропинке, окаймляющей крестьян­ские поля.

Глава 12. Случайная встреча

Стоял ясный ноябрьский день. Деревья почти все облетели, но трава ещё оставалась зелёной, и в скудном, печальном солнечном свете дрожало воспоминание о весне: даже солнечный свет, радостнее которого нет ничего на свете, порой бывает печальным. Ветра не было, бороться было не с чем, и ничто не отвлекало Уингфолда от несчастливых, пу­тающихся мыслей. Положение священника только усугубляло его внутреннюю драму. Не будь на нём церковного обета, он мог бы сколько угодно времени размышлять об истин­ности собственных убеждений, но сейчас ему казалось, что его заживо заколотили в гроб, и он просто должен оттуда выбраться, но из-за тесноты не может пошевельнуть ни рукой ни ногой. Он ещё не понимал, что не будь этого давления извне, не пробудись в нём чест­ность из-за болезненного укола совести, его поиски затянулись бы для настолько, что, скорее всего, утратили бы всякую честность и не принесли ему блага.

Подойдя к изгороди, за которой тропинка разбегалась в разные стороны, он присел на ступеньку лесенки, устроенной для того, чтобы прохожие могли без труда перебраться через ограду, и, подняв глаза, увидел ту же самую странную парочку, которую повстреча­ли мисс Лингард и мистер Баском. Карлики прошли мимо и были уже довольно далеко, когда Уингфолд заметил на дорожке какой-то предмет и, подняв его, обнаружил, что это небольшая рукописная тетрадь. Ощутив приятное тепло от возможности помочь ближне­му, он поспешил вслед удаляющейся паре.

Заслышав его шаги, они обернулись и остановились. Приблизившись, он снял шляпу и, протянув книгу девушке, спросил, не она ли обронила её на тропинке. Пожалуй, будь

перед ним обычные люди того же сословия, он не стал бы обнажать перед ними голову, потому что внутренне чурался всего, что могло показаться нарочитой любезностью, но их уродство явно требовало особой учтивости. Увидев книгу, девушка так вспыхнула от смущения, что Уингфолд, желая немного успокоить её, с улыбкой произнёс:

- Не бойтесь, я не прочёл ни единого слова.

- Теперь я вижу, что мне и вправду нечего было бояться, - сказала она, просто и ис­кренне улыбнувшись ему в ответ.

Её спутник также поблагодарил его и извинился за доставленное беспокойство, и Уингфолд уверил его, что никакого беспокойства не было; напротив, он был только рад оказать им услугу. Он не пытался как-то особенно их разглядывать, но у него осталось впечатление, что лица у них благородные и умные, а говорят они грамотно и учтиво. Он ещё раз приподнял свою порядком потрёпанную шляпу, в ответ карлик с равной учтиво­стью приподнял с большой седой головы свою, куда более приличную, и они разошлись в разные стороны, причём уродство повстречавшейся ему пары не вызвало у Уингфолда тех мыслей, которые так взбудоражили если не сердце, то ораторский инстинкт Джордж Бас- кома, и ничем не отягчило его нынешних сомнений. Он тоже слышал хриплое дыхание карлика и видел выпученные, как от базедовой болезни, глаза девушки, но даже не поду­мал о том, что судьба обошлась с ними менее милосердно, чем с ним. Если бы такая мысль и пришла ему в голову, он тут же утешил бы себя размышлениями о том, что, по крайней мере, ни один из этих карликов не является священником англиканской церкви, не имеющим ни малейшего представления об основаниях веры, на которой зиждется его церковь.

Он и сам не знал, как ему удалось пережить это воскресенье. Чего только не спосо­бен перенести человек, сам не понимая, как ему это удаётся! Проведённая служба стояла в памяти Уингфолда сплошным расплывчатым пятном, из которого на него торжествую­щим, мрачным призраком смотрело лицо Джорджа Баскома с проницательными, иронич­ными глазами и презрительно кривящейся ухмылкой. Всё время, пока он читал молитвы и положенные на тот день отрывки Писания, пока он читал дядину проповедь, он не только чувствовал на себе эти глаза, но и ощущал всё, что крылось за их взглядом, отлично по­нимая, каким он представляется Баскому. Больше он не помнил абсолютно ничего.

Дальше воскресенья следовали одно за другим, как верстовые столбы вдоль пустын­ной дороги, смутно проглядывающие сквозь наползший туман. Я не буду подробно опи­сывать беспорядочные смятения, на которые дул сейчас тот самый ветер, чьё дыхание превратило хаос во вселенную. Тот, кто сам пережил нечто подобное, без труда вообразит, что происходило с Уингфолдом, а тому, с кем этого ещё не случалось, мои описания мало чем помогут; скорее всего, он даже отмахнётся от них, увидев в них метания болезненного сознания, не представляющие для широкой публики никакого интереса, - и в этом по­следнем будет даже прав: к таким вещам люди либо испытывают самый личный и обострённый интерес, либо вообще не проявляют к ним никакого любопытства.

Проходящие чередой недели, казалось, не приносили Уингфолду спасительного све­та, но это лишь подталкивало его на ещё более упорные поиски. Про себя он решил, что если в ближайшее время не обретёт хоть малую долю уверенности, то оставит пост свя­щенника и начнёт искать себе место частного учителя в какой-нибудь семье.

Конечно, всё это должно было бы произойти с ним давным-давно. Но разве бывает, чтобы человек пережил или испытал что-то до назначенного ему срока? Савл Тарсянин сидел у ног Гамалиила, когда Господь говорил Своим апостолам: «Наступает время, когда всякий, убивающий вас, будет думать, что он тем служит Богу». Всё это время Уингфолд ходил вокруг стен Божьего Царства, даже не подозревая о существовании этих стен, не говоря уже о том, чтобы заметить в них врата. Виновны в этом были те, кто приучил его думать о служении в церкви как о самой обычной профессии врача, юриста или галанте­рейщика, словно выбор священнического поприща ничем не отличается от выбора любого другого человеческого призвания. Не без греха были и те почтенные мужи, которые, уча его, ни разу не сказали ему, что ходит он по святой земле и потому должен снять обувь свою с ног своих. Только как они могли сказать ему об этом, если сами пустили эту землю под поля, на которых сеяли и жали, и собирали в житницы, но при этом не нашли на ней ни единого сокровища, более драгоценного и святого, чем библиотеки, ежегодные доходы и визиты царственных особ? Что же до откровений истины, от которых человек исходит блаженными воздыханиями, а сердце его наполняется сверхчеловеческой нежностью, то многим ли из этих почтенных мужей доводилось отыскать сие сокровище на полях церк­ви? Многие ли из них знали о существовании Святого Духа, кроме как понаслышке? Как же им было предостеречь других о том, как опасно следовать по их стопам и превращать­ся в таких, как они сами? Да и кого можно винить во всеобщем невежестве и прегреше­нии? После первого всплеска обиды и горечи Уингфолду было уже не до обвинений. Ему предстояло пробудиться из мёртвых и возопить о свете, и вскоре его целиком объяли же­стокие муки судорожной борьбы между жизнью и смертью.

Потом, когда муки эти остались позади, Уингфолд нередко думал, что в той кро­мешной тьме его непременно должна была посещать и поддерживать сила, чьего присут­ствия и даже воздействия он просто не замечал: иначе он вряд ли смог бы всё это выдер­жать. Ещё он вспоминал те странные утешения, которые приходили к нему в то время: сначала вся природа словно стала к нему мягче и добрее, а потом он впервые ощутил со­чувствие к её путям и горестям, увидев в ней неясные черты человечности. Он вспоминал, как однажды разрыдался при виде бутонов боярышника, а как-то раз, когда он угрюмо шагал в церковь, какой-то малыш посмотрел ему в лицо и улыбнулся, и только эта улыбка дала ему силу смело взойти на кафедру. Он никогда не мог с уверенностью сказать, долго ли продолжались эти странные родовые муки, в которых душа является одновременно и матерью, рождающей дитя, и появляющимся на свет младенцем.

Глава 13. Первые успехи

Тем временем Джордж Баском продолжал навещать тётушку и кузину. Каждый раз он всё недвусмысленнее давал им понять, за что он выступает и чему противится; каждый раз Хелен казалась ему всё более достойной и желанной, и он льстил себе мыслью о том, что неплохо преуспел в попытках склонить её к своим взглядам и суждениям. В этом деле разносторонность и образованность служили ему прекрасным подспорьем. Почти всё, что знала и умела Хелен, Джордж знал и умел не хуже её, а подчас и лучше, в то время как многие его увлечения и познания оставались для неё закрытой книгой. Ему самому очень нравилось воспитывать такую ученицу. Когда через какое-то время он начал явно за ней ухаживать, Хелен сочла это даже приятным, и даже если в его ухаживаниях было чуть больше подчёркнутого намерения, чем подлинного чувства, она была слишком мало в не­го влюблена, чтобы это заметить. Тем не менее, его внимание приносило ей достаточно удовольствия, чтобы она с большей благосклонностью выслушивала и принимала те док­трины и учения, которые он ей преподносил. Более развитый и опытный ум отверг бы многие из них уже из-за тех плодов, которые они приносили на практике, но она по своей невежественности оценивала воззрения Джорджа только с интеллектуальной стороны и не пыталась понять, как они влияют на повседневную жизнь, что сразу пролило бы свет на их подлинный характер. Покамест жизнь в своём истинном смысле была для неё почти столь же неопределённой и нереальной, как сон, ожидающий наступления ночи. Поэтому, когда её кузен осмелился покуситься даже на те истины, которые любая девушка, воспи­танная в христианской традиции, должна была считать священными, его слова не вызвали в ней возмущения. Правда, ни Джордж, ни она сама не подозревали, что именно благодаря христианскому воспитанию Хелен могла оценить благородство его речей о том, что чело­веку следует жить ради блага потомков, без всякой надежды на иную награду кроме осо­знания того, что будущие поколения бренных людей будут жить немного лучше - а мо­жет, и сами станут немного лучше - из-за того, что он сделал на земле. Не думала она и о том, что пока человек молод и жизнь кажется ему бесконечной, все его теории о смерти не могут быть по-настоящему вескими; или о том, что если земная жизнь и вправду обладает столь малой ценностью и ею можно поступиться вот так, запросто и без сожалений, то дар утешения, который предлагал ей Джордж на время этой жизни, вряд ли можно считать таким уж драгоценным благословением.

«Но истина есть истина», - возразил бы Джордж.

Даже если то, что вы пытаетесь им преподать, действительно является фактом, это никогда не может быть истиной, отвечу я. И даже та ценность, которую вы ошибочно приписываете подобным фактам, исходит из усвоенного вами предположения о существо­вании чего-то важного в самом их корне, а именно: истин или вечных законов бытия. И всё-таки, если вы полагаете, что люди станут счастливее, узнав от вас, что Бога нет, тогда проповедуйте своё открытие и пожинайте себе блага в соответствии с его истинностью. Нет, из-под моего пера это было бы настоящим проклятием; лучше не проповедуйте его до тех пор, пока не обыщете все пространства во вселенной, малые и большие, сверху до­низу (и хотя вы ещё не можете знать результатов своих поисков, я заранее скажу, что там вы Его не найдёте), все сферы мысли и чувства, весь неведомый мир возможных открытий - не проповедуйте, покуда не исследуете всего этого: ибо что будет, если то, что вы счи­таете истиной, на самом деле окажется неправдой? Что если где-то и каким-то образом в мире всё-таки существует тот самый живой Бог, та самая Истина, в которой заключена вся вселенная? «Но я совершенно убеждён, что никакого Бога нет!» - скажете вы. Можно быть уверенным, отвечу я, что не существует такого Бога, каким представляют Его себе люди, но убедиться в том, что Его нет совсем, просто невозможно.

Между тем, помышляя о будущем, Джордж не забывал о настоящем: он всё так же тщательно выбирал себе сигары и вино, поедал свои обеды и ужины, как говорится, с чи­стой совестью (я бы, скорее, назвал её притупленной, если бы был уверен, что, произнося эти слова, люди действительно имеют в виду совесть, а не хорошее пищеварение) и про­должал упорно и целеустремлённо учиться.

В его отношениях с кузиной особых перемен пока не намечалось. Хелен всё так же нравилась Джорджу больше всех остальных женщин, а она продолжала считать его самым приятным компаньоном после Леопольда. Не знаю, что удерживало Джорджа от фор­мального предложения руки и сердца - то ли благоразумие (которого ему было не зани­мать), то ли холодность темперамента, то ли гордость, желающая вначале увериться, что ему не откажут. В любом случае, пока его кузине тоже не особенно хотелось ни выслуши­вать, ни произносить решающие слова.

Глава 14. Джереми Тейлор

[12]

Как-то раз во вторник, уже весной, священник получил по местной почте письмо, в обратном адресе которого значилось «Парковый проулок».

Многоуважаемый сэр,

В благодарность за оказанную Вами услугу, о которой Вы, несомненно,

давно позабыли, я нашёл в себе смелость написать Вам по весьма важному

вопросу, касающемуся Вас лично. Вы не знаете меня, и моё имя не вызовет у

Вас ни малейших ассоциаций. Буду надеяться, что оправданием мне послужит то дело, по которому я к Вам обращаюсь.

В прошлое воскресенье я присутствовал на служении в Вашей церкви. Почти с самого начала Ваши слова показались мне странно знакомыми, и че­рез несколько минут я узнал в них одну из проповедей Джереми Тейлора. Вернувшись домой, я убедился в том, что, кроме всего прочего, вы действи­тельно прочли с кафедры большую частью одной из его проповедей.

Если бы я считал Вас человеком, готовым без зазрения совести припи­сывать себе плоды чужого труда (особенно если они лучше того, что Вы спо­собны сделать сами) и спокойно принимать за них похвалы окружающих, с моей стороны было бы медвежьей услугой писать Вам о своём открытии, так как это лишь побудило бы Вас действовать с большей осторожностью - а ведь в подобном случае чем скорее откроется правда и чем скорее общество нака­жет злоумышленника, тем лучше для него самого, чем бы всё это ни кончи­лось, оправданием или осуждением. Но Ваш вид и поведение дают мне осно­вание для уверенности, что, как бы ни повлияли на Вас традиции и мирские элементы того общества, в котором Вы вращаетесь, мне следует лишь сказать Вам о своём наблюдении, чтобы Вы сами обо всём подумали и затем последо­вали велению собственной совести во всём, что касается этого дела.

С почтением и наилучшими пожелания­ми,

Джозеф Полварт

Словно оглушённый, Уингфолд сидел, не отрывая от письма глаз. Первым осознан­ным чувством в наводнившем его хаосе была досада на то, что он так опозорил себя; по­том он рассердился на покойного дядюшку за то, что тот так сильно подвёл своего пле­мянника. Вот она, эта проповедь, от начала до конца написанная почерком старого добро­го богослова и ничем не отличающаяся от всех остальных! Неужели дядя просто забыл проставить кавычки? Или сам читал её как чужую, лишь вначале добавляя немного от се­бя? Сам Уингфолд знал о Джереми Тейлоре ничуть не больше, чем о Заратустре. Не мо­жет быть, чтобы дядя всегда составлял свои проповеди именно так! Неужели все они со­стоят из кусочков чужих творений? Вот досада! Если всё это выплывет наружу, люди начнут говорить, что он пытался выдать мысли Джереми Тейлора за свои собственные - как будто у него самого хватило бы наглости покуситься на труды столь знаменитого ав­тора! Да и какая разница, известный это автор или нет? Никакой - разве что в последнем случае вероятность разоблачения была бы немного меньше. А если его и впрямь обвинят в плагиате, как он сможет оправдаться? Бросив пятно на репутацию покойного дяди и ска­зав, что во всём виноват он? Ещё неизвестно, кто из них хуже: дядя, заимствовавший свои проповеди у Тейлора, или он сам, читавший проповеди, написанные дядей! Да и как вос­примут его обвинители эту попытку переложить вину на чужие плечи? Как воспримут благочестивые жители Гластона, посещающие англиканскую церковь или служения дис- сентеров, новость о том, что с самого назначения на пост священника он не прочёл ни од­ной проповеди, которую написал сам? Как могло случиться, что, прекрасно осознавая ис­тинное положение дел, он ни разу об этом не подумал? Правда, даже будучи искренним почитателем труда своего дядюшки, он ни в коем случае не намеревался приписывать се­бе его заслуги; однако при этом он ни разу не признался ни одному человеку, из какого тайного источника он черпает своё проповедническое богатство.

Но какая разница, откуда взята проповедь; главное, чтобы она была хорошей! Ведь он стоит на кафедре вовсе не из-за личных способностей, и по роду своей деятельности призван не демонстрировать с неё собственную оригинальность, а раздавать людям хлеб жизни. Из чужих закромов? А почему бы и нет, если чужой хлеб лучше! Кому будет ху­же, если он позаимствует пищу у других? «Ведь мне самому нечего им дать», - думал Уингфолд. Тогда почему это письмо так неприятно поразило его? Чего ему стыдиться? Почему он должен бояться, что правда выплывет наружу? Чего ему скрывать? Все и так знают, что редкий священник сам составляет свои проповеди. И вообще, какая глупость, это всеобщее молчаливое согласие делать вид, что церковные проповеди всегда являются плодом умственного труда самого проповедника, хотя все прекрасно знают, что всё как раз наоборот! А ещё большая и куда более жестокая глупость состояла в том, с какой го­товностью люди готовы были принести человека в жертву этому откровенному обману и облить его презрением в тот самый миг, когда им станет доподлинно известно, что его проповеди (которые явно никогда не могли принадлежать его перу) на самом деле напи­саны тем-то и тем-то автором или куплены в той-то и той-то лавке на Большой Королев­ской улице или в Книготорговом переулке. После этого бедняге до конца жизни придётся ощущать на себе осуждающие взгляды и снисходительное пренебрежение. Всё это лишь древняя спартанская забава: воруй, что хочешь, и бери от жизни всё, что можешь: никто и слова тебе не скажет; но горе тому, кого поймают на месте преступления! Нет, в самой этой системе есть что-то низменное и гнусное!..

Оказывается, лживости в нём куда больше, чем он предполагал: ведь до сих пор он с усердием способствовал тому самому обману, который сейчас вызвал у него такое пре­зрение! Даже если в том, что он читал дядюшкины проповеди, не было ничего дурного, с его стороны было преступно скрывать, что эти проповеди не являются плодом его соб­ственных размышлений, и прикрывать это пусть даже самой прозрачной ложью.

Глава 15. В домике привратника

Как бы то ни было, среди его прихожан нашёлся один деликатный, даже доброжела­тельный человек, и он должен хотя бы поблагодарить его за откровенность. Уингфолд пе­рестал нервно ходить из угла в угол, уселся к столу и написал ответ господину Полварту, благодаря его за письмо и прося разрешения зайти к нему после обеда, чтобы хоть как-то оправдаться в своих действиях и попросить совета относительно той дилеммы, в которой он оказался. Он передал записку через сынишку своей экономки и через пару часов, наскоро расправившись с ранним обедом (он решил, что не может больше отуплять и от­влекать свою душу в то время дня, которое как нельзя лучше подходит для чтения и раз­мышления), отправился на поиски Паркового проулка, полагая, что найдёт его на одной городских окраин. Обойдя все улочки и ничего не обнаружив, он остановился у ворот Остерфильдского парка, чтобы хорошенько расспросить обо всём привратника. Когда дверь открылась, ему показалось, что перед ним стоит ребёнок, но в следующее же мгно­вение он узнал ту самую девушку, чью тетрадку подобрал в поле несколько месяцев назад. С тех пор он ни разу её не видел, но её лицо и сгорбленную фигурку нельзя было не запомнить.

- Мы с вами уже встречались, - сказал он в ответ на её приветливую улыбку. - Не могу ли я попросить вас об одном одолжении?

- Конечно, сэр, - отозвалась она. - Проходите, пожалуйста,

- Нет, благодарю вас, сейчас я как раз очень тороплюсь. Меня ждут. Не подскажете ли вы мне, где проживает господин Полварт и как мне найти Парковый проулок?

В её милой улыбке отразилось весёлое изумление, и кротким голосом, в котором угадывалось страдание, она повторила:

- Прошу вас, сэр, проходите. Джозеф Полварт - моя дядя, и дом наш стоит у самых ворот Остерфильдского парка, вот это местечко и прозвали Парковым проулком.

Жилище привратника было не похоже на элегантные строения с резкими углами и островерхими башенками, которые вошли сейчас в моду. Это был низенький домик с тол­стой соломенной крышей, напоминающей парик, из-под которой, удивлённо приподняв брови, смотрели два полусонных мансардных окна. На стенам бежали старые колючие плети, на которых уже виднелись молодые зелёные побеги: должно быть, летом домик был сплошь увит розами.

Уингфолд тут же шагнул через порог и вслед за девушкой прошёл сначала в свет­лую, солнечную кухню с каменным полом и сияющей медной утварью по стенам, а потом в маленькую аккуратную гостиную, пахнущую прошлогодними розами, уютную и темно­ватую, с маленьким окном, выходящим в сад.

- Дядя скоро придёт, - проговорила девушка, пододвигая к нему стул. - Я бы разве­ла здесь огонь, но дядя чувствует себя куда свободнее среди своих книг. Он ждал вас, но его вызвал управляющий, и ему пришлось выйти.

Уингфолд уселся и начал ждать. Он не очень умел вести светские беседы (весьма сомнительное достоинство) и всегда относился к так называемым низшим сословиям как к равным просто потому, что никогда не ощущал ни малейшей разницы между ними и со­бой. Несмотря на своё невежество в доктринах христианства, кое в чём Томас Уингфолд обладал тем, что я, пожалуй, назвал бы блаженной глупостью. Многие почести и привиле­гии, за которыми так тянутся люди, многие обиды и неприятности, которые выбивают их из колеи, не имели для него ровно никакого значения: он их просто не видел и не спосо­бен был увидеть.

- Значит, вы служите здесь привратниками, мисс Полварт? - спросил он, справедли­во предполагая, что девушку зовут именно так, после того, как она, на минутку выйдя, вернулась в гостиную.

- Да, - ответила она. - Уже почти восемь лет. Это совсем нетрудно. Но, наверное, работы нам прибавится, когда достроят особняк.

- До церкви отсюда довольно далеко.

- Да, сэр, только я туда не хожу.

- А ваш дядя?

- Ходит, но не очень часто.

Не закрывая двери, она продолжала хлопотать по дому, то выходя на кухню, то воз­вращаясь в гостиную, и Уингфолд потихоньку наблюдал за нею со всё возрастающим лю­бопытством. Голова у неё была обычного размера, как часто бывает у карликов, но каза­лась особенно большой из-за густых и волнистых каштановых волос; некоторые дамы, пожалуй, отдали бы за них всё своё состояние. Волосы явно доставляли хозяйке удоволь­ствие, потому что причёсаны были хоть и скромно, но тщательно и со вкусом. С каждым новым взглядом её лицо казалось Уингфолду всё интереснее, пока он не признался себе, что это одно из самых милых и добрых лиц, которые ему когда-либо приходилось видеть. Прежде всего оно дышало тишиной и спокойствием, которое не назовёшь просто ублаго­творённым; я бы назвал его довольным, если бы не боялся, что читателю сразу же пред­ставится его противоположность - самодовольство. В нём явно угадывались следы про­шлого и тень нынешнего страдания, но единственным признаком того, что девушка никак не могла полностью забыть о своём несчастном сгорбленном теле, была лёгкая, застенчи­вая полуулыбка, трепетавшая в уголках нервных губ с неуловимым, словно извиняющим­ся выражением, будто она заранее просила прощения за то, что ничем не может скрасить те неприятные ощущения, какие вызывает у собеседника её безобразие. Черты худенького лица были правильными и изящными и единодушно говорили, что за ними обитает лю­бящий дух, но вместе с тем было заметно, что порой их тонкие очертания отражают поры­вы вспыльчивого нрава. Её руки и ноги были маленькими, как у ребёнка. Уингфолд про­должал незаметно поглядывать на неё, как мальчишка, украдкой читающий запретную книжку, когда в дверях раздались шаги, и в гостиную вошёл её дядя. Уингфолд поднялся ему навстречу.

- Чувствуйте себя как дома, сэр, - просто сказал Полварт, крепко пожимая протяну­тую ему руку маленькой твёрдой ладонью. - Вы не возражаете, если мы поднимемся ко

мне, где нас никто не побеспокоит? Я надеюсь, моя племянница уже извинилась перед ва­ми за моё отсутствие. Рейчел, милая, принеси нам, пожалуйста чая, а мы пока поговорим.

По своему выражению лицо его очень походило на лицо племянницы, но Уингфолд увидел в нём следы ещё больших страданий, и не только физических, но и душевных. Оно выглядело слишком молодым для того, чтобы красовавшиеся над ним густые волосы бы­ли такими седыми, но было в нём и что-то такое, из-за чего седина вовсе не казалась уди­вительной. Голос его был хриплым и чуть суховатым, навсегда отмеченным астмой, из-за которой собеседнику казалось, что в чрезмерно широкой груди карлика всё время гуляет восточный ветер, но говорил он решительно и с достоинством, совершенно так же, как в своём письме, и поэтому, поднимаясь вслед за ним по узкой крутой лестнице, Уингфолд уже не ощущал в своём хозяине ни малейшей несоразмерности.

Глава 16. На чердаке

Уингфолд оказался в довольно большой комнате с потолком, скошенным по обеим сторонам, с одним окошком прямо в покатой крыше, рядом с каминной трубой, и ещё од­ним, крошечным, мансардным. Низкие стены до самого ската крыши были сплошь устав­лены книгами; книги лежали на столе, на кровати, на стульях и по всем углам.

- Ах вот оно что! - проговорил Уингфолд, оглядевшись. - Что ж, теперь я не удив­ляюсь, что вы так легко вывели меня на чистую воду, мистер Полварт. Вон сколько у вас помощников для того, чтобы ловить таких мошенников, как я!

Карлик обернулся и посмотрел на него сомневающимся, даже несколько огорчён­ным взглядом, как будто не ожидал такого начала для серьёзного разговора, но, вглядев­шись в честное лицо священника, в котором к тому времени угадывалось куда больше мысли и внутреннего движения, чем полгода назад, смягчился; насторожённость раство­рилась в улыбке, и он сердечно проговорил:

- С вашей стороны весьма любезно, что вы не обижаетесь на мою самонадеянность. Прошу вас, садитесь. Вот сюда, здесь вам будет удобно.

- Самонадеянность? - повторил Уингфолд. - По-моему, если кто и вёл себя самона­деянно, так это я, а любезность ко мне проявили вы. Но позвольте мне сначала хоть не­много объясниться. Правда, моё объяснение не заставит вас думать обо мне лучше; но мне всё же не хочется, чтобы вы думали обо мне хуже, чем я того заслуживаю. И потом, чтобы быть друзьями, наверное, нам лучше с самого начала хорошенько понять друг друга. Мо­жет быть, вы этому не поверите, мистер Полварт, но мне тоже не чужда всеобщая челове­ческая слабость: желание, чтобы другие воспринимали меня именно таким, какой я есть, ни больше, ни меньше.

- Что ж, это благородная слабость, и, к сожалению, испытывают её далеко не все, - отозвался Полварт, и священник без промедления поведал ему о наследстве своего дя­дюшки и о своём полном невежестве касательно Джереми Тейлора.

- Но когда я прочитал ваше письмо, - сказал он в завершение своего рассказа, - мои мысли окончательно перепутались, и теперь мне кажется, что я поступал даже хуже, читая с кафедры проповеди своего дяди, чем он сам, когда заимствовал их у епископа Тейлора: они такие знаменитые, что рано или поздно кто-нибудь непременно бы их узнал!

- Я не вижу особого вреда ни в том, ни в другом, - сказал Полварт, - если проповед­ник при этом ничего не скрывает. А то ведь некоторые боятся только того, что их разоб­лачат. Хотя большинству этого всё равно не избежать; редко кому удаётся обманывать прихожан до конца. Чаще всего община всё равно подспудно чувствует, говорит священ­ник от себя или читает что-то чужое. Но ещё хуже то, что все, словно сговорившись, де­лают вид, что он проповедует то, что написал сам, хотя и община, и сам он прекрасно знают, что ничего подобного не происходит.

- Что ж, мистер Полварт, тогда получается, что в следующее воскресенье я должен торжественно сообщить своим прихожанам, что проповедь, которую я собираюсь произ­нести, завещана мне, в числе многих других, моим достопочтенным дядюшкой, доктором богословия Джонатаном Дрифтвудом, который на смертном одре выразил надежду, что я буду придерживаться их в своём учении. За долгие годы своего служения сам он прочитал их все раз по десять или пятнадцать и так отшлифовал и усовершенствовал каждую из них, что никак не мог положиться на мою способность яснее и полнее изложить содержа­щиеся в них истины. Прикажете мне сказать всё это с кафедры?

Полварт рассмеялся, так весело и серьёзно, что в его искренности нельзя было усо­мниться.

- Пожалуй, в подробностях нужды нет, - ответил он. - Главное, чтобы все поняли ваше намерение не таиться и открыто признать, что вы говорите не от себя, а только пре­подносите учение других. Возражений и недовольства вам, конечно же, не избежать, но человек, желающий поступать по правде, должен быть к этому готов.

Уингфолд молчал, погрузившись в размышления. «Да, честный лук стреляет метко», - думал он. Но ведь теперь ему предстоит самый настоящий ужас: с кафедры сказать что- то от себя! Ему, который, даже будь у него своё мнение, никогда не видел повода сооб­щать его другим! Но ведь он говорит с кафедры не в силу собственных воззрений, а по занимаемой должности! «Жаль, что эта должность не может сама составлять проповеди! - усмехнулся он про себя. - А то с молитвами у неё получается неплохо!»

Всю жизнь в Уингфолде дремало полузадушенное чувство юмора, и время от време­ни оно неожиданно выплёскивалось наружу, немного сдвигая тяжкое бремя на его плечах, так что нести его становилось чуть легче. Вот и теперь из его груди вырвался печальный смешок.

- Но неужели вы ни разу не проповедовали того, о чём думали сами? - снова загово­рил карлик. - Я не имею в виду проповеди, которые человек составляет, усердно читая комментарии; кстати, я слышал, что некоторые из наших лучших проповедников обраща­лись к этим кладезям учёности в поисках своего первого вдохновения. Я говорю о том, что вышло из глубины вашего сердца - может быть, от восторга внезапного открытия или какого-то другого сильного чувства?

- Нет, - ответил Уингфолд. - У меня ничего нет. У меня никогда не было ничего та­кого, чем стоило бы поделиться с другими. И потом, мне кажется, было бы нечестно под­вергать беспомощных прихожан неумелым попыткам горе-проповедника выразить то, о чём на самом деле он не имеет ни малейшего представления.

- Скорее всего, вы знаете немало такого, о чём им неплохо было бы напомнить, даже если они и так всё это знают, - сказал Полварт. - Трудно поверить, что человек, который, столкнувшись с реальностью, так честно смотрит ей в лицо, не может вспомнить из соб­ственной жизни ни одного урока, который был бы полезен его пастве. Я верю в проповедь и полагаю, что, перестав проповедовать по-настоящему (а девять десятых того, что назы­вается у нас проповедями, я так назвать не могу), англиканская церковь позабыла суще­ственную часть своего высокого призвания. Конечно, если человек сам не слышал ничего от Бога, ему не следует становиться на место пророка - да он и не сможет, разве только научится более-менее сносно подражать. Но ведь кроме пророков в церкви должны быть и учителя, а теперь, когда пророков так мало, учителя нужны как никогда. Я думаю, что че­ловек, который просто учит свою паству, вполне может быть добросовестным священни­ком, даже если даров пророчества у него нет.

- Простите, я не вполне понимаю, к чему вы клоните, - проговорил Уингфолд, не­мало поражённый тем, с какой лёгкостью и проницательностью его скромный хозяин го­ворит о таких вещах. - Что вы подразумеваете под пророчеством?

- То же самое, что, как мне кажется, подразумевал под ним апостол Павел: пропо­ведь в её наивысшей форме. Практически всё это значит примерно следующее: если в ду­ше человек не чувствует, что ему есть чем поделиться со своими прихожанами, ему нужно

немедленно обратить свои силы на то, чтобы снабдить их той духовной пищей, которой питается он сам. Иными словами, если в его собственной сокровищнице нет ничего ново­го, пусть он выносит древние сокровища из чужих хранилищ. Если же его собственная душа не получает должного пропитания, как можно надеяться, что он отыщет нужную пищу для своей паствы? Такому человеку нечего делать на церковной кафедре; пусть он лучше займётся чем-то другим - тем, к чему предназначен, что лучше всего подходит его способностям и внутреннему строению.

- Получается, человек даже должен извлекать свои проповеди из тех книг, которые читает?

- Да, если ничего лучшего он сделать не в состоянии. Но читать он должен не с мыслью о будущей проповеди, а с любовью к своей пастве. У тех, кто имеет своё дело и сам зарабатывает себе на хлеб, так мало времени для чтения и размышления (а у людей праздных его и того меньше!), что для того, чтобы хоть как-то причаститься Божьей бла­годати, им остаётся лишь исправно посещать церковь. Но там они так часто не получают должной духовной пищи, что от постоянного недоедания их вера усыхает чуть ли не до скелета. Проповедник призван сначала пробудить их, покуда их сон не превратился в смерть, потом вызвать у них чувство голода и уже тогда утолить этот голод. Обо всём этом и должен думать настоящий священник. Если он не способен прокормить Божье ста­до, то он не пастырь, а всего лишь временный наёмник.

Тут вошла Рейчел с маленьким подносом; она не могла носить ничего большого и тяжёлого. С любовью и беспокойством она посмотрела на молодого человека, который сидел, опустив голову, с выражением самоуничижения на честном лице, и взглянула на дядю чуть ли не с просительным упрёком, как смотрят на школьного учителя, умоляя его не слишком строго судить провинившегося озорника. Но карлик ответил ей такой ясной, ободряющей улыбкой, что лицо её вмиг осветилось привычным выражением удовлетво­ренного спокойствия. Она убрала со стола книги, поставила поднос и отправилась на кух­ню за чашками.

Глава 17. Предложение Полварта

- По-моему, теперь я понял, что вы имеете в виду, - проговорил Уингфолд, когда Рейчел вышла. - Если человек не способен предложить людям что-то своё, он должен честно и усердно кормить свою паству чужим хлебом. Или, скорее, сказать прихожанам: «Я преломляю для вас не тот хлеб, что испёк сам, а кое-что получше. Я приобрёл его в та­кой-то и такой-то лавке и попробовал его сам; он пришёлся мне по вкусу и принёс мне немало пользы». Ведь так?

- Именно так! - одобрительно кивнул привратник. - Однако мне было бы очень жаль, если бы вы на этом и остановились, - добавил он после секундного молчания.

- Остановился? - отозвался Уингфолд? - Ещё неизвестно, смогу ли я хотя бы начать! Вы даже не представляете, как мало я знаю, как мало я читал!

- Думаю, что какое-то представление об этом у меня всё-таки есть. В вашем возрасте я наверняка знал ещё меньше: ведь я не учился в университете.

- Но, наверное, вы уже тогда знали много чего такого, чему, как говорится, может научить только жизнь.

- Тогда - не знаю, а сейчас, пожалуй, да. Но таких познаний довольно у каждого, кто относится к жизни осознанно. Пожалуй, ничему не учатся лишь те, кто не желает вступать на прямой и истинный путь, боясь встретить на обочине госпожу Долг.

- Вам, сэр, нужно самому быть священником, - смиренно произнёс Уингфолд. - Ну как могло случиться, что такой болван, как я,.. - начал он и тут же остановился, внезапно сообразив, как такое случается.

- Надеюсь, мне нужно быть именно тем, кто я есть, не больше и не меньше, - отве­тил Полварт. - А насчёт того, чтобы быть священником.. .Сдаётся мне, что Моисей разби­рался в таких вещах куда лучше вас, мистер Уингфолд, - по крайней мере в том, что каса­ется внешней стороны дела. Он никогда не позволил бы тому, чей вид является лишь жал­кой насмешкой над человеческим обликом, прилюдно проповедовать всему народу. Но если вы позволите мне помочь вам, я буду очень благодарен. Последнее время меня непрестанно терзает мысль о том, что я не служу никому, кроме себя и племянницы. При­знаться, я очень боюсь, как бы мне не стать законченным эгоистом под таким грузом бла­гословений!

Тут всё его тело сотряслось от приступа астматического кашля, да такого сильного, что, казалось, карлик вот-вот задохнётся. В самый ужасный момент в дверях появилась Рейчел, но не испугалась, а лишь участливо подошла к дяде и положила ладонь ему на спину, между лопаток, и не убирала её, пока кашель не прекратился. Как только приступ закончился, болезненное выражение на лице Полварта растворилось в улыбке.

- Мне очень жаль, что вы так страдаете, - неловко проговорил смешавшийся Уинг-

фолд.

- Право же, мистер Уингфолд, это не стоит огорчений, ни моих ни ваших, - ответил карлик. - Давайте выпьем чая и продолжим наш разговор.

- Видите ли, мистер Полварт, - заговорил священник, настолько захваченный свои­ми мыслями и желанием высказать то, что происходило сейчас в его душе, что не заметил приглашения к чаю, - я не хочу, да и не могу доверяться вам лишь наполовину. Позволь­те, я расскажу вам всё, что меня тревожит. Мне кажется, вы знаете нечто такое, о чём я пока остаюсь в неведении, но я очень надеюсь, что это нечто окажется именно тем, что мне нужно узнать! Вы позволите мне рассказать вам о себе?

- Я полностью к вашим слугам, господин Уингфолд, - откликнулся Полварт и, видя что священник не притронулся к чаю, поставил свою чашку на поднос. Его племянница, как послушный ребёнок, тут же соскользнула с креслица и, приветливо взглянув на Уинг- фолда, уже собиралась выйти из комнаты, когда священник заметив это, торопливо вско­чил с места:

- Нет, нет, мисс Полварт, - поспешно заговорил он. - Я не смогу рассказывать дальше, если буду знать, что из-за меня вам пришлось уйти, да ещё и не притронувшись к чаю! Простите меня, я просто неблагодарный эгоист - даже не заметил, что вы накрыли на стол. Если вы не против, останьтесь с нами, мы можем разговаривать прямо за чаем. Я очень люблю чай, честное слово, - особенно такой крепкий и хороший, как у вас - только боюсь, что мои слова могут слегка вас шокировать.

- Тогда я пока останусь, - с улыбкой отозвалась Рейчел, снова взбираясь на своё кресло. - Признаться, это не слишком меня пугает. Иногда дядя говорит такие вещи, что у любого фарисея волосы встали бы дыбом, но у меня от них сердце разгорается ещё боль­ше... Можно мне остаться, дядя? Мне очень хочется послушать.

- Конечно, милая, если твоё присутствие не помешает мистеру Уингфолду быть до конца откровенным.

- Нисколько не помешает, - решительно сказал Уингфолд.

Мисс Полварт пододвинула ему тарелку с бутербродами. Несколько минут все мол­ча пили чай. Наконец Уингфолд положил ложку на стол и, не поднимая глаз, заговорил.

- Мне с самого детства прочили карьеру священника. Это ужасно, я понимаю, но, по-моему, винить в этом особо некого. В мире вообще много всего такого, что неправиль­но с самого начала. Я довольно прилично сдал экзамены, хотя особыми успехами не бли­стал, побывал на приёме у епископа, стал дьяконом, через год принял рукоположение, ещё год или два лицемерно читал чужие проповеди и как мог трудился в приходе, пока вдруг не оказался викарием вашей церкви. Но какое практическое отношение всё это имеет ко мне как к человеку, я знаю не больше Симона-волхва, только, в отличие от него, оправ­даться мне совершенно нечем. Поймите меня правильно: я и сейчас, пожалуй, смог вы

выдержать экзамен по всем Тридцати девяти пунктам англиканского вероисповедания и Книге общих молитв[13]. Но только до сих пор мне лично от них не было никакого толку, словно я вообще никогда о них не слышал.

- Не знаю, мистер Уингфолд, не знаю. По крайней мере, они заставили вас задумать­ся над тем, есть ли в них хоть толика истины.

- Мистер Полварт, - внезапно перебил его Уингфолд. - Я не могу даже доказать, что Бог существует!

- Но англиканская церковь призвана не доказывать существование Бога, а пропове­довать христианство.

- Тогда что такое христианство?

- Бог во Христе и Христос в человеке.

- Но какой во всём этот прок, если Бога нет?

- Абсолютно никакого.

- Скажите, мистер Полварт, а вы можете доказать, что Бог есть?

- Нет.

- Тогда. если и вы не верите в существование Бога. тогда я вообще не знаю, что со мной будет, - горько проговорил священник и с глубоким разочарованным вздохом поднялся, чтобы уйти.

- Постойте, мистер Уингфолд, - улыбаясь остановил его карлик и тоже глубоко вздохнул, словно едва сдерживая в себе восторг от захватившей его мысли. - Я знаю Бога сердцем, и в Нём вся моя жизнь. Вы ведь спрашивали, не о том, верю ли я в Него, а о том, могу ли я доказать, что Он есть. С таким же успехом можно попросить муху, едва вылу­пившуюся на свет, может ли она доказать, что Земля круглая!

- Простите меня, - покаянно сказал Уингфолд, снова усаживаясь на место. - Боюсь, со мной вам придётся запастись терпением. Я сущий осёл. Но для меня это дело жизни и смерти.

- Побольше бы нам таких ослов!.. Только знаете что? Не задавайте пока вопросов - или задавайте сколько хотите, но пока не ждите от меня ответов. Мне хотелось бы сначала получше узнать вас.

- Хорошо. Тогда я спрошу, но если не хотите, то не отвечайте. Если вы не можете доказать, что Бог есть, то откуда у вас уверенность в том, что когда-то на земле действи­тельно жил такой человек, как Иисус Христос? Можно ли с точностью доказать хотя бы это? Я не говорю сейчас ни о христианских доктринах, ни об авторитете Церкви, ни о та­инствах, ни о чём другом. Пока всё это меня не интересует. Правда, уже одного того, что всё это мне неинтересно, достаточно, чтобы объявить меня самым что ни на есть лживым и презренным обманщиком, который когда-либо служил. - таким же отъявленным ли­цемером и мошенником, как какой-нибудь жрец в дельфийском храме, провозглашавший себя воплощением божества! Я смотрю на себя, мистер Полварт, и всё моё прошлое вы­зывает у меня одну ненависть. Поэтому я не хочу ничьих оправданий; уж лучше пусть люди презирают меня!

- Я не собираюсь ни оправдывать, ни презирать вас, мистер Уингфолд. Прошу вас, продолжайте. Всё это волнует и трогает меня куда больше, чем вы можете себе предста­вить.

- Так вот, несколько месяцев назад я познакомился с одним молодым человеком, чьи воззрения полностью противоречат всему, что до тех пор я принимал как нечто само со­бой разумеющееся и что теперь мне очень хочется доказать. Он отозвался о моей профес­сии с пренебрежением, а я даже не смог её защитить и потому начал презирать себя. Я начал думать, начал молиться - вы уж простите, что я вслух говорю о таких вещах. Всё моё прошлое казалось мне смутной чередой фигур, плывущих перед отрешённым глазом

камеры обскуры: в нём не было ничего стоящего, ничего долговременного! Меня словно окутал мрак, который не рассеялся и сейчас. Я взываю, но не слышу ответа, и порой меня охватывает отчаяние. Мне хочется быть честным человеком, хочется вновь обрести покой чистой совести, и ради этого я уже давно отказался бы от своего места. Но я не хочу бро­сать того, что, несмотря на все мои страхи, может оказаться столь же незыблемо истин­ным, как мне хотелось бы думать! Что-то удерживает меня, я и сам не знаю что: какая-то смутная приязнь или, может быть, даже обыкновенная давняя привычка, привитая мне с детства - ну, добавьте к этому ещё любовь к музыке и к красоте нашей литургии. К тому же, я не хочу наголову отрицать того, чего пока не могу честно исповедовать - да и как я могу сказать, что верю во что-то, если не знаю, что это такое? И всё равно, я уже давно отказался бы от места, если бы не пообещал прослужить здесь до конца года. Вы един­ственный из моих прихожан, кто проявил ко мне хоть какое-то участие, и я прошу вас стать моим другом и помочь мне. Что мне делать? Как мне узнать, есть ли Бог на самом деле?

- Пожалуй, прежде всего вам нужно задать себе другой вопрос, - откликнулся Пол­варт. - «Если Бог есть, как мне Его найти?» Кроме того, как я уже намекал, есть ещё один вопрос, куда более насущный для вас как англиканского священника. Да вы и сами его упомянули: «Действительно ли в мире жил такой человек, как Иисус Христос?» Вы, ка­жется, выразились именно так. Кстати, а что вы имеете в виду под словом «такой»?

- Такой, каким Его описывает Новый Завет.

- А что это был за человек, если судить по новозаветным писаниям? Каким Он пред­ставляется вам по евангельским историям, если допустить, что все эти истории - правда?

Уингфолд немного подумал.

- Оказывается, всё гораздо хуже, чем я думал! - признался он наконец. - Я не могу сказать, каким был Христос. Мои представления о нём такие смутные и неопределённые, что мне, наверное, понадобится уйма времени, прежде чем я смогу ответить на ваш во­прос.

- Пожалуй, даже больше, чем вы думаете. Судя по тому, сколько времени понадоби­лось на это мне.

Глава 18. Джозеф Полварт

- Не позволите ли вы мне, - продолжал маленький привратник, - в ответ на вашу от­кровенность рассказать вам немного о моей жизни?

- Я был бы очень вам благодарен, - ответил Уингфолд. - Признаюсь, мне ужасно хочется понять, откуда вы так много знаете. Надеюсь, вы поверите мне, что это не празд­ное любопытство.

На самом деле, знаю я вовсе не так уж много, - откликнулся карлик. - Как раз наоборот: я самый первый невежда из всех моих знакомых. Вы удивитесь, когда увидите, сколько всего мне неизвестно. Главное тут в том, что я знаю такие вещи, которые дей­ствительно стоит знать. Правда, эти знания всё равно дают мне только насущный хлеб и ни крошки больше - я имею в виду тот хлеб, которым жив наш внутренний человек. Кто посвящает всего себя зарабатыванию денег, рано или поздно становится богатым; так неужели тот, кто прежде всего стремится отыскать пищу, чтобы насытить глубочайшую жажду лучших сторон своей души, не сможет найти этот хлеб жизни? Как-то раз я попы­тался заработать немного денег, продавая книги, но из этого ничего не вышло: с кредито­рами я рассчитался, но прибыли так и не получил. Взялся я за это дело без особого во­одушевления, да и думал над ним не слишком усердно: нечего и удивляться, что пре­успеть мне не удалось. Но в том, чему я посвящал и посвящаю себя всерьёз, я ещё никогда не постыжался.

Вы уже наверное догадались по моему имени, что семейство наше родом из Корну­олла; когда-то там у нас было большое поместье. Вы не подумайте, что я хвалюсь; это всего лишь часть семейной истории, которая почти никак не сказывается на судьбе таких, как я. Нет ничего лучше людского презрения и болезни вперемешку с могучей надеждой для того, чтобы отучить сердце от суждений и устремлений этого мира. Всего несколько поколений назад это самое Остерфильдское поместье, где я служу сейчас привратником, тоже принадлежало моим предкам; у нас его выкупил дядя нынешнего лорда де Барра. Так что поместья мы лишились, и поделом: уж очень много в нашем роду было карточных долгов, выпивки и чего похуже. Плоды их беззакония вы видите в нас - таких, какие мы есть. Но вместе с унаследованным несчастьем Отец дал мне и утешение. Рейчел, дитя моё, ведь ты тоже, как и я, благодаришь Бога за то, как Он наказывает детей за вину отцов?

- Ну конечно, дядя, ты же знаешь. От всего сердца, - тихо и ласково ответила Рей­чел.

Уингфолда охватил благоговейный трепет, и на секунду ему показалось, что он очу­тился в облаке священной тайны, окутанной в музыку, столь совершенную и возвышен­ную, что ухо простого смертного не способно её различить. Но тут Полварт заговорил снова:

- Мой отец был высок, статен и замечательно хорош собой. Правда, о нём мне почти нечего сказать. Если он и сбился с пути, то прежде всего виновен в этом мой дед и его отец. У него была сестра - очень похожая на мою Рейчел, только куда несчастнее. Бедная тётя Лотти!.. Все мои братья родились красивыми в отца, но умерли ещё детьми, кроме Роберта - слава Богу, сейчас он тоже умер и, надеюсь, обрёл покой. Я уж начал вместе с ним бояться, что он никогда не умрёт, хотя ему было всего пятьдесят. Как-нибудь я рас­скажу вам о нём. Он оставил мне Рейчел вместе с двадцатью фунтами дохода в год. У ме­ня самого есть ещё тридцать, да ещё этот дом, за который мы не платим, пока охраняем ворота. Так что от всего нашего рода остались только мы с Рейчел, и по Своей милости Бог скоро положит ему конец.

Меня отослали учиться в небольшую публичную школу - по-моему, главным обра­зом для того, чтобы я не оставался бельмом на глазу для моего красавца-отца. В школе я преуспел вполне сносно, если учесть слабое здоровье и болезненную чувствительность, которая постоянно ощущала чужое презрение и насмешки, но не могла скрыть свою не­мощность и безобразие от чужих глаз ни в объятьях матери, ни в прибежище родного до­ма. Именно тогда я впервые почувствовал себя изгоем. Мальчишки погрубее откровенно издевались надо мною, другие относились ко мне по-доброму, но эта приветливость лишь отчасти скрашивала мне жизнь. С другой стороны, я никогда не чувствовал себя жертвой оскорбившей меня судьбы, хотя знаю, что это неотвязное чувство частенько докучает мо­им товарищам по несчастью: я не ощущал ни жгучего негодования, ни яростного желания отомстить обидчикам или всему обществу, которое так явно пренебрегало мною. По по­нятным причинам я был отрезан от других людей, но это лишь заставило меня глубже по­чувствовать свою индивидуальность, и в результате я начал ещё острее осознавать не столько свою обиженность, сколько ущербность, покуда это ощущение не превратилось чуть ли не в твёрдую уверенность, и я не начал мучительно искать любую помощь, на ко­торую моё жалкое состояние, как мне казалось, имело хоть какое-то право.

Больше всего я жаждал какого-то прибежища, угла, куда можно было бы забиться, где можно было бы спрятаться, чтобы наконец-то вздохнуть спокойно. Мне хотелось вос­торжествовать над своими обидчиками только в одном: сделать так, чтобы они не могли меня найти, или отыскать себе такого друга, который был бы сильнее их. Неудивительно, что я не помню, когда начал молиться в надежде, что Бог слышит меня. По ночам я вооб­ражал, что лежу в Его руке, поглядывая на своих врагов в щёлочки между Его пальцами. Уродство принесло мне одно немалое утешение: я спал один. Сначала это обстоятельство показалось мне ещё одной утратой, ещё одним горьким отвержением, но одиночество

только скорее подвигло меня к молитве, и молитвы мои были только искреннее из-за глу­хого уединения, в котором я чувствовал себя, словно в тесной каморке с запертой дверью.

Не знаю, что бы из меня вышло, будь я таким, как все; не знаю, чего желала для меня мать. Но поскольку время шло, а я так и не рос, и уродство моё становилось всё сильнее и заметнее, всем стало очевидно, что обучать меня какой-то профессии - значит лишь усу­гублять болезненность моего положения. Первые года три после того, как меня забрали из школы, я старательно избегал попадаться на глаза отцу и буквально не отходил от матери. Когда она умерла, её небольшое состояние отошло нам с братом. Роберт пошёл по стопам отца и стал инженером. Основным капиталом доставшегося нам от матери наследства отец распоряжаться не мог, но пока он был жив, все проценты от этого капитала шли не нам, а ему. Не знаю, как я жил следующие три или четыре года - не иначе как на людском подаянии. Отец почти всегда был в отъезде, и если бы не старая служанка, кроме которой у нас никогда не было никакой прислуги, я, наверное, умер бы с голоду.

Почти всё время я проводил за чтением, читая всё, что попадётся, но не просто без­думно проглатывая книги одну за другой, а стараясь размышлять об их содержании. Прежнее желание спрятаться не оставляло меня, и хотя я никогда не чувствовал особой склонности к ремеслу плотника, мне всё-таки удалось устроить себе тайное гнёздышко в углу на чердаке. Оно было совсем крохотное, но в нём умещался диванчик, на котором можно было лежать, и небольшой столик, больше ничего. Стены были сплошь уставлены книгами, большую часть которых я нашёл в доме и потихоньку унёс к себе. Вход в свою каморку я замаскировал так искусно, что её, скорее всего, не обнаружили и по сей день, но если на неё всё-таки наткнулся какой-нибудь мечтательный мальчишка с живым вообра­жением, она наверняка стала для него счастливым открытием - я могу даже позавидовать его радости! В этой каморке я молился и читал Библию, но иногда сказки «Тысячи и од­ной ночи» или какая-нибудь другая повесть, созданная колдовским человеческим вообра­жением, вытесняли всё остальное, и я забывал и про то, и про другое. В такие дни мне бы­ло плохо и одиноко, ибо тогда я почти не знал того Сердца, к которому взывал о надёж­ном пристанище, тепле и защите.

Наконец, какое-то время спустя я начал чувствовать непонятную неудовлетворён­ность, даже недовольство собой. Сначала чувство было смутное, неопределённое, словно что-то было не так, и сам я был не таким, каким должен быть и каким хотел видеть меня Верховный владыка. Чувство это росло, укоренялось, постепенно обретало чёткость, и я начал понимать, что каким бы тягостным ни было моё внешнее безобразие, отрезавшее меня от сверстников, оно лишь отражало уродство моей внутренней сущности. Внутри меня царил полный беспорядок. Многое из того, что я осуждал на словах и презирал в других людях, было частью моей собственной натуры или, в лучшем случае, симптомами цепко приставшей ко мне гибельной болезни. Оказывается, я был мстительным и тще­славным завистником, свысока смотрел на тех, кого считал глупее себя, а однажды пой­мал себя на том, что с презрением думаю об одном юноше, который был повинен лишь в том, что Бог наделил его лицо почти женской красотой. И вот однажды на меня разом об­рушилось тошнотворное осознание своего «я» - как будто канаты самосознания, которые уже давно напряжённо дрожали, ослабевая с каждым днём, наконец-то не выдержали и оборвались. В этот странный и жуткий момент человек на секунду видит себя со стороны, пугается и с отвращением отшатывается. Продлись это мгновение хоть немного дольше, он, наверное, сошёл бы с ума, не будь у него Бога, к Которому можно принести своё внут­реннее существо, умоляя об избавлении от этой мерзкой двойственности. В этом страш­ном духовном припадке я впервые увидел свою уродливую низость, и ясное, и потому ещё более гнетущее ощущение собственной никчёмности заставило меня скорчиться от боли.

Итак, я был самым настоящий фарисеем и лицемером с гнилым и лживым сердцем, а Бог не хуже меня видел всю эту мерзость и, должно быть, гневно презирал меня. Я с но­вым рвением принялся было за Библию, но обнаружил, что теперь вижу в ней лишь ярость

и обличение, и в отчаянии скоро вообще перестал её открывать. Молиться я бросил почти сразу.

Однажды на улице какой-то мальчишка обозвал меня, и меня охватила такая буйная ярость, что я, не помня себя, коршуном налетел на него и пригвоздил его к земле. Сейчас- то я понимаю, что как бы упорно человек не защищался от зла, ему никогда не удастся запереться так, чтобы начисто закрыть вход добру. Мальчишка, оказавшийся в моих ру­ках, смотрел на меня с таким неподдельным ужасом, что его взгляд тут же разоружил ме­ня. Мне стало больно и неловко от того, что я нагнал на него такой дикий страх, ведь на собственном опыте я знал, как плохо человеку, когда он боится; и мне было вдвойне стыдно, что он перепугался такого жалкого существа как я. Я готов был немедленно отпу­стить его, но сначала попытался хоть немного его утешить. Он же не слышал ни одного моего слова; безотчётный страх настолько завладел им, что даже самые ласковые и доб­рые слова казались ему угрозами, и вскоре я понял, что мне ничего не остаётся, как только выпустить его. Почувствовав, что его никто не держит, он стремглав рванулся прочь, спо­ткнулся, упал в глубокую лужу, кое-как выбрался и помчался домой, где совершенно правдиво, хоть и абсолютно неверно рассказал родителям, что в лужу швырнул его имен­но я.

После этого происшествия я решил стать сдержаннее, но чем больше старался - да что там, чем более сдержанным я выглядел, чем лучше мне удавалось подавлять в себе вспышки ярости, - тем труднее мне было усмирять поднимавшийся внутри гнев. Потому я решил больше не думать от себе и принялся читать (всё, что угодно, но только не Биб­лию), читать безудержно, запоем, чтобы побыстрее позабыть о себе. Но даже погрузив­шись в чтение и размышление, я постоянно ощущал, что где-то внутри меня царит разлад: я был совсем не таким, каким должен и может стать человек. Я ни в чём не находил покоя. Во мне словно недоставало чего-то важного; что-то внутри было смещено и перекошено; я был болен. Всё это были даже не мысли, а чувства, и сейчас я вспоминаю то время как тяжёлый сон, полный смятения и страданий.

Как-то вечером в сумерках я лежал в своей каморке, ни о чём особенно не думая, позволив рассеянным мыслям блуждать, как им заблагорассудится. Погода была жаркая, даже душная, окошко в скате крыши было открыто, но в воздухе не чувствовалось ни ма­лейшего движения. Вдруг, не знаю почему, передо мной, или, скорее, во мне возникло ли­цо перепуганного мальчишки, и я снова попытался - горячо, страстно, почти мучительно - убедить его в том, что я не причиню ему зла, что во мне нет ничего кроме самого добро­го и дружеского расположения. Всё было тщетно, и я снова в отчаянии отпустил его, но вдруг почувствовал ласковое, необыкновенно нежное, живительное дуновение, залетев­шее в окошко и решившее задержаться и побыть со мной. Его прикосновение было легче поцелуя матери, но по всему моему телу сразу разлилась приятная прохлада. И тут, уж не знаю, по какой причине (даже если этому есть объяснения, они кроются где-то в глубине тайных источников, потому что сам я не вижу здесь никакой связи), я вдруг подумал: «А что если я не понял Бога точно так же, как этот мальчишка не понял меня?» - и немедлен­но потянулся за Новым Заветом, который уже давно пылился на полке.

Тем же летом я решил, что начну с начала и прочитаю его до самого конца. Не знаю, на что я надеялся; мне просто показалось, что это будет полезно и, по крайней мере, по­может мне удерживать ниточку, связывавшую меня с горними сферами. Приняв такое ре­шение, я открыл первую главу Евангелия от Матфея, но в тот вечер не смог прочесть до конца даже первую главу. Я трудолюбиво прочёл каждой слово родословной Христа, но, добравшись до двадцать первого стиха, вдруг наткнулся на такие слова: «И наречёшь Ему имя Иисус, ибо Он спасёт людей Своих от грехов их» - и упал на колени.

У меня в голове не было никакой богословской системы, которая помешала бы мне прочесть эти слова так, как они были написаны. Я ни на секунду не воображал, что, спасая меня от грехов, Иисус спасает меня только от наказания за них: в такой вести для меня не было бы ничего благого. Я никуда не мог деться ни от своей порочности, ни от своих гре­хов; я ненавидел их, но никак не мог от них освободиться. Гниль жила внутри меня, она была частью меня; как же мне было отрешиться от того, что рождалось в моём собствен­ном сознании и казалось его нераздельной принадлежностью? Как мне было выйти из са­мого себя, чтобы увидеть и вырвать корень всего дурного? Но в Евангелии я увидел Того, Кто знал и видел этот самый корень и готов был избавить меня от того, что жило во мне самом и делало мою жизнь несчастной. Ах, мистер Уингфолд! что если после всех откры­тий и недолговечных теорий, посреди всех банальностей, которые зовутся у нас здравым смыслом, несмотря на настырную напористость видимого и осязаемого мира, то и дело кричащего нам: «Вот я, и кроме меня нет ничего; Незримое - это всё равно, что Нереаль­ное!» - что если, несмотря на всё это, у человека нет оружия сильнее молитвы своему Творцу? Что если человек, который, несмотря на насмешки тех, кто почитает лишь науку и так называемый естественный закон, возносит своё сердце Богу, пусть даже неведомо­му, и благодаря этому входит в те самые сферы, где рождается всякий закон и откуда вы­шла всякая наука?

Если бы можно было подробно и по порядку рассказать, что произошло дальше, мне понадобился бы не один час. Скажу вам одно: с того самого момента я стал учеником. Вскоре у меня возникло два вопроса: «Как мне точно узнать, есть ли вообще Бог?» и «Как мне удостовериться, что такой человек, как Иисус, действительно жил на Земле?» Ни на один из них ответить пока я не мог, но тем временем продолжал читать историю этого Человека (который уже начинал мне нравиться), пытаясь проникнуть в Его жизнь, в Его характер и понять, почему Он говорил и действовал так, а не иначе. А через пару ме­сяцев я и вовсе перестал искать ответы на эти вопросы, потому что они перестали быть вопросами: я узнал человека Христа Иисуса и в Нём увидел Того, Кто был Отцом и Ему, и мне. Видите ли, дорогой мой мистер Уингфолд, вы ни в чём не сможете по-настоящему убедиться с помощью одного интеллекта, ведь он имеет дело лишь с мыслями, достаю­щимися вам из вторых рук; в любом случае, этого вам всё равно было бы недостаточно. Но даже докажи мы, что Бог есть, пользы от этого будет мало: нам нужно увидеть Его и узнать Его, чтобы убедиться, что Он не бес и не деспот. Есть только один способ узнать, есть ли Бог на самом деле: узнать, какой Он; увидеть ту единственную Мысль, которая только и может быть Богом и которая показывает Его в Его собственном бытии, доказы­вающем само себя. А сделать это можно, познав Иисуса Христа, каким Он однажды от­крылся людям на земле и каким заново открывается каждому сердцу, желающему узнать о Нём правду.

Несколько секунд в комнате царило серьёзное молчание, а потом Полварт снова за­говорил:

- Либо всё наше существование - лишь жалкий и никчёмный хаос, который может только грезить о стройном миропорядке и где высшее всегда вынуждено подчиняться низшему, либо это - воплощённый замысел, непрестанно тянущийся к завершению в Том, Кто Сам есть единственная и совершенная творящая Мысль: в Отце светов, готовом по­страдать ради того, чтобы привести многих сынов в славу - в Свою собственную славу.

Глава 19. Решение

- Вы не подумайте, что я с вами не согласен, - ответил Уингфолд, - но сейчас пере­до мной стоит как раз та дилемма, которую вы давно для себя решили: как мне убедиться, что я не обманул себя, не заставил себя поверить в то, что хотел бы считать истиной?

- Прежде чем отвечать на этот вопрос, мистер Уингфолд, вам придётся выяснить, в чём именно состоит то, что вы хотели бы считать истиной. Сдаётся мне, что пока вы име­ете весьма смутное представление о том, в чём столь разумно и справедливо сомневаетесь - и сомневаетесь именно потому, что почти ничего не знаете. Неужели человек должен держать шторы закрытыми только из-за боязни, что нечаянная вспышка света покажется ему видением утра, хотя рассвет ещё не настал? Истина для души - всё равно, что свет для глаз. Можно ошибиться и принять за подлинный свет что-то другое, но когда видишь свет на самом деле, обмануться просто невозможно.

- Тогда как мне, по-вашему, следует поступить? Что мне делать? - спросил Уинг- фолд, который теперь, отыскав себе учителя, готов был по-детски его слушаться, хотя и не вполне понял последние слова своего нового наставника.

- Позвольте мне повториться, - сказал Полварт. - Церковь, которой вы служите, бы­ла основана не для того, чтобы провозглашать или доказывать существование Божества, но для того, чтобы проповедовать слова Того, Кто называл себя Сыном и единственным воплощением Отца всех человеков. Если Его слова - правда, в них уже содержится ответ на вопрос о существовании Бога. Поэтому сейчас, когда, будучи священником, вы оказа­лись в столь плачевном положении, прежде всего вам необходимо познакомиться с этим Человеком; а узнать Его можно только по мере того, как через глубины Своего сердца Он будет открывать вам Отца. Поэтому возьмите свой Новый Завет и попробуйте прочесть его так, словно видите его впервые, для того, чтобы понять, кто Он такой. Если вы не найдёте в Нём Бога, возвращайтесь к своему долгу перед человечеством, к своей метафи­зике, к Платону, к Спинозе. До тех же пор вопрос остаётся открытым: однажды в мире жил человек, утверждавший, что знает Бога, и обещавший, что каждый поверивший ему, тоже узнает Бога. Свидетельств о его жизни действительно осталось немного, но их до­статочно, чтобы увидеть, что это был за человек: каковы были его принципы и взгляды на мир, что он думал об Отце, своих братьях и отношениях между ними и что говорил о главном деле человека на земле, его судьбе и надежде.

- Я вижу, что мне непременно нужно сделать то, о чём вы говорите, - сказал Уинг­фолд, - но при этом совершенно не представляю, как всё это сделать, продолжая оста­ваться священником! Я и так чувствую, что с каждым днём становлюсь всё беспокойнее и раздражительнее, всё сильнее презираю себя, потому что на меня всё тягостнее давит моё ложное положение, и мне нечего дать людям кроме сухого, немолотого зерна из дядиных закромов. Вы даже не представляете, сколько усилий и времени мне требуется для того, чтобы перекроить его проповеди так, чтобы избежать прямой лжи! Ну как мне посреди всего этого приступить к столь серьёзному и важному делу, требующему ясной мысли и нераздельного сердца? Пожалуй, мне всё-таки придётся немедленно подать в отставку.

- По-моему, лучше пока оставить всё как есть, - сказал господин Полварт после не­долгого раздумья. - По крайней мере, на какое-то время. Если через месяц у вас не по­явится надежды отыскать Христа и Бога, тогда подавайте в отставку. В любом случае, ва­ше будущее служение должно зависеть от познания Господа этого служения и Его воли для вашей жизни.

- А вы не боитесь, что предвзятость в пользу профессии священника помешает мне судить здраво и честно?

- По-моему, она только заставит вас сильнее сомневаться в тех суждениях, на кото­рых держится.

- Хорошо, - сказал Уингфолд, поднимаясь. - Я попробую. Боюсь только, что мне не по плечу совершать открытия в таких высоких сферах.

- Вы вполне способны отыскать то, в чём нуждаетесь, если оно действительно суще­ствует, - ответил Полварт. - Но позвольте мне немного облегчить ваш труд. Сам я до­вольно хорошо знаком с лучшими богословскими трудами более практического и поэти­ческого толка - эти два качества вообще всегда идут рука об руку! - так что если завтра вы зайдёте к нам ещё раз, то я, пожалуй, смогу снабдить вас кое-какой пищей для вашей паствы, причём без всякого обмана. Ведь двуличие остаётся двуличием, каким бы расхо­жим оно ни было и как бы не попустительствовали ему сами прихожане, и как бы не сме­ялись над ним за спиной священника. Закона о том, что вы всегда должны читать пропо­веди своего изготовления, просто нет, а вот вечный закон против всякого мошенничества - вы уж извините меня за это слово! - действительно существует.

- Любой моей благодарности будет мало, - сказал Уингфолд, - так что я и пытаться не стану вас благодарить, но вместо этого пойду и сделаю так, как вы сказали. Вы первый настоящий друг в моей жизни - кроме брата; но его уже нет.

- Возможно, друзей у вас больше, чем вы думаете. Например, вы многим обязаны тому юноше, который своей откровенной враждебностью впервые заставил вас увидеть, чего вам не хватает.

- Надеюсь, однажды я действительно буду благодарен за это Богу, - усмехнулся Уингфолд. - Пока же особой признательности господину Баскому я не чувствую. Но... ес­ли подумать, то действительно: что как не честность прежде всего заслуживает нашей благодарности?

Условившись с Полвартом о завтрашнем визите, Уингфолд распрощался и вышел из домика, испытывая к его хозяину столько простого и искреннего уважения, сколько не чувствовал в жизни ни к кому другому. Прощаясь с Рейчел, он увидел в её чудных глазах слёзы, что как нельзя лучше соответствовало их выражению: Уингфолду неизменно каза­лось, что через пелену страдания она видит что-то другое, превосходящее всякую скорбь.

«Если это и впрямь наказание детей за грехи отцов, - подумал Уингфолд, - то в ходе истории должно быть много всего такого, чего не в силах объяснить никакая политиче­ская экономия. Ведь тогда получается, что благосостояние каждого человека вовсе не за­висит от того, как мы управляем обществом, а всё как раз наоборот: благосостояние обще­ства зависит от того, что происходит с каждым в отдельности».

Я не стану перечислять все вехи пути, на который вступил в тот день Томас Уинг­фолд; и потом, кое-какие из них вы наверняка заметите сами. Когда ему становилось осо­бенно тяжело тащить на себе воз жизни и служения, карлик неизменно подводил ему в помощь ещё одну рабочую лошадку. С того самого дня и до конца недели Уингфолд каж­дый вечер навещал своих новых друзей.

Глава 20. Странная проповедь

В воскресенье священник отправился на утреннюю службу с таким видом, будто ко­локола созывали прихожан не в церковь, а на его собственную казнь. Что ж, если ему и впрямь предстоит быть повешенным, лучше умереть по-человечески, исповедовавшись в своём грехе. Поскорей бы уже вечер, когда всё будет позади! Пока Уингфолд читал мо­литвы, его так трясло, что он и сам не сумел бы сказать, слышат ли его сидящие перед ним люди. Но по мере приближения рокового часа он чувствовал всё большую смелость, и ко­гда пришло время подняться на кафедру, смог даже окинуть взглядом ряды прихожан, пытаясь разглядеть на задних скамьях, где располагался люд победнее, большую голову карлика. Однако его там не оказалось.

Библейский текст община выслушала с обычным вялым равнодушием. Но не успел священник заговорить, как на лицах его слушателей отразилась явная перемена - так кони в табуне разом навостряют уши. К несказанному изумлению Уингфолда, его действитель­но слушали! Хотя по правде говоря, удивляться было нечему: такое вступление к пропо­веди вообще редко когда услышишь в церкви, а в этой церкви никто и никогда не слышал ничего подобного.

Для сегодняшней службы Уингфолд выбрал отрывок «Признавайтесь друг пред дру­гом в проступках». Прочитав его с предательской дрожью в теле, он остановился, и на мгновение ему показалось, что незримая волна сплющила ему голову, унесла с собой ра­зум и бесследно растворила его в своей массе, разом лишив всех мыслей и слов. Но могу­чим усилием воли, словно пытаясь вызвать себя из небытия, Уингфолд пришёл в себя и

начал говорить. Чтобы читатели воздали ему должное, я напомню, что по натуре он был застенчив и к тому же слишком хорошо знал недружелюбный настрой своей общины; кто был виноват в этой неприветливости, он сам или его прихожане, сегодня не имело значе­ния. Даже в уединении своего кабинета (а если точнее, то в темноте своей спальни) Уинг- фолду было страшно решиться на такой поступок, но осмелиться осуществить задуманное перед лицом стольких людей, несмотря на трусливо съёжившийся разум, было самой настоящей и очень нелёгкой победой. Если подумать, уже сама решимость поступить по правде была победой, которая смела прочь и застенчивость, и все другие слабости, пы­тавшиеся ему помешать. Но для того, чтобы превратить эту решимость в поступок, требо­валась новая смелость, а ведь до сих пор его мужество ни разу не подвергалось ни провер­ке, ни серьёзному испытанию. В школе он никогда ни с кем не дрался, на охоту не ездил, не переживал ни кораблекрушения, ни пожара, и грабители ещё ни разу не останавливали его на тёмной улице, требуя кошелёк и часы. Но, пожалуй, не всякий человек, с честью выдержавший все эти испытания, решился бы ради чистой совести пойти на тот шаг, на который осмелился сейчас Уингфолд. Поглядывая на лежащие перед ним страницы, он заговорил:

- «Признавайтесь друг пред другом в проступках» - эта апостольская заповедь по­служит мне оправданием в том, что некоторые из вас могут счесть чуть ли не нарушением всех нравственных приличий, ибо сегодня я собираюсь говорить с вами о себе. Но по­скольку я грешил, обращаясь к вам с этой кафедры, сегодня с этой же самой кафедры мне хотелось бы покаяться. Именно отсюда, воскресенье за воскресеньем, ничего не объясняя, я читал вам слова и мысли другого человека, и читал так, словно сам искал и нашёл их для вас. Я не сомневаюсь, что эти проповеди были куда лучше всего, что мог бы написать я сам, основываясь на собственных мыслях и опыте, и во всём этом не было бы ничего дур­ного, если бы я с самого начала сказал вам правду. Но я этого не сделал. Однако благо­даря справедливому обличению со стороны друга, чьи укоризны воистину искренни, я осознал всю нечестность своего поступка и сегодня признаюсь в нём перед вами. Прости­те меня. Больше я никогда не буду так поступать.

Но, братья, пока у меня самого есть только крошечный садик на голом склоне, и в нём ещё нет плодов, которые я мог бы с чистой совестью дать вам в пищу. Кроме того, сердце моё теснят беспокойные мысли, и я чувствую себя ничтожным перед Богом и людьми. Поэтому я прошу у вас немного терпения и снисходительности, если, пытаясь снабдить вас доброй пищей, я какое-то время буду нарушать общепринятые традиции - хотя поступая так, я лишь делаю то, что кажется мне наиболее разумным и вполне закон­ным. Если у меня не получится дать вам то, в чём вы нуждаетесь, я уступлю эту кафедру более достойному священнику. Тот хлеб, который я собираюсь преломить для вас сего­дня, я не таясь собирал на чужих полях, как собирают оставшиеся после жатвы колосья. Признаюсь, что не смог бы отыскать даже эти поля (по крайней мере, вовремя, чтобы не лишить вас насущного хлеба в это воскресенье) и набрать в них достаточно зерна, если бы не помощь того самого друга, который открыл мне глаза на то зло, какое я причинял и се­бе, и вам. Некоторые из эти полей совсем древние, но даже после многократной жатвы в них отыщется немало тучных колосьев, и, высыпая перед вами каждую пригоршню зерна, я буду называть ту ниву, где собрал её. Всё это поможет нам увидеть, что думали лучшие и мудрейшие пастыри Англии о христианском долге исповедовать свои грехи друг перед другом.

И Уингфолд начал один за другим читать отрывки, которые Полварт помог ему отыскать и расположить по порядку, но не хронологически, а так, чтобы они постепенно раскрывали главную мысль, и предварял каждую новую пригоршню этого «зерна» двумя- тремя словами о том, с чьего поля она была собрана. Пока он читал, голос его окреп и пе­рестал дрожать. Возобновлённая связь с великими учителями прошлого наполнила его радостью, и его слова, вдохновлённые этой радостью, звучали приподнято и светло. Даже

если Уингфолд не проповедовал сейчас никому другому, он несомненно проповедовал самому себе - и ощущал от этого несказанное удовольствие.

Некоторые прихожане были разочарованы: они надеялись, что священник призовёт общину почаще пользоваться исповедальней и приведёт доводы в её защиту, полагая, что источником всех этих перемен могла быть лишь та сфера церковных небес, куда они сами обращали свои взоры. Другие были возмущены, что этот юноша, который пока был всего лишь викарием, замахнулся на столь смелые нововведения. Однако многие утверждали, что это была самая интересная проповедь в их жизни - что, пожалуй, значило совсем не так много, как может показаться.

Миссис Рамшорн не относилась к числу ни первых, ни вторых, ни третьих. Уинг­фолд всё так же не вызывал у ней ни малейшей симпатии. К тому же, она долго была при- частна к духовным кругам и немало знала о том, что делается. то ли за церковными ку­лисами, то ли в церковной тюрьме - даже не знаю, как это назвать. Теперь же она негодо­вала на молодого выскочку за то, что он низвёл церковную кафедру до скамьи подсуди­мых. Да что он о себе воображает? Неужели респектабельной общине, в которую входят первые семьи графства, есть дело до этого жалкого викария, который вдруг вообразил се­бя грешником и преступником? Зачем было высовываться, пока никто публично не обви­нил его в обмане? И неужели нельзя было раскаяться в своих грехах, какими бы они ни были, не похваляясь ими с кафедры и не обнажая их перед всей общиной? Что за дешёвая уловка - выставлять перед всеми свои прегрешения! Да какая разница, чью невнятицу он бормочет по воскресеньям с кафедры - свою собственную или какого-то другого болвана! Никто не стал бы к нему придираться, придержи он свой глупый язык! Были священники и получше его, которые преспокойно читали чужие проповеди и не видели в этом ничего дурного! Да и кому от этого хуже? Главное не подавать виду, что проповедь не твоя; а то от этого люди только начинают нелестно думать о священниках и перестают слушать проповеди, которые иначе принесли бы им немало пользы. И потом, враги истины могут использовать эту откровенность против церкви! И он ещё смеет называть сегодняшнее безобразие проповедью! Да это всё равно, что вместо яиц продавать на базаре пустую скорлупу! - Так возмущалась миссис Рамшорн по дороге домой из церкви, не давая своим спутникам вставить ни одного слова.

- Простите, тётя, но я с вами не соглашусь, - сказал Хелен, когда миссис Рамшорн наконец-то замолчала. - Мне проповедь показалась очень интересной. И читал он хорошо.

- Признаюсь, раньше я считал этого молодчика тюфяком и недотёпой, - заметил Баском, который теперь гостил у тёти каждую неделю, с субботы до понедельника, - но клянусь честью, с сегодняшнего дня моё мнение изменилось! Что там ни говори, это был по-настоящему смелый поступок. Поверьте мне, дорогая тётушка, мало у кого достанет мужества на нечто подобное!.. И вы знаете, Хелен, - добавил он вполголоса, оборачиваясь к ней, - сдаётся мне, что я тоже сослужил этому малому кое-какую службу. Когда мы с ним только познакомились, я прямо сказал ему всё, что думаю о его честности. Право, ни­когда не знаешь, что будет, когда человек встаёт на истинный путь! Может быть, скоро он станет одним из нас. Кстати, надо будет поискать ему какое-нибудь место; если он лишит­ся своего ремесла, ему придётся нелегко.

- Я так рада, что вы со мной согласны, Джордж, - ответила Хелен. - Мне всегда ка­залось, что в мистере Уингфолде что-то есть. Жаль только, что он так болезненно скромен и застенчив.

- Несмотря на всю его робость, в нём всё-таки есть некоторое самодовольство, - возразил Джордж. - Помните, как он постоянно спрашивал: «А не кажется ли вам?», словно Сократ, ловко пользующийся своим преимуществом перед каким-нибудь проста­ком и незаметно увлекающий его в ловушку. Потому-то он и показался мне самодоволь­ным. Но, как я уже сказал, теперь моё мнение несколько изменилось. Надо же! Ему, должно быть, пришлось немало покопаться в мусорной корзине, чтобы выкопать все эти жалкие разноцветные лохмотья и битые черепки парадных кухонных горшков!

- Вы же слышали, у него был помощник, - заметила Хелен.

- Да? Что-то я это упустил.

- Он упомянул об этом как раз после той симпатичной метафоры про древние поля и зерно.

- Метафору я помню, потому что она показалась мне нелепой: как можно из поколе­ния в поколение подбирать колосья с одних и тех же сжатых полей?

- Да, верно, - откликнулась Хелен. - Я об этом не подумала.

- Оставшееся зерно уже сто раз упало бы в землю, проросло и дало урожай, - про­должал Джордж. - Если уж пользуешься риторическими фигурами, так надо следить за тем, чтобы они хотя бы держались на ногах . Интересно, кто ему помогал? Неужели старший священник прихода?

- Как же! - фыркнула миссис Рамшорн, слушавшая разговор молодых людей, пре­зрительно поджав губы и размышляя о том, какие великие преимущества даёт опыт, пусть он даже не способен возместить утрату молодости и красоты. - Да он ни за что не стал бы поощрять это бессовестное самоуправство и лицемерие! У этого Уингфолда не хватает ума сочинить собственную проповедь, вот он и повадился к покойникам, собирать их мысли чуть ли не из могил! - я бы сказала «воровать», только ведь он не прячется! Види­те, ему даже стыда не хватает, чтобы таскать чужое потихоньку!

- А мне нравится, когда человек не скрывает своих поступков и убеждений, - заме­тил Джордж.

- Ах, Джордж, - умудрённым тоном произнесла тётушка. - Надеюсь, что к тому времени, когда ты наберёшься побольше опыта, благоразумия у тебя тоже поприбавится.

Однако Джордж и сейчас вёл себя довольно благоразумно, потому что в присут­ствии тётушки тщательно скрывал свои подлинные мысли. Про себя он решил, что в от­кровенности толку мало. Тётушка слишком предвзято ко всему относится; чего доброго, ещё запретит ему видеться с Хелен! Что же до миссис Рамшорн, она ни на минуту не со­мневалась в том, что Джордж благочестиво придерживается всех проверенных и обще­принятых церковных доктрин: ведь он был сыном священника и каноника, а значит, вну­ком самой Церкви!

Глава 21. Гром среди ясного неба

Иногда гром действительно раздаётся среди ясного неба, и на мирную семью или безмятежно спокойного человека вдруг обрушивается нечто ужасное, хотя ничто, ни тучи над головой, ни легчайшие колебания земных недр, не предвещало беды. С той самой ми­нуты всё решительно меняется, и жизнь становится совсем иной - и, пожалуй, уже беспо­воротно. Если всё пойдёт, как надо, она станет лучше, хотя может получиться и наоборот (тут всё зависит от неё самой), но её духовный климат уже никогда не будет прежним. Её небо заволакивается тучами, и никакие слёзы дождя не могут его очистить, однако закат на нём может быть просто необыкновенным.

Со стороны верующего человека было бы чистой банальностью повторять, что по­добные катастрофы, какими бы пугающими и грозными они ни были, случаются только тогда, когда в них действительно есть нужда. Тот, в Ком заключена вся сила жизни, нико­гда не согласится, чтобы существа, обретающие в Нём своё бытие, влачили жалкое, убо­гое существование. Если даже человеку бывает худо от нежеланных, низменных мыслей, каково приходится Ему, когда те, кто лишь Им живёт, движется и существует, ведут себя отвратительно и подло, а подчас и вовсе чураются Его по самонадеянности и лености сердца?

Не могу сказать, что за зимние и весенние месяцы в душе у Хелен произошли сколь- нибудь заметные перемены. Но когда человек наконец-то просыпается (если вообще про­сыпается), неужели кто-то осмелится бросить в него камень, осуждая его за то, что он не проснулся раньше? И кто из проснувшихся дерзнёт утверждать, что стряхнул с себя сон при первой же возможности? Самому главному, страшному, явному и, быть может, един­ственному осуждению подлежат те, кто, проснувшись, отказался встать.

Однако необходимо заметить, что Хелен поддавалась законам возрастания не быст­рее железного дерева[14]. До сих пор её ничто не беспокоило. Она никогда ни в кого не влюблялась да и сейчас, пожалуй, не была влюблена. Она регулярно посещала церковь, исправно молилась утром и вечером, но при этом теории и доктрины Джорджа Баскома не вызывали у неё негодования. Её не заботило, насколько истинными были все эти «идеи Джорджа», как она называла их про себя, но постепенно они начали казаться ей настолько истинными, насколько ложь вообще может показаться правдой - ибо разуму, не привык­шему к правдивости, неправда действительно может показаться истиной. Пока что она была неспособна даже воздать Баскому должное в том, что, придерживаясь подобных взглядов, он, тем не менее, был сторонником жизни ради блага общества - причём, по всей видимости, не черпая особого вдохновения в том, что сам считал основанием всякого сознательного действия, а именно: в том, как это действие скажется на нём самом. Не за­думывалась она и о том, что теми крупицами добра, которые всё-таки присутствовали в его неверии, Джордж, скорее всего, был обязан именно той закваске, которую провозгла­шал ядовитым корнем, породившим все пагубные болезни, разъедающие внутренности общества.

Однажды вечером она засиделась допоздна, отделывая для тётушки новый чепец. Вообще, шитьё было единственным проявлением её внутренней оригинальности, и в её творениях проявлялись и тонкий вкус, и изобретательность замысла вкупе с лёгкостью и искусностью исполнения. Чепец непременно нужно было закончить сегодня, чтобы утром подарить его тётушке на день рождения. За ужином у них были гости, которые долго не хотели расходиться, так что сейчас часы показывали почти час ночи. Но Хелен была до­вольно вынослива, да и бросать начатое дело было не в её привычках, так что теперь она сидела у себя и прилежно трудилась, думая при этом не о Джордже Баскоме, а о том, кого любила гораздо, несравненно больше: о своём брате Леопольде. Правда, раздумья эти бы­ли не такими мирными и безмятежными, как обычно. Её уже давно посещали тревожные мысли о брате, и в последнее время эта тревога становилась всё сильнее, потому что пи­сем от Леопольда не было уже несколько недель.

Вдруг она остановилась и замерла, напряжённо вслушиваясь в ночную тишину. Ей показалось - или не показалось? - что за окном раздался какой-то шум. Читатель, должно быть помнит, что это окно выходило на балкон, который одновременно служил крышей огибавшей дом веранды, с которой по лесенке можно было спуститься прямо в сад. Хелен была не из пугливых и перестала шить только для того, чтобы прислушаться, но так ниче­го и не услышала. Решив, что ей померещилось, она снова взялась за иглу, но. что это? По стеклу явно кто-то постучал! Сердце её невольно забилось быстрее, если не от страха, то от чего-то очень похожего на страх, в котором крылось смутное предчувствие беды. Однако она не собиралась безропотно сдаваться на милость непонятного ужаса, и, сказав себе, что это, должно быть, голуби, слетевшиеся на балкон, неслышно встала и подошла к окну. Она уже собиралась чуть раздвинуть портьеры, чтобы выглянуть в окно, как вдруг тихий стук повторился, и она решительно отдёрнула тяжёлую ткань.

На тонкой шторе в блеклом свете дряхлеющей луны виднелась неясная тень чьей-то головы. Что-то в форме этой тени заставило Хелен отодвинуть штору с небывалой по­спешностью, но в то же самое время с тем благоговейным трепетом, с которым люди «с лица снимают погребальный плат»[15]. Да, за окном было лицо - ужасное, но не как у трупа, а как у привидения, чья душа так и не исцелилась от ран своей земной кончины. Хелен не закричала; горло её судорожно сжалось, а сердце, казалось, остановилось, но она не сво­дила глаз с призрачного лица, даже узнав в нём лицо брата. Его же глаза неотрывно смот­рели на неё с выражением такого горячечного рвения, словно были не обычными органа­ми зрения, а дырами в изголодавшуюся бездну; но губы его не двигались, и он не попы­тался произнести ни единого слова. Несколько мгновений брат и сестра взирали друг на друга в неподвижной тишине, словно разделявшее их стекло было завесой, отделяющей тех, кто называет себя живыми, от тех, кого они зовут мёртвыми. Часы успели отмерить лишь несколько секунд, но потом им казалось, что они стояли, глядя друг на друга, целую вечность.

Хелен пришла в себя и дрожащими руками медленно и бесшумно повернула за­движку и подняла раму. Теперь стекла между ними не было, но Леопольд не двигаясь продолжал смотреть ей в лицо. Наконец, губы его шевельнулись, но он не издал ни едино­го звука.

Смятение, поднявшееся в душе Хелен, уже пробудило ней инстинктивное желание сохранить всё в тайне. Она быстро приложила ладони к лицу Леопольда и поспешно за­шептала, называя его тем ласковыми именем, которое дала ему в ещё детстве:

- Залезай скорее сюда, Польди, и расскажи мне, что случилось.

Её голос как будто пробудил его ото сна. Заторможенными, полуоцепеневшими движениями он кое-как перебрался через подоконник, рухнул на пол и в изнеможении за­стыл, глядя на сестру с видом загнанного зверёныша, который надеялся, что нашёл, нако­нец, безопасное пристанище, но ещё не был в этом уверен. Увидев, как он измучен, Хелен шагнула было к двери, чтобы принести ему немного бренди, но сдавленный, мучительный вскрик заставил её остановиться. Польди чуть приподнял голову с пола, протягивая к ней руки, и на лице его явно читалась мольба не оставлять его одного. Она опустилась на ко­лени рядом с ним и хотела было поцеловать его, но он отвернулся от неё с выражением, похожим на отвращение.

- Польди, - проговорила она, - я просто должна пойти и принести тебе чего-нибудь подкрепиться. Не бойся. Все уже спят.

Пальцы, судорожно вцепившиеся ей в платье, разжались, и его рука бессильно упала на пол. Хелен тут же поднялась и выскользнула за дверь. Она кралась по спящему дому лёгкой и бесшумной тенью, но сердце её словно стало чужим и камнем сдавило ей грудь. Она силилась одновременно успокоиться и стряхнуть с себя оцепенение, потому что ни­как не могла сосредоточиться. Ей казалось, что с тех пор, как часы пробили полночь, прошла уже целая вечность. Ясно было одно: её брат натворил что-то ужасное и, испу­гавшись, что его найдут, прибежал к ней. Как только эта мысль встала перед ней во всей своей убедительной отчётливости, Хелен бессознательно выпрямилась и на одном дыха­нии, где-то в потаённой глубине своего существа, неопределённо, без слов поклялась, что не обманет его доверия. Она ступала беззвучно, как лесной хищник, руки её действовали ловко и бесшумно, как у ночного вора, движения стали гибкими и точными, а глаза за­сверкали новообретённым материнством и нежностью к сироте, оставшемуся от её отца: казалось, душа её внезапно раскалилась добела, и оттого всё тело обрело небывалую чут­кость и упругость.

Глава 22. Леопольд

Она вернулась в комнату словно новорождённая богиня, шествующая по воздуху. Брат её всё так же лежал на полу. Увидев её, он приподнялся на локте, трясущейся рукой выхватил у неё стакан, залпом опрокинул в рот бренди и снова бессильно свалился на пол. Но в следующее же мгновение он внезапно вскочил на ноги, в ужасе оглянувшись на ок­но, одним прыжком оказался у двери, запер её, рванулся к сестре и, обхватив её руками, прижался к ней, как дрожащее дитя, поминутно взглядывая на окно.

Теперь ему было двадцать лет, и он уже перестал расти, но всё равно был ничуть не выше сестры. Он был смугл, волосы у него были чёрные, как ночь, а глаза огромные и лу­чистые, и, по выражению Мильтона, в его устах «язык любой страны иноплеменной» был способен пленить чей угодно слух[16]. Рядом с Хелен его гибкая, крепкая и стройная фигур­ка выглядела маленькой и узкоплечей.

Она попыталась хоть немного успокоить его, бессознательно говоря с ним тем же тоном и теми же словами, которыми в детстве усмиряла бурные проявления его чувств. Вдруг он поднял голову и в паническом ужасе отшатнулся от неё, прикрыв глаза рукой, как будто её лицо было зеркалом, в котором он увидел себя.

- Что это у тебя на манжете, Леопольд? - спросила Хелен. - Ты поранился?

Он с непонятным выражением лица взглянул на свою руку, но не это заставило Хе­лен побледнеть от подступившей к горлу тошноты. Вопрос породил в ней жуткое подо­зрение: что если на манжете была вовсе не его кровь? Но подумав так, Хелен тут же по­чувствовала, что совершила против брата непростительный, чёрный грех. Нет, она ни за что, ни за что не станет в это верить! Подумать только, сестра подозревает брата в таком преступлении! Но она невольно опустила руки, отступила на шаг, и её глаза, словно не слушаясь её мыслей, внимательно и с сомнением окинули фигуру Леопольда.

Вся его одежда была порвана и запачкана - кто знает чем? Несколько секунд он без­молвно и покорно стоял под испытующим взглядом сестры, опустив голову, но потом, внезапно вскинув на неё свои сверкающие глаза, сдавленно заговорил, как будто голос его с трудом пробивался сквозь заглушающую его толщу земли.

- Я убийца, Хелен. Меня ищут. Полиция будет здесь ещё до рассвета.

Он обессиленно опустился на пол и обхватил руками её колени, и из горла его вы­рвался страдальческий крик:

- Хелен, сестра моя, спаси меня, спаси!!!

Хелен стояла, ничего не отвечая, потому что едва держалась на ногах. Она не знала, долго ли ей пришлось подавлять в себе эту отвратительную слабость, но чувствовала, что стоит ей сдвинуться хоть на дюйм, отвернуться хоть на мгновение, уступить хоть самую малость, и мерзкая тошнота лишит её чувств и свалит на пол, и от шума её падения проснётся весь дом. В глазах её потемнело, будто над ней захлопнули крышку гроба, а ра­зум её тонул, качался и колыхался среди колец огромной белой змеи, присосавшейся к её сердцу. Наконец, темнота немного рассеялась и превратилась в серый туман, в котором смутно виднелось лицо её младшего брата - должно быть, таким лицо богача, прогляды­вающее из адского пламени, виделось его ангелу-хранителю, едва витавшему на обесси­ленных крыльях над подымающимися клубами дыма. Потом туман стал немного прозрач­нее, и сквозь него Хелен разглядела блеск умоляющих, безысходных глаз, полных ужаса и отвращения к себе. Все материнские чувства её души рванулись на помощь отчаянно бо­рющейся воле, сердце всколыхнулось, кровь прилила к девственно-белому мозгу и окра­сила его жизнью, тело послушно смирилось, и она снова стиснула в ладонях лицо брата и прижала его голову своей к груди.

- Польди, милый, - зашептала она, - успокойся и постарайся прийти в себя. Я сде­лаю для тебя всё, что могу. Вот, выпей. А теперь скажи мне только одно.

- Ты ведь не выдашь меня, Хелен?

- Нет. Не выдам.

- Поклянись!

- Бедный мой Польди! Да разве нам с тобой нужны клятвы?

- Нет, поклянись!

- Бог мне свидетель, я тебя не выдам! - твёрдо проговорила Хелен, на мгновение подняв к небу глаза.

Леопольд поднялся и снова безмолвно стоял перед ней, опустив голову, как пре­ступник, ожидающий приговора.

- Ты всерьёз думаешь, что тебя ищет полиция? - спросила Хелен, с усилием сохра­няя спокойствие.

- Иначе и быть не может. Они, должно быть, давно ищут меня. Не знаю, сколько прошло дней. Скоро они будут здесь. Тише! Кто это там, у двери?.. Нет, нет. Смотри, чья

это тень на занавеске? Ах, нет, мне показалось; мне уже давно мерещатся всякие страхи. Я ведь даже не пытался спрятать её, Хелен! Они, должно быть, давным-давно её нашли!

- Боже мой! - невольно воскликнула Хелен, но тут же спохватилась и закусила губу.

- Там рядом был старый колодец, - торопливо продолжал Польди. - Если бы я сбро­сил её туда, её никогда бы не нашли: там внизу столько мёртвого воздуха, что хватило бы задушить и сотню полицейских. Но я не смог заставить себя сбросить туда такую красоту, даже ради собственного спасения!

Взгляд его снова стал диким, а слова беспорядочными, но Хелен, охваченная новым ужасом, продолжала безмолвно, не двигаясь, смотреть на него.

- Спрячь меня, спрячь меня, Хелен! - умоляюще зашептал он. - Должно быть, ты думаешь, что я сошёл с ума. Ах, если бы! Хотя порой мне кажется, что я и впрямь потерял рассудок. Но нет, это не бред сумасшедшего. Если ты кому-нибудь об этом расскажешь, мне конец. Так что если ты хочешь, чтобы меня повесили.

Он сел и в отчаянии обхватил себя за плечи.

- Тише, Польди, тише! - вскричала Хелен паническим шёпотом. - Я просто думаю, что теперь делать. Спрятать тебя здесь я не могу. Если рассказать обо всём тётушке, она так перепугается, что невольно выдаст тебя. А если не рассказать, и сюда вдруг явится по­лиция, она сама поможет им обыскать каждый уголок. Надо придумать что-то другое.

Она немного помолчала и почти сразу же, словно на что-то решившись, шагнула к двери.

- Не оставляй меня! - взмолился Леопольд.

- Тише! Мне надо ненадолго выйти. Теперь я знаю, что делать. А ты сиди тихо, пока я не вернусь.

Медленно, осторожно она открыла дверь и вышла, но уже через несколько минут вернулась с большим ломтем хлеба и бутылкой вина и, к своему ужасу, увидела, что Лео­польд исчез. Но тут раздался шорох, и он выполз из-под кровати с таким униженным ви­дом, что Хелен укололо невольное чувство стыда. Но тут сестринская любовь и нежное женское сострадание нахлынули на неё с новой силой, бесследно проглотив гадкое чув­ство. Чем несчастнее и униженнее он выглядит, тем больше нуждается в помощи и жало­сти!

- Вот, Польди, возьми, - тихо проговорила она. - Ты понесёшь хлеб, а я вино. Тебе непременно нужно поесть, а то ты заболеешь.

С этими словами она заперла дверь спальни, накинула на голову тёмную шаль, зако­лов её под подбородком, и её бледное лицо вдруг стало похожим на луну, выглядываю­щую из-под тёмного облака.

- Идём, Польди, - сказала она и, задув свечи, подошла к окну. Без единого слова он повиновался, прижимая к груди хлеб, который она сунула ему в руки. Хелен приподняла раму, открыла дверцу в нижней части окна и ступила на балкон. Как только брат её вы­брался наружу, она снова закрыла дверцу, опустила раму и повела Леопольда сначала в сад, а потом через калитку на луг, к старому парку.

Глава 23 Убежище

Ночь была пасмурная, но Хелен прекрасно знала дорогу. Её охватило странное воз­буждение, полностью прогнавшее всякий страх. Как только она оказалась на улице, все силы, дремавшие у неё внутри, каким-то сверхъестественным образом проснулись, и го­лова её стала необыкновенно ясной. Она порадовалась, что накануне не было дождя, и на земле почти не останется следов. Деревья едва вырисовывались на фоне неба, и их чёрные силуэты помогли Хелен добраться до калитки в парк, откуда она повернула прямо к за­брошенному дому. Она отлично помнила, как боялся Польди этого места, и потому ничего не сказала о том, куда они идут, но когда он внезапно остановился, поняла, что он сам всё сообразил. Несколько мгновений он колебался, но за спиной его подстерегало нечто куда более пугающее, и он двинулся дальше.

Выйдя из рощицы на краю лощины, они посмотрели вниз, но было так темно, что они не увидели ни самого дома, ни малейшего отсвета с поверхности озера. Вокруг цари­ло гробовое молчание, как на заброшенном кладбище, и они начали спускаться в лощину, словно в подземное царство мёртвых. Дойдя до стены сада, они пошли вдоль неё, покуда не отыскали высокую и узкую калитку, насквозь проржавевшую и стоявшую полуоткры­той. Через неё они проскользнули в старый сад, который днём походил на жалкую, за­блудшую душу, но теперь закутался в чёрную мантию ночи. Раздвигая руками колючие ветви беспорядочно растущего кустарника и двигаясь почти вслепую, они добрались до переднего крыльца с покосившимися ступенями, которые от многочисленных дождей и паводков совсем потеряли былой вид. Дверь, как обычно, была не заперта, и, толкнув её посильнее, они вошли в дом. Он был окутан непроницаемой тишиной, и внутри было куда тише, чем снаружи, хотя до сих пор ночь казалась им совершенно безмолвной. Во всём доме не было ни единой крысы, ни одного таракана. Брат с сестрой на ощупь пробрались через коридор и поднялись по широкой лестнице, ни разу не скрипнувшей под их осто­рожными шагами, хотя в осторожности большой нужды не было: вокруг них на целую милю не было ни одной живой души.

Хелен взяла Леопольда за руку и повела его прямо к тому шкафу, за дверцей которо­го скрывалась потайная комнатка. Он не сопротивлялся, словно чувствуя в крыльях ноч­ной темноты надёжную защиту, - как одинока должна быть та душа, что радуется такому прибежищу! Но как только Хелен чиркнула спичкой, зная, что ни один лучик света не прорвётся отсюда наружу, глазам Леопольда открылось то самое место, которое с детства вызывало в нём жуткую дрожь. Он дико вскрикнул и рванулся было прочь, но Хелен си­лой удержала его, и, покорившись, он позволил ей провести себя внутрь. Там она зажгла свечу, и когда бледно-жёлтый свет стал чуточку ярче и ровнее, он выхватил из темноты голые стены, остов кровати и остатки изъеденного молью матраса, валявшегося в углу. С жалобным звуком, похожим не столько на стон, сколько на сдавленный вопль отчаяния, Леопольд рухнул на груду ветхого тряпья.

Хелен присела рядом, положила его голову к себе на колени и, пытаясь хоть как-то утешить его, заговорила с ним такими нежными и ласковыми словами, которые ещё нико­гда не рождались в неё в сердце и не слетали с её губ. Она вынула из кармана кусочек его любимого лакомства и попыталась было заставить его поесть, но тщетно. Тогда она нали­ла ему немного вина. Он жадно осушил чашку и попросил ещё, но Хелен решила, что пока ему хватит. Вместо того, чтобы успокоить и усыпить его, вино, казалось, пробудило в нём новые опасения. Он судорожно прижался к сестре, как ребёнок прижимается к няне, кото­рая только что рассказала ему страшную сказку, но взгляд его то и дело метался к двери, словно в предчувствии надвигающейся беды. Хелен как могла пыталась унять его страхи, уверяя его, что пока он в безопасности, и, думая, что это ещё больше убедит Польди в надёжности его укрытия, напомнила ему о том, что под полом стенного шкафа скрывается потайной колодец. Но как только она заговорила об этом, глаза Леопольд расширились от ужаса:

- Я всё вспомнил, Хелен! - вскричал он. - Так я и знал! Помнишь, раньше я не вы­носил этого места? Теперь-то я понимаю, что заранее предчувствовал, как однажды буду

прятаться здесь от чужих глаз со чудовищным преступлением на совести! Помнишь, как я говорил тебе об этом? О Боже, Хелен, как ты могла привести меня сюда?!

Он снова зарылся лицом в складки её платья. Хелен с новым ощущением безысход­ности подумала, что он, должно быть, сходит с ума, потому что на самом деле всё это бы­ло лишь плодом его воображения. Конечно, он всегда ненавидел это место, но ни разу не говорил ей ничего подобного. Но в этой мысли крылась и призрачная надежда: может быть, весь этот кошмар действительно обернётся галлюцинацией? Как бы то ни было, пришла пора выяснить, что же всё-таки произошло.

- Ну же, Польди, милый, родной мой братец, перестань, - сказала она. - Ты ведь так и не рассказал мне, что случилось. Что за преступление ты совершил? Может, всё не так плохо?

- А вот уже и светает, - глухим, бесцветным голосом проговорил он. - Утро! После ночи всегда настаёт утро!

- Нет, нет, Польди, - запротестовала Хелен. - Здесь нет окна; только чердачное окошко, а оно вон там, высоко, и выходит на лестницу чёрного хода. И до рассвета ещё далеко.

- Далеко? - переспросил он, впиваясь ей в лицо безумным взглядом. - Двадцать лет? Я родился как раз двадцать лет назад. Ну почему мне нельзя вернуться в утробу матери и никогда уже не рождаться? За что нас посылают в этот проклятый мир? И зачем только Бог сотворил его! Что в нём проку? Неужели нельзя было оставить всё как есть?

Он замолк, а Хелен подумала, что нужно как-то заставить его поспать. У неё словно появилась ещё одна душа, вдобавок к прежней, чтобы дать ей силы выдержать то, что иначе было бы для неё невыносимым. Невообразимым доселе усилием воли она сдержала смятение собственной души и, ласково гладя по волосам несчастного мальчика, снова уткнувшегося ей в колени, заставила себя запеть для него, как колыбельную, ту самую пе­сенку, которую он когда-то очень любил и которой она, со всей важностью воображаемо­го материнства, нередко убаюкивала его в детстве.

Давнее волшебство сохранило свою силу. Вскоре пальцы, вцепившиеся ей в руку, разжались, и по его дыханию она поняла, что он спит. Она сидела, как каменное изваяние, не осмеливаясь пошевелиться и едва дыша, чтобы не прервать те блаженные минуты за­бвения, когда океан покоя, обнимающий всё и вся, мог хоть ненадолго наводнить вы­жженную пещеру его сердца. Она сидела неподвижно до тех пор, пока ей не начало ка­заться, что от усталости она вот-вот мешком свалится на пол, и только острые иглы боли, то тут то там прошивавшие её насквозь, словно винтами или спицами скрепляли её тело, не давая ему упасть. До сих пор она не знала, что такое усталость, но теперь сполна полу­чила то, чего не ведала раньше. Однако измученное тело, облекавшее её душу, не давало ей забыть о внешней реальности, притупляя её горе и тем самым наделяя её жалким подо­бием покоя.

Сколько она просидела вот так, она не знала и не могла знать. Ей казалось, что про­шло уже бесконечное множество часов, но, хотя весенние ночи были короткими, темнота ещё и не думала рассеиваться. Тут Хелен вспомнила, что в каморку почти не проникает солнечный свет, и её охватила тревога: что если её отсутствие обнаружится, или кто- нибудь увидит, как она возвращается домой?

Наконец, какое-то нечаянное движение разбудило Леопольда. Он тут же вскочил на ноги с выражением безудержной радости, но в следующее же мгновение лицо его искази­ла гримаса страдания.

- О Боже, так значит это правда? - выкрикнул он. - Ах, Хелен, мне приснилось, что я невиновен, и всё это - просто ночной кошмар! Скажи, скажи мне, что я сплю! Скажи мне, что я не убийца!

Он с неистовой силой схватил её за плечи и потряс, словно желая пробудить её от летаргического оцепенения.

- Я и сама надеюсь, что ты невиновен, братец, но в любом случае сделаю всё, чтобы защитить тебя, - сказала Хелен. - Только для этого ты должен пообещать мне взять себя в руки, чтобы я могла вернуться домой.

- Нет! - вскричал он. - Не уходи от меня, Хелен! Если ты уйдёшь, я сойду с ума, по­тому что тогда ко мне придёт она!

Хелен внутренне содрогнулась, но усилием воли удержала внешнее спокойствие.

- Подумай, что будет, если я останусь, - рассудительно сказала она. - Обнаружится, что меня нет, и тётушка поднимет на ноги всю округу. Ещё подумают, что меня. - она осеклась и замолчала.

- Конечно! И не только тебя, а кого угодно! - воскликнул Леопольд. - Ведь я ещё на свободе. О Боже! Неужели всё так ужасно? - и он спрятал лицо в ладонях.

- И тогда, Польди, - продолжала Хелен, стараясь говорить как можно ровнее, - они придут сюда, найдут нас с тобой, и я не знаю, что будет дальше.

- Да, да, Хелен! Иди скорей домой. Оставь меня и иди! - торопливо зашептал Лео­польд, снова хватая её за плечи, словно для того, чтобы вытолкнуть её из каморки, но при этом продолжая говорить. - Я знаю, тебе надо идти, но когда придёт утро, я сойду с ума. Лучше бы мне и вправду сойти с ума; потому что утро хуже ночи, ведь в его свете я вижу собственную черноту. Иди же, Хелен, иди! Но ты ведь придёшь ко мне, как только смо­жешь, правда? Как мне узнать, когда тебя ждать? Сколько сейчас времени? Мои часы остановились.с тех пор, когда. Боже, скоро здесь будет совсем светло. Хелен, теперь я знаю, что такое ад. Так, где же... - он пошарил в кармане сюртука и что-то нам нащу­пал. - Ага! Живым я им не дамся. Ты умеешь свистеть?

- Да, Польди, - дрожа ответила Хелен. - Разве ты не помнишь, как сам учил меня?

- Да, да. Тогда, когда будешь подходить к дому, начинай свистеть и не останавли­вайся. Если я услышу хоть один шаг без свиста, то убью себя.

- Что у тебя там? - спросила Хелен в новом приступе страха, увидев, что он не вы­нимает руку из кармана.

- Всего лишь нож, - хладнокровно ответил он.

- Отдай его мне, - так же хладнокровно сказала она.

Он рассмеялся, и его смех был страшнее любого крика и плача.

- Нет уж, я не настолько глуп, - ответил он. - Кроме ножа у меня никого нет. Кто ещё защитит меня, пока тебя нет? Ха-ха!

Она решила, что лучше не отнимать у него это утешение, да, в общем-то, и не боя­лась, что чей-то случайный визит заставит Леопольда пустить его в ход. Разве только по­лиция действительно явится сюда, и тогда. «А что ещё ему делать?» - подумала она

- Ну хорошо, хорошо, не буду тебя уговаривать, - примирительно сказала она. - Да­вай ложись, я укрою тебя своей шалью, и ты будешь думать, что это я обнимаю тебя. Я приду, как только смогу.

Леопольд повиновался. Она покрыла его шалью и поцеловала его.

- Спасибо тебе, Хелен, - тихо проговорил он.

- Молись Господу, чтобы Он спас тебя, - ответила она.

- Мне осталось одно спасение - смерть, - отозвался он. - Я буду просить Его об этом. Но ты иди, Хелен, иди. Я постараюсь взять себя в руки, ради тебя.

Он проводил её взглядом, в котором поселилось весь адский ужас безмолвного отча­яния. Я не стану пытаться дальше описывать его чувства. То, что всегда казалось ему не­вероятным, невозможным, действительно случилось, - и не с кем-нибудь, а с ним самим! Всякий, кому случалось во сне ощутить себя преступником и кто знает безумную радость вновь обретённой невинности и ликование солнечного света, без следа рассеивающего ночной кошмар, может представить себе весь ужас хрупкой и тонкой души, внезапно наводнившейся ясным осознанием чудовищной вины. И эту вину не могло рассеять ника­кое пробуждение кроме того, которое способно было бы начисто уничтожить прошлое. И такое пробуждение действительно есть; и если человек достигнет его, то проснётся в

стране, где даже луга и поля исполнены гармонии, способной утешить не только стра­дальца - простое страдание утешить нетрудно! - но и того, кто совершил самый тяжкий грех.

Как только Хелен вышла за дверь, Леопольд вытащил из внутреннего кармана ма­ленькую серебряную табакерку, и при виде её его глаза загорелись нетерпеливой радо­стью голодного зверька. Он взял из неё щепотку какого-то порошка, положил в рот, за­крыл глаза, снова откинулся на матрас и затих.

Глава 24. Хелен и её тайна

Выйдя в коридор, Хелен увидела, что занимается день. Тоскливый блеклый свет наполнял угрюмый дом, но из-за свечи Хелен не замечала тех слабеньких проблесков, ко­торые всё-таки пробивались в потайную каморку. Жгучий страх хлестнул её по сердцу, и, как запоздалая душа пробудившейся сомнамбулы, она заспешила к выходу из парка. Всё случившееся походило на дьявольский кошмар, от которого она должна проснуться у себя в постели, - но она знала, что надеяться на это было тщетно. Её милый брат остался в жутком старом особняке, и если кто-то сейчас увидит её, ему конец. Было ещё очень рано, и первые рабочие должны были появиться на новой постройке не раньше чем через пару часов, но она бежала прочь, как убийца, стряхнутый зарёй с лица земли. Оказавшись в безопасности своей комнатки, она уже собиралась улечься в постель, но тут дурнота с но­вой силой подступила к её горлу, всё потемнело, и только потом, медленно и мучительно придя в себя, Хелен поняла, что лишилась чувств.

Она всё-таки заснула беспокойным, тяжёлым, напряжённым сном, часто вздрагивала и испуганно просыпалась, будто во сне совершила какой-то грех, но тут же от чистого из­неможения снова проваливалась в дремоту. Каким добрым другом бывает порой уста­лость! Она похожа на Отцовскую руку, которая чуть сильнее придавливает сердце, чтобы угомонить его. Однако сны Хелен были полны пугающих видений, и даже когда ей не снилось ничего определённого, подспудно ей всё время чудилась кровь.

Проснулась она много позже обычного и только тогда, когда в комнату вошла гор­ничная. Она устало поднялась с постели, но кроме давящей тяжести на сердце и общего ощущения беды, ночные похождения никак на ней не сказались. Даже голова у неё ни­сколько не болела.

Однако со вчерашнего утра прошла целая вечность, и самым удивительным было не то, что Хелен чувствовала себя совершенно иначе, а то, что она по-прежнему ощущала себя всё тем же человеком, несмотря на всё, что произошло. Теперь главное было не да­вать себе думать до конца завтрака. «Эбеновый ларец» прошедшей ночи должен был оставаться закрытым даже для неё самой, чтобы кишащие в нём бесы не вырвались нару­жу, затемнив собой весь мир. Хелен решила поскорее принять ванну, чтобы набраться сил: ласковая вода поможет ей подняться навстречу настоящему, смоет прошлое, как дур­ной сон, и наделит её смелостью перед лицом будущего. Само её тело казалось Хелен осквернённым из-за таившегося в нём знания. Боже правый! Как же тогда должен чув­ствовать себя бедный Леопольд! Нет, нет, думать нельзя!

Пока она одевалась, мысли её, словно мошки вокруг нечистого пламени, витали во­круг зловещей тайны, от которой она никак не могла их отогнать. Она снова и снова за­прещала себе о ней думать, но всё равно через щели в стенах обители своего разума то и дело невольно всматривалась в то ужасное, что сидело внутри, чью форму она не могла различить и видела только цвет - багровый, - багровый вперемешку с отвратительной бе­лизной. И во всём мире лишь один человек - её дорогой брат, любимец её деда - мог ска­зать, как этот ужас попал к ней в душу.

Но хотя всё внутреннее существо Хелен взволновалось настолько, что она уже не могла оставаться той хладнокровной, безразличной и самодостаточной девушкой, какой была до сих пор, прежние привычки и формы существования как нельзя лучше помогали ей сохранять внешнее спокойствие, не выдавая тайны. При виде неоконченного чепца в ней пробудился смутный проблеск радости: лучшего извинения за позднее пробуждение нельзя было и придумать, и, когда с многими пожеланиями здоровья и долголетия она преподнесла его тётушке, ни один подозрительный взгляд миссис Рамшорн не добавил ей нового беспокойства.

Но как всё-таки медленно ползёт время! Она не осмеливалась приблизиться к бро­шенному дому, пока его, словно цепной пёс, сторожил дневной свет. А вдруг она опозда­ет, и Леопольд в безумном отчаянии убьёт себя?! У неё не было ни единого друга, к кото­рому можно было бы обратиться за помощью. Джордж Баском? Хелен содрогнулась при одной мысли о нём. С его возвышенными представлениями о долге он немедленно выдаст Леопольда властям! Естественнее всего было бы обратиться к священнику; к тому же ми­стер Уингфолд и сам недавно согрешил. Правда он публично покаялся в содеянном! Нет - он слишком жалок и не сумеет удержать язык за зубами. При каждом стуке в дверь, при каждом звонке её трясло от страха, что пришла полиция. Да, Леопольд гостил у них срав­нительно мало, и прежде всего его будут искать в Голдсвайре, дядином поместье - но ку­да они отправятся после этого? Конечно же, в Гластон! Каждый раз, когда в комнату вхо­дила прислуга, Хелен отворачивалась, чтобы нечаянно не выдать себя. Что если полицей­ские уже наблюдают за их домом и тайком последуют за ней, когда она отправится к бра­ту? С помощью театрального бинокля она внимательно исследовала луг, а потом, неза­метно сбежав в сад и добравшись до его дальнего края, пригнулась и осторожно выгляну­ла в низкую калитку. Вокруг не было ни души. Вернувшись домой, она надела шляпку, и, сказав тётушке, что идёт за покупками, отправилась посмотреть, нет ли на улице подозри­тельных личностей. Между крыльцом особняка и мануфактурной лавкой мистера Дрю она не встретила ни одного незнакомца. В лавке она купила пару перчаток и потихоньку по­шла обратно, но, даже миновав свой дом и дойдя до самого аббатства, не встретила ни од­ного человека, который вызвал бы у неё подозрение.

Всё это время её сознание походило на единственный узелок ослепительного света посреди тьмы, которую он не способен был рассеять. Она знала лишь одно: её брат пря­чется в пустом доме, и, если его слова - не безумный бред, за ним наверняка охотится по­лиция. Даже если пока они подозревают не его, а кого-то другого, даже если пока они ещё не напали на его след, это может произойти в любую минуту, и рано или поздно они всё равно явятся за преступником. Она должна спасти его, спасти всё, что от него осталось!.. Бедная, бедная Хелен! Ну что она знала о спасении?

Вернувшись домой, она неожиданно обнаружила в себе ещё кое-что: доселе неведо­мое ей умение притворяться, прятаться от чужих глаз. До сих пор у неё не было ничего такого, что нужно было бы скрывать - даже мимолётной неприязни. Однако это внезапное осознание принесло с собой только чувство торжества: её натура ещё не была настолько деликатной, чтобы покоробиться при мысли о том, что её слова и внешний вид не вполне соответствуют тому, что делается внутри.

Глава 25. Дневной визит

Но успокоиться она не могла. Когда же закончится этот несносный день и наступит долгожданная (но совсем не желанная) ночь? Хелен снова спустилась в сад, к дальней ограде, и внимательно осмотрела луг. Вокруг не было никого, кроме рыжей коровы, ма­ленькой девочки, собиравшей лютики, и стайки грачей, деловито шагающих с одного поля на другое. День был чудесный, и солнце словно излучало из себя ясный, осознанный по­кой. И как ни странно, только сейчас Хелен впервые почувствовала счастье простого су­ществования под блаженными небесами, посреди напоенного блаженством воздуха, кото­рые вместе складывались в блаженное лето, пульсирующее силой творящего духа. Только всё это показалось ей отдельным, отделённым от неё самой - как будто раньше вся эта красота принадлежала ей, но теперь она утратила её и утратила навсегда. О какой радости может идти речь, пока в её душе живёт страшная правда? Вон там, за деревьями её ждёт несчастный брат, затаившийся в пустом доме, где теперь действительно поселились при­зраки. Что если он уже мёртв?! Что если он погиб от ужаса перед приходом утра или от собственной руки? Она должна пойти к нему. Она бросит вызов самому солнцу и пойдёт к нему перед лицом всей вселенной. Разве он ей не брат?.. Но неужели ей и впрямь негде искать помощи? Неужели нет покрова, который спрятал бы под собой обнажившуюся ду­шу? Ей чудилось, что любой прохожий издалека может прочесть тайну, лежащую в глу­бине её сердца кровавым и мертвенно-бледным кошмаром. Она не осмеливалась даже по­думать о ней, чтобы сами её мысли не выдали светлому миру это исчадье мрака. Её душу могло защитить лишь присутствие другой невинной души. Но друзей у неё не было. Как поступают другие люди, когда их братья совершают чудовищные поступки? Говорят, не­которые молятся Богу; да она и сама сказала брату, чтобы он молился! Только всё это глупости и даже хуже: выдумки и измышления священников. Как будто Бог может суще­ствовать в мире, где творятся подобные преступления!

Однако даже мысленно отрицая Его существование, Хелен подняла голову и при­стально всмотрелась в широкое, непорочное небо, словно её пытливый взгляд мог кого-то в нём отыскать. Может, ей всё-таки нужно помолиться? Помощь свыше казалась ей со­вершенно невероятной, но что-то внутри упорно толкало её к молитве. Что если всё это случилось с нею и с Польди именно из-за того, что она никогда не молилась?! Если вокруг совершаются такие немыслимые вещи, и если они способны подойти к ней так близко, забраться к ней в самую душу, заставляя её чувствовать себя убийцей, - так, может быть, тогда в мире есть и Бог, пусть даже она не знает где Его найти или как добиться Его ауди­енции? Конечно, если на свете то и дело происходят дела, в сердце которых гнездятся столь дьявольские возможности, но сдерживающей, направляющей или исцеляющей Руки при этом просто нет, то в реальности мир куда хуже, чем выставляют его методисты или позитивисты.

Все эти мысли даже не мыслями, а бессловесными чувствами проносились в голове Хелен, пока, взобравшись на низкую каменную ограду, она разглядывала залитый солн­цем луг. Она была готова чуть ли не наложить на себя руки, только бы избавиться и от жуткой правды, и от мертвящего осознания того, что может за ней последовать. Строчка из «Макбета» - «Сознавать убийство - мне легче бы не сознавать себя!»[17] - теперь уже не показалась бы ей непонятной. Но только что же делать с братом? Она просто должна пой­ти к нему! «Господи, спрячь меня!» - внутренне взмолилась она и тут же подумала: «Как Он может меня спрятать, если я укрываю убийцу?» «Боже! - снова взмолилась она, но на этот раз уже вслух, шёпотом, - Ты же знаешь, я его сестра! Я не могу иначе!»

Она решительно развернулась, пошла домой и отыскала тётушку.

- У меня побаливает голова - с невозмутимым видом сообщила она миссис Рамшорн, - так что, наверное, мне лучше пойти как следует проветриться. Не ждите меня к обеду. Сегодня такой чудный день! Я пройдусь вдоль Мельничной дороги и погуляю в парке. Увидимся за чаем - а может, даже за ужином.

- Может, тебе лучше проехаться верхом и вернуться к обеду? Джонс мне сегодня не нужен, - ответила тётушка со скорбным выражением лица. Она почти перестала праздно­вать дни своего рождения, но всё равно втайне думала, что племяннице негоже оставлять её одну в столь неприятный день.

- Нет, тётя, верхом мне сегодня не хочется. Для головной боли прогулка - самое лучшее лекарство. Я возьму с собой что-нибудь перекусить.

Она спокойно вышла из парадной двери, медленно и величаво прошествовала вдоль улицы, вышла за город и свернула в парк через калитку возле домика привратника. Про­ходя мимо сторожки, она увидела, что Рейчел возится на кухне, что-то напевая, и её не­громкий, слабенький, но приятный голосок пронзил сердце высокой, красивой и богатой наследницы, заставив её позавидовать жалкой, уродливой крохе, в которой, несмотря на все туманы её зимы, было что-то такое, что просилось наружу в песне. Но, честно говоря, даже если бы все её несчастья рассеялись, как дурной сон, у Хелен были все основания в десять раз больше завидовать маленькой карлице, если бы она могла по-настоящему срав­нить себя с ней. Рядом с Рейчел Хелен была всё равно, что единственная простейшая клетка рядом со сложносплетениями развитого мозга, всё равно что писк цыплёнка рядом с песней жаворонка - я чуть было не сказал, с бетховеновской сонатой.

- Доброе утро, Рейчел, - окликнула её Хелен, приветливо, но с лёгкой ноткой снис­ходительности. Рейчел только что поставила возле открытой двери полное ведро, и вода ещё покачивала солнце на своей колышущейся поверхности, то и дело выпуская его свер­кание назад, в океан света. Бедняжке Хелен сторожка показалась весьма убогой, но это был уютный и прекрасно обставленный дворец по сравнению с той пригородной виллой, уставленной покупной мебелью, где обитал её собственный дух, - особенно сейчас, когда по её комнатам расхаживала отвратительная тайна, то и дело оставляя кровавые отпечатки на белоснежных стенах.

По дороге Хелен не слышала ничего, кроме птичьей возни и щебета и дальнего стука и лязга, доносившегося со строительства нового особняка. Наконец, с бьющимся сердцем и перепуганной душой она прошла за высокую ограду сада и через густые заросли ку­старника, завязшего в сорняках, пробралась к злосчастному дому. Дрожа она вошла внутрь, и ей показалось, что воздух пропитан присутствием смерти, приходившей сюда до неё. Ноги почти не слушались её, но постепенно она всё-таки дошла до потайной комнаты и заглянула в дверь.

Польди всё так же лежал на полу, укрытый шалью. Только вот спит он или уже мёртв? Хелен на цыпочках подобралась к нему и легонько положила ладонь ему на лоб. Он тут же вскинулся в диком испуге, но она сразу начала успокаивать и утешать его ти­хими словами.

- Ты не свистела! - с упрёком сказал он, когда приступ страха и дрожи немного прошёл.

- Нет, я забыла, - призналась Хелен, поражённая собственной беспечностью. - Только ты всё равно не услышал бы меня, потому что крепко спал.

- Хорошо, что я спал! Хотя нет. Лучше бы я услышал твои шаги, потому что тогда мне уже нечего было бы бояться.

Тут, повинуясь внезапному импульсу, он показал ей короткий, опасный на вид кин­жал. Хелен протянула было руку, но Леопольд поспешно спрятал его в карман.

- Я принесу воды, чтобы ты умылся, - сказала она. - Помнится, раньше в саду был колодец. А ещё я принесла тебе чистую рубашку.

Колодец хоть и не сразу, но всё-таки отыскался: он почти пропал из виду под спу­танными зарослями травы и плюща. Хелен принесла Польди немного воды в поддоне от цветочного горшка и убрала рубашку с жутким пятном к себе в сумку, чтобы унести её подальше и сжечь. Потом она заставила брата немного поесть. Он повиновался ей как в ступоре, но с почти собачьей преданностью. Состояние его заметно переменилось: он как будто оцепенел и лишь наполовину осознавал весь ужас своего положения. Однако на все вопросы сестры он отвечал с какой-то чрезмерной готовностью, даже с некоей равнодуш­ной будничностью, которая была страшнее самой бурной истерики. Но в корне этого внешнего безразличия лежали отчаяние и раскаяние - уставшие, словно насытившиеся тигры, дремлющие в глубине своей пещеры. Лишь тупой снаряд несчастья, недвижно по­коящийся в глубочайших безднах его души, оставался на взводе и не давал забыть о своём присутствии.

Благодаря этой перемене Хелен удалось выведать у Леопольда всю его историю. Правда тогда она узнала далеко не все её подробности, которые сейчас перескажу вам я.

Глава 26. История Леопольда

Будучи совсем ещё мальчиком (ему только что исполнилось шестнадцать), Леопольд познакомился с семьёй одного мануфактурщика, который, благодаря быстро выросшему состоянию, смог отойти от дел и несколько лет назад купил себе имение неподалёку от Голдсвайра, поместья дяди Леопольда. Такое соседство было весьма не по душе старо­модному семейству Лингардов, гордившемуся своими древними корнями, но, хотя они не ездили к новоявленным соседям с визитами, время от времени им всё-таки приходилось встречаться. Знакомство Леопольда с этой семьёй произошло сразу после того, как он за­кончил Итон и, вернувшись к дяде, готовился к экзаменам в Кембридж, занимаясь с учи­телем своих кузенов.

Эммелину, старшую дочь новых соседей, он впервые увидел на балу. Она тоже не­давно вернулась из пансионата, где с самого начала её соседкой по комнате была одна из тех чёрных овец, которые исподволь портят всё стадо. Правда, в том пансионате заметили бы, пожалуй, только самую что ни на есть чёрную и вопиющую черноту. Это была самая обычная школа, какие встречаются на каждом шагу и где всё направлено на то, чтобы, во- первых, у девочки были хорошие манеры, во-вторых, чтобы она могла слыть образован­ной особой, и, в-третьих, чтобы снабдить её самыми необходимыми сведениями, оставляя высшие проявления и свойства человеческой натуры совершенно без внимания, словно их и вовсе не существует. В таких школах вкус, чувствительность, рассудительность, вооб­ражение и совесть предоставлены самим себе, и все соображения по их поводу и все тре­бования, предъявляемые к ним в соответствии с так называемым религиозным долгом, способствуют лишь тому, что их нравственные стандарты не только не становятся выше, но, напротив, ещё больше опускаются. Такие школы, поставляя обществу бесконечные поколения матерей, выпускают в мир женщин, которые узнают о том, как ведёт себя настоящая леди, только из книг по этикету; думают о том, что модно, а не о том, что кра­сиво; читают романы, столь же неблагочестивые, сколь поверхностные; обращаются в еженедельные газеты с вопросами о том, как следует, а как не следует поступать; и чер­пают всю или главную свою радость в том, чтобы притягивать к себе восхищённые взоры мужчин. Нередко такие девушки выглядят благородно и пленительно, и многие из них прекрасно владеют чарами, достигающими своего полного развития в натуре, чьё ощуще­ние бытия ограничивается собственным отражением в кривом зеркале тщеславного само­сознания. Стоит кому-то по-настоящему их понять, и, в зависимости от характера челове­ка, проникшего в их суть, они вызывают у него либо печаль, либо отвращение. Однако пока этого не произошло, они кажутся постороннему наблюдателю именно такими, каки­ми хотят казаться, хотя под внешней прелестью скрывается вульгарность, которая (если за это время с девушкой не произойдёт самая глубокая и основательная перемена в жизни) проявится во всём своём безобразии к среднему возрасту, когда долгая привычка разру­шит всякую сдержанность былой робости. Такие девушки черпают постоянное и неоспо­римое подтверждение своей значимости во внимании и восхищении мужчин и редко бы­вают способны на подлинное чувство; удивительно, что лишь сравнительно немногие из них после замужества бесчестят себя любовными утехами на стороне.

Уж не знаю, заговорила ли в Леопольде южная часть его натуры, рано созревшая под горячим индийским солнцем, и именно она, неудержимо стремясь прорасти в незнакомые ему пределы человеческого естества, потянула его к светлокудрой и белокожей Эмме- лине, или это саксонская кровь толкала его к своим семейным корням - кстати, вполне возможно, что произошло и то, и другое сразу: ведь единство человеческой натуры допус­кает самое удивительное и сложное многообразие. Как бы то ни было, Леопольд влюбился - пусть не самым возвышенным образом, но искренне и очень страстно. А поскольку эта юная особа не была особо разборчива или щепетильна, она с удовольствием принимала знаки его внимания. Будь она достаточно правдива для того, чтобы хоть немного знать ту любовь, чьё имя постоянно опошлялось в её речах, у неё хватило бы женской мудрости (а она была, по меньшей мере на полтора года старше Леопольда) не поощрять его ухажива­ний: она почувствовала бы, что перед ней всего лишь мальчик, и не следует позволять ему воображать себя мужчиной.

Правда, ради справедливости, надо сказать, что англичанам Леопольд казался стар­ше своих лет. И потом, он был изумительно красив, держался с достоинством, происходил из хорошей семьи (чего никак нельзя было сказать о ней самой), обладал связями в высо­ких кругах - и, в то же самое время, внешне выглядел полной её противоположностью и немало ей нравился. Стоило ей впервые заметить блеск его огромных чёрных глаз, как она охотно приняла их обожание, возложила на алтарь самолюбования и с тех пор неустанно добивалась того, чтобы они сверкали всё ярче, горя преклонением перед одним един­ственным божеством. Она прекрасно осознавала свою власть над Леопольдом и играла на нём, словно на послушном инструменте, заставляя его то бледнеть, то краснеть, вызывая в его глазах то пламя, то слёзы, и эта игра казалась ей прямо-таки необыкновенно увлека­тельной.

Одним из самых сильных орудий этой игры человеческими чувствами, доставляв­шей Эммелине такое удовольствие, была ревность - и мало кто так хорошо знал её дей­ствие и влияние. К тому же, эта юная кокетка обладала всеми необходимыми способно­стями для того, чтобы вызывать её в мужчинах: пожалуй, трудно было найти женщину, по отношению к которой ревность была бы столь оправданной на всех основаниях кроме од­ного: Эммелина просто её не стоила. Однако в качестве смягчающего обстоятельства надо сказать, что она была просто не способна постичь и почувствовать даже десятой доли тех страданий, проявление которых постоянно поднимало её к райским вратам фальши: она сама не ведала, что творит. Быть может, осознание своих поступков вызвало бы в ней хоть немного жалости и сдержанности. Но когда женщине, холодной по натуре, нравится воз- гревать в мужчинах страсть, она, себялюбиво уверенная в собственной безопасности, го­това долго и упорно играть с огнём, разжигая и раздувая гибельное пламя, пожирающее чужую душу.

Нет нужды в подробностях излагать неприятную повесть этого романа, продираясь сквозь непролазное болото, в которое меня непременно заведёт детальное описание его развития. Я не люблю патологоанатомии - разве только в тех случаях, когда она помогает нам отыскать средства исцеления; а в этом случае об исцелении не было и речи. Скажу только, что Эммелина успокаивала, растравляла и снова успокаивала его, пока он не пре­вратился в её покорного раба - ещё более покорного из-за того, что к тому времени он уже немного узнал её подлинный характер, и это знание лишило его и той малой уверенности, которую она внушила ему сама. С той поры он почти перестал учиться и, всякий раз от­правляясь в Кембридж, ничуть не сомневался в том, что в его отсутствие та, кому он отдал всё своё сердце, непременно будет предаваться таким забавы, которые, будь он рядом, свели бы его с ума. Тем не менее, он как-то продолжал жить, время от времени обретая утешение в ласковых письмах, которые она ему писала, и отводя душу в пылких ответах, ещё больше подкреплявшем лживое лицемерие его возлюбленной.

К сожалению, ещё в Индии кто-то из слуг маленького Леопольда пристрастился к опиуму, и мальчику пришлось рано узнать о влиянии этого страшного наркотика. Теперь, будучи в колледже, отчасти для того, чтобы попробовать на себе его воздействие, но, по большей части, из желания прогнать от себя постоянно грызущую его тоску и страсть, он начал понемногу экспериментировать с гибельным снадобьем. Эксперимент, как известно, требует повторения - ради вящей научной точности, как уверяет нас враг. Повторение привело к тому, что Леопольд всё чаще жаждал испытать на себе желанный эффект и, в конце концов, начал испытывать к опиуму неудержимую тягу и пристрастие. Ко времени нашего повествования он колебался на грани безвольного рабства, и ему угрожала опас­ность провести остаток своей жизни между восторгом и пыткой, перемежающимися пери­одами тупого несчастья; причём взрывы упоения становились бы всё реже, а мучения - всё чаще, продолжительнее и сильнее, покуда Аполлон, свергнутый с престола, не обна­ружил бы себя прикованным к колонне собственного разрушенного храма, в отчаянии глядя на то, как сухой южный ветер быстро наполняет его песком, принесённым из пу­стыни.

Глава 27. Завершение истории Леопольда

Из писем Эммелины Леопольд знал, что у в поместье будет бал, на который все гос­ти приглашались в маскарадных костюмах и, при желании, в масках. Накануне (несо­мненно под привычным влиянием его неотлучного и коварного «компаньона»), ему приснился сон, вызвавший у него такой приступ отчаяния и ревности, что он возжаждал увидеть её, как раненый солдат жаждет глотка воды, и ему в голову пришла мысль явить­ся на бал не столько под чужой маской (ибо он не собирался притворяться), сколько в та­ком обличье, чтобы никто не догадался, что у него нет приглашения, а сам он мог неза­метно понаблюдать за Эммелиной. Последнее время до него доходили слухи о её помолв­ке с молодым офицером кавалерии, но до злосчастного сна эти слухи вызывали у него ку­да меньше беспокойства, чем все предыдущие её романы. Первая же мысль о поездке на бал мгновенно превратилась в твёрдую решимость.

Надо сказать, что никто даже не догадывался, насколько близкими были отношения Леопольда с Эммелиной, и не подозревал, что у него есть основания считать её своей невестой. Скрытность придавала развлечениям Эммелины особую пикантность. Все зна­ли, что Леопольд - её преданный поклонник, но ведь у неё была уйма таких воздыхателей. Чтобы остаться неузнанным, он надел широкий дорожный плащ, высокую фетровую шля­пу и чёрную шёлковую маску. Смешавшись с прибывшими гостями, он проник в дом и, прекрасно зная расположение комнат, мог свободно наблюдать за своей возлюбленной, выжидая, не появится ли возможность побыть с ней наедине - на что, по правде говоря, надежды было мало. Час за часом он продолжал следить за ней, ни с кем не заговаривая и не привлекая к себе внимания.

Люди, знакомые с тем наркотиком, о котором я упомянул, знают, что, даже находясь под полным его воздействием, человек может вести себя так, что посторонний наблюда­тель не заподозрит в нём ничего необычного. Однако его разум пребывает в живой грёзе, где ощущение времени и пространства так безмерно расширяется и дробится, что всё во­круг кажется ему бесконечным, и по размеру, и по продолжительности: секундное дей­ствие обретает многоступенчатую длительность процесса, и самая тонкая черта делится на миллионы отдельных прямых. В то же самое время чувства его открыты для малейших впечатлений, но ощущения от предметов и людей предстают перед ним преображёнными и странно-возвышенными, отражая высшее душевное напряжение его собственной пытки или блаженства. Фантазии переплетаются с воспринимаемой реальностью, меняя её и, в свою очередь, меняясь под её воздействием, и из хаоса начинает подниматься гора земно­го рая, чьи корни таятся в глубинах преисподней. И где бы ни ощущал себя человек - в горнем воздухе запредельных вершин, среди кристальных рек и многокрасочных соцве­тий, или внизу, возле мёрзлого озера, где слёзы застывают в его глазах твёрдыми льдин­ками, лишая его даже скудной радости рыданий, - его счастье или горе висит на волоске, и сам он ни на йоту не способен изменить своего состояния. Малейшее воздействие, вне­запный укол боли, любой толчок, не вписывающийся в общую гармонию видения, - и всё

резко меняется: в мгновение ока из невыразимого наслаждения седьмого неба человек может кануть в потоки чудовищных, омерзительных и даже мучительных видений.

В дороге Леопольд принял привычную дозу опиума, но почему-то (может, из-за тряски кареты), наркотик подействовал не сразу. Леопольд уже и не надеялся испытать долгожданную эйфорию, как вдруг неожиданно увидел, что стоит в зарослях золотистого ракитника и сирени, посреди поздней весны. В его голове словно что-то вспыхнуло, и он превратился в Эндимиона, поджидающего Диану в той роще, куда она всегда спускается в новолуние, а вокруг величавый, но юный и цветущий лес трепетал от живого упоения, внимая музыке вселенских сфер.

Окрылённый своим новым состоянием, Леопольд приблизился к дому. Гости как раз переходили из бальной залы в столовую, и суматоха врезалась в его недвижный восторг таким неприятным диссонансом, что он ни за что не стал бы туда входить, если бы не за­ранее написанная и приготовленная записка, которую он намеревался незаметно передать Эммелине. В записке было всего несколько слов: «Выйди на минуту в кружную аллею» - оба они хорошо знали это место. Леопольд набросил полу плаща на левое плечо, на ис­панский манер, надвинул шляпу на глаза и, войдя в дом, отыскал тёмный угол, мимо ко­торого Эммелина непременно должна была пройти, идя на ужин или обратно, в залу. Он ждал, зажав в руке записку; ожидание длилось долго, но он не чувствовал усталости: та­кие дивные видения проплывали перед его очарованным и затуманенным взором. Нако­нец мимо прошла и она, прелестная, как сама Диана, в чьё одеяние она облеклась в тот вечер, - хотя подобие было не слишком верным, ибо земная красавица вела себя совсем не так, как девственная богиня. Она доверительно опиралась на руку какого-то мужчины, но Леопольд даже не взглянул на него. Он незаметно просунул записку в маленькую ручку, которая была без перчатки, словно поощряя всевозможные тайны и секреты. Повинуясь инстинкту, вдесятеро изощрённому и отточенному долгой практикой, её пальцы немед­ленно сжали листок бумаги, но никаким иным движением или невольным трепетом она не выдала присутствия чего-то инородного: думаю, даже сердце её не забилось чаще. Она грациозно прошествовала мимо, блистая лебединой шеей, а Леопольд поспешил к окну бальной залы, чтобы вдоволь насладиться её красотой.

Однако когда он неожиданно увидел её вальсирующей в объятьях драгунского офи­цера, чьё имя связывали с нею, увидел, как вместе они плывут в радостном потоке ритма, движения и музыки, и на счастливого соперника изливается весь свет и вся сила тех глаз, что были для Леопольда окнами единственных известных ему небес, волшебное строение его грёзы внезапно дрогнуло, заколебалось и осыпалось в сумрачные подвалы, зияющие под всеми воздушными замками, не выстроенными на основании воли вечного Зодчего. С молниеносностью тьмы, следующей за вспышкой молнии, музыка превратилась в небла­гозвучный грохот бесчисленных кимвалов, гулкий лязг бронзовых дверей и многоголосые вопли душ, корчащихся в нестерпимой муке. В ту же секунду вместо беспредельных за­лов, где сам воздух состоял из тихого волнения завуалированных мелодий, снова и снова переплетающихся в непостижимые узлы гармоний, - где под лазурными сводами он парил на волнах созвучий, пульсирующих в громадных крыльях, несказанно могучих, но изящ­ных и лёгких в движении - он очутился на полу в огромном склепе, где чёрные плиты бы­ли стёрты босыми ступнями проклятых, бесконечно проходящих из одной камеры пыток в другую: именно туда вели многочисленные двери склепа, и оттуда раздавались все душе­раздирающие вопли, какие только бывают на свете, переплетаясь с музыкой, под которую адовы палачи стальными плётками заставляли плясать тех, для кого каждое движение бы­ло агонией. Тут душа его ослабела и обмякла, и видение изменилось. Очнувшись, Лео­польд увидел, что лежит на траве среди сирени и ракитника, в той самой аллее, куда он просил прийти Эммелину.

От опиума и сжигавшей его ревности рот его пересох, губы потрескались, как кожа на старом кошельке, и он начал жадно жевать стебли травы, чтобы облегчить палящую жажду. Но вскоре злая сила вновь овладела им, и галлюцинации возобладали над реально­стью. Ему показалось, что он лежит в индийских джунглях, подле пещеры, где притаилась прекрасная тигрица, ожидающая лишь первых признаков просыпающегося голода, чтобы сожрать его. Он слышал её спящее дыхание, но, словно околдованный, не мог пошеве­литься, не мог убежать прочь, зная, что даже если могучим усилием воли ему удастся двинуть хотя бы пальцем, одно это движение разбудит её, и она прыгнет на него и разо­рвёт его в клочки. Проходили долгие годы, он всё так же лежал на траве в джунглях, а прекрасная тигрица продолжала спать.

Но как бы далеко ни отстояли друг от друга узелки времени, рано или поздно они всё равно должны остаться позади: неожиданно Леопольд увидел, что над ним стоит ангел в белых одеждах. Страхи его исчезли, колыхание ангельских крыльев овеяло его прохла­дой, и этим ангелом была она - та, которую он любил, любил от начала вечности, в ней одной обретая покой. Она подняла его на ноги, взяла за руку, и они пошли прочь от пеще­ры, где тигрица заснула, чтобы уже не пробудиться. В лихорадочном восторге ему каза­лось, что они бредут по лесу уже многие, многие мили и будут бродить по нему всегда, и между верхушками деревьев на них всегда будет смотреть всё та же фиолетовая синева, сверкающая розовыми звёздами, а громадные тяжёлые ветви, словно мать у люльки ма­лыша, будут вечно шептать им: «Ш-ш-ш!», навевая на них покой, в глубинах которого живёт блаженство.

- Неужели тебе нечего сказать теперь, когда я пришла? - произнёс ангел.

- Я всё сказал. Теперь я спокоен, - ответил смертный.

- Я выхожу замуж за капитана Ходжеса, - сказал ангел.

В мгновение ока небесные рощи исчезли, и на их месте возникли не адские обители 18

Иблиса , а кое-что похуже: холодная реальность отвергнутой земли и презренная девица, идущая рядом с ним. Он остановился и повернулся к ней. На минуту потрясение превоз­могло влияние опиума. Они стояли в маленькой лесистой лощине, всего в ста ярдах от дома. Кровь стучала у него в висках, словно поршень мощного двигателя, а в ушах визжа­ли ненавистные звуки бальной музыки. Эммелина, его Эммелина стояла перед ним в бе­лом платье, неотрывно глядя ему в глаза, и с её губ только что слетели слова: «Я выхожу замуж за капитана Ходжеса». В следующее же мгновение она обхватила руками его шею, приблизила своё лицо к его лицу, поцеловала его и прижалась к нему всем телом.

- Бедный мой Леопольд! - проговорила она, подняв на него глаза, и в её взгляде сия­ла вся притягательная и грозная сила её очарования. - Неужели мой славный мальчик чув­ствует себя несчастным?.. Но ведь ты и сам знаешь: то, что было между нами, не могло продолжаться вечно! Нет, это было очень и очень мило, но теперь всё кончено.

Что это? Неужели в этих чудных глазах мелькнула искра подлинной жалости и печа­ли? Она негромко рассмеялась - что это было? смех торжества или безысходности? - и спрятала лицо у него на груди. И что пробудилось в тот миг в Леопольде? Может быть, это опиум снова взял над ним свою власть? Или его охватила ярость от её насмешки - или беспредельное сострадание к её отчаянию? И кто знает, что он намеревался сделать: сра­зить беса или освободить дух от ненавистной ему темницы? Спасти женщину от грядуще­го позора и несчастья или наказать её за самое чёрное двуличие? Сам Леопольд так и не смог ничего вспомнить. Но что бы ни двигало тогда его рукой, само неистовство этого чувства навсегда стёрло его из памяти, и когда Леопольд пришёл в себя, в руке его был зажат кинжал, а Эммелина недвижно лежала у его ног. Кинжал был из тех, что в Шотлан­дии называют скин-ду: тонкий, как игла, и острый, как лезвие бритвы, он одним ударом пронзил ей сердце, и она уже никогда не плакала и не смеялась в том теле, прелесть кото­рого сама же осквернила рабским услужением своему тщеславию. Дальше Леопольд пом­нил только то, как стоял у края заброшенной шахты, готовый броситься вниз. Почему он этого не сделал, он так и не вспомнил, но в конце концов бросил вниз только плащ и мас-

Иблис - дьявол ислама, «падший ангел», ослушавшийся Аллаха, низвергнутый за это с небес.

ку и пустился в бегство. В его воспалённом мозгу была только одна мысль: о сестре. Убив одну женщину, он кинулся искать убежища у другой. Хелен непременно спасёт его!

Как ему удалось отыскать дорогу, он не имел ни малейшего представления. Но вни­мательно пролистав недавние газеты, Хелен узнала, что между «таинственным убийством молодой девушки в Йоркшире» и той ночью, когда Леопольд появился у неё под окном, прошла целая неделя.

Глава 28. Сестринская любовь

- Знаешь, Польди, что бы там ни было, а я бы предпочла оказаться на твоём месте, нежели на её! - возмущённо воскликнула Хелен, выслушав всё до конца.

Это были далеко не самые мудрые слова, но она искренне высказала то, что думала, и порывисто прижала брата к груди. Бедняга Леопольд тут же начал искать всевозможные извинения и даже оправдания, но не для себя, а для той, кого убил, обвиняя во всём слу­чившемся только себя. Однако Хелен почувствовала в Эммелине глубинное себялюбие, которое одно и является подлинным убийцей, и её вовсе не смягчило то, что на одно ужасное мгновение она вдруг увидела, что то же самое себялюбие кроется и в ней самой.

Это открытие, и та нежность, которой она осыпала сейчас Леопольда, превзошли все его надежды. Грех брата растревожил слабые струйки её совести, и Хелен увидела, что в праздности, беззаботности и дремоте своей души она забыла даже того, кого любила больше всех на свете, и не заботилась о нём, как должно. В бурном потоке любви, истины и негодования, стремясь искупить прошлое, которое теперь казалось ей годами полулюб­ви-полубезразличия, она, наверное, внушила бы ему немало вредных мыслей своими лас­ками и уверениями в том, что он виноват куда меньше Эммелины и что из них двоих она причинила ему куда больше страданий, чем он ей. Но тут силы Леопольда внезапно ис­сякли, и он упал на постель, потеряв сознание.

Пока она хлопотала, пытаясь привести его в чувство, в голове её роилось множество мыслей. Кроме всего прочего она думала о том, что не сможет как следует присматривать за ним, если он останется здесь, в старом доме; что кормить его будет трудно; что, кажет­ся, он вот-вот заболеет, и тогда ему нужен будет врач; что тут его легко может найти по­лиция - иными словами, о том, что нужно найти какое-то другое место, где он был бы в безопасности, а она могла за ним ухаживать. Ну почему у неё нет подруги, с которой можно было бы посоветоваться?! Она снова и снова возвращалась к этой мысли. Увы, во­круг неё не было ни одного человека, на мудрость и надёжность которого она могла бы положиться.

Когда Леопольд открыл, наконец, глаза, она сказала ему, что ей пора идти, но с при­ходом темноты она вернётся и останется с ним до рассвета. Он слабо кивнул, как будто почти не понимал её слов, и глаза его снова закрылись. Воспользовавшись этим, она неза­метно вытащила у него нож и спрятала его у себя в кармане. Однако когда она выходила из комнаты с чувством матери, оставляющей своего ребёнка в лесу, наедине с волками, он проводил её таким тоскующим, безумным и голодным взглядом, что она чувствовала его на себе всё время, пока бежала через рощу и через парк, до самого порога своей комнаты. Злополучный нож казался ей заколдованным бесом, только и выжидающим возможности сделать им обоим какую-нибудь пакость. Она заперла дверь, вытащила его из кармана и уже собралась убрать его подальше, боясь, что если она попробует как-то его уничтожить, её непременно обнаружат, как вдруг заметила полное имя брата, выгравированное на се­ребряной рукоятке. «А если бы он случайно бросил его там?» - содрогнувшись, подумала она.

Правда, теперь, когда Леопольд рассказал ей всё, Хелен ощутила внутри некую об­надёживающую силу. По дороге домой она не раз ловила себя на мысли о том, что её бед­ный брат вовсе не виноват, что он не мог поступить иначе, а эта девица получила по за­слугам. Совесть незамедлительно указала ей на то, что согласившись с подобными рас­суждениями, она сама станет убийцей. Она должна любить своего брата и может искать для него все возможные извинения и оправдания (ведь честные оправдания - это всего лишь справедливость), но одобрить его поступок значило бы объединиться с преисподней против Небес. Однако сейчас, когда она знала всю его историю, убийство уже не казалось ей таким уж страшным, и она чувствовала, что теперь ей будет гораздо легче предстать перед тётушкой. Пусть под её крылом укрылся и не безвинный страдалец, всё равно про­тив него совершили страшное преступление - и самое худшее в этом преступлении было то убийство, на которое его толкнули!

Хелен улеглась в постель, проспала до самого вечера, проснулась отдохнувшей и по­старалась вести себя как ни в чём не бывало за долгим ужином, выдержать который ей помогала надежда снова увидеть брата под покровом дружелюбной ночи, когда опасность будет куда меньше и все глаза, кроме их собственных, будут смежены сном. Она непри­нуждённо беседовала с тётей и её гостьей, словно на сердце у ней было легко и спокойно. Время шло, разговор понемногу угасал, настал час расходиться, все попрощались, на го­род легла дремота. Весь гластонский мир спал; ночь в своём гнезде высиживала яйцо зав­трашнего дня; луна завернулась во тьму, и ветерок освежал горячий лоб Хелен, ночным вором скользившей по парку.

В душе её теснились смешанные чувства, но все они были об одном: её ненаглядном брате. То ей казалось, что она служит своему отцу, которого всегда нежно любила, тем, что защищает его сына. Потом мысль об отце исчезала, и её переполняла лишь любовь к тому мальчику, воспоминания о котором заполняли собой тень её детства и который снился ей каждую ночь, пока пересекал океан, чтобы наконец приплыть к ней в гости. Как застенчиво он позволил ей обнять себя, когда увидел её впервые, и как быстро превратил­ся в самого весёлого и ловкого товарища её детских игр! Как очарователен он был даже в приступах пылкого гнева, когда бросался на неё с тем, что в ту минуту было у него в ру­ках! Тогда она смеялась и дразнила его, но теперь это воспоминание заставило её содрог­нуться. Потом (и это чувство преобладало над всеми прочими) из сосуда её сердца снова начинало изливаться простое женское стремление укрыть то обиженное, израненное, обе­зумевшее, угнетённое, забитое человеческое существо, у которого в мире не осталось иной помощи и защиты. Иногда это была любовь матери к больному ребёнку, иногда - любовь тигрицы, склонившейся над своим израненным малышом и зализывающей его ра­ны. Всё это было окрашено восхищением красотой и изяществом брата и смешано с неиз­меримой жалостью из-за того, что вся эта красота вдруг так печально омрачилась и стала почти неузнаваемой. Кроме всего прочего, Хелен ощущала, что, нанеся обиду её родной плоти и крови, обиду нанесли и ей самой. Однако все её чувства сходились воедино в страстной решимости служить брату всем своим существом.

Сдаётся мне, что любовь благородной жены, великодушной матери и верной сестры - все они проистекают из одного источника. Как бы то ни было, всё это - лишь отблески единого, неизменного и негасимого Света на беспокойных водах человечества.

Глава 29. У постели больного

Она дошла до железной калитки, висевшей на одной петле, и уже начала поднимать её, чтобы выйти, как вдруг посреди тишины раздался дикий вопль. Неужели они уже нашли его? Неужели там уже идёт борьба не на жизнь, а на смерть? На секунду ноги её прилипли к земле, но в следующее мгновение она ринулась к двери. Однако внутри всё было тихо, как в склепе. Может, ей показалось? Но тут, так что кровь застыла у неё в жи­лах, тьму снова прорезал душераздирающий крик, вопль души, корчащейся в мучениях. В темноте она взлетела по лестнице, зовя брата по имени, дважды споткнулась, упала, но, словно на крыльях, поднялась и не останавливаясь заспешила дальше, пока не ворвалась в потайную комнату.

Там было темно и тихо. Трясущимися руками они отыскала в кармане спички, не пе­реставая шептать все ласковые слова, которые только могла придумать, и чиркнула спич­кой, внутренне содрогнувшись от секундного страха перед новым воплем. Он раздался как раз тогда, когда огонёк вспыхнул в её пальцах; из её груди через стиснутые зубы вы­рвался ответный крик, и её затрясло, как в лихорадке. Брат сидел на краю постели, уста­вившись вперёд незрячими глазами, с лицом, полным неописуемого ужаса. Он не слышал, как она вошла, и сейчас не видел ни свет, ни её саму. Она поспешно зажгла свечу, неверо­ятным усилием заставляя себя и дальше говорить с ним, задыхаясь и с трудом выталкивая слова, но всё было напрасно: его мертвенно-бледное лицо не изменилось, и расширившие­ся глаза всё так же неотрывно смотрели куда-то перед собой. Она села рядом с ним и об­няла его за плечи. Это было всё равно, что обнимать мраморную статую: таким он был неподвижным и безучастным. Однако через минуту по его телу пробежала судорога, напряжение спало, и душа, только что блуждавшая в собственных видениях, вновь подо­шла к окнам своего жилища, на мгновение выглянула наружу и сразу опустила занавеси.

- Это ты, Хелен? - дрожа спросил он, закрывая глаза и кладя голову ей на плечо. Дыхание его было раскалённым, как печка. Кожа казалась воспалённой. Она нащупала его пульс: он был бешеным. У Леопольда началась горячка - и скорее всего, воспаление моз­га. Что же делать? Тут в голову ей пришла одна мысль. Да, это единственный возможный выход. Она отведёт его домой. Там, с помощью слуг, у неё будет хоть какая-то надежда укрыть его, пусть даже самая слабая. А здесь, с его безумными припадками, ей вряд ли удастся даже удержать его внутри.

- Польди, милый, - заговорила она, - ты должен пойти со мной. Я отведу тебя к себе в комнату, где я смогу как следует за тобой ухаживать и мне уже не нужно будет отлу­чаться. Ты сможешь дойти до дома?

- Дойти? Да, смогу, вполне. Почему нет?

- Я боюсь, что ты заболеваешь, Польди. Но даже если тебе станет очень плохо, ты должен пообещать мне, что постараешься вести себя тихо-тихо и ни в коем случае не кри­чать. Когда я сделаю вот так, - продолжала она, прикладывая палец к его губам, - ты дол­жен сразу замолчать.

- Я сделаю всё, что ты скажешь, Хелен. Только пообещай не оставлять меня и дать мне яду, когда они за мной придут.

Хелен согласилась и, торопливо уничтожив все следы их недолгого пребывания в потайной комнате, взяла брата под руку и вывела его наружу. Он был очень тихий - слишком тихий и покорный, подумалось ей, - и казался сонным. Однако когда они вышли на воздух, он немного ожил, и на него снова навалился прежний страх: всю дорогу он настороженно оглядывался и всматривался во мрак, но не произнёс ни слова. Через калит­ку в низкой каменной ограде они проскользнули в сад и уже через несколько минут были в спальне Хелен. Она уложила брата в постель, а сама пошла к тётушке.

Как и большинство людей, миссис Рамшорн была непримирима и неразумна в том, что касалось её предубеждений, но, как во всех женщинах, в ней жило сочувствие к тем страданиям, которые она знала на собственном опыте. Душевные муки были выше её по­нимания, но ради облегчения чужой боли она была бы даже готова сама претерпеть некую толику физического неудобства. Поэтому, услышав рассказ Хелен о том, что Леопольд неожиданно появился у неё под окном, что он болен - может быть, даже воспалением мозга - и бредит наяву, она вполне одобрила решение племянницы устроить его в своей спальне и уже совсем было встала, чтобы посидеть с ним хотя бы часть ночи, но Хелен уговорила её не лишать себя ночного отдыха и попросила её предупредить слуг о том, чтобы они никому не говорили о возвращении Леопольда - а то ещё в городе пойдут слу­хи, что он не в себе. Слуги жили в доме уже давно, были более-менее преданы своей хо­зяйке, да и Леопольд с детства был их любимцем, так что Хелен надеялась заручиться их молчанием.

- Но ведь ему нужен врач! - возразила тётя.

- Да, но я сама с ним поговорю. Как хорошо, что старого доктора Берда уже нет: он такой сплетник! Надо позвать этого нового доктора, мистера Фабера. Я всё ему объясню. Ему нужна приличная репутация, чтобы наладить в городе практику, так что он будет просто вынужден делать то, что я ему скажу.

- Да ты, девочка, оказывается, хитрее любой старухи! - воскликнула тётушка. - Только всё это очень неприятно, - продолжала она, нахмурившись. - Ну что за злосчаст­ные создания эти мужчины! Что старые, что малые - вечно с ними случаются какие-то пе­ределки. Поверишь ли, милая, но уж на что твой дядя был прекрасным человеком и при­мерным служителем, и то: даже чулки по утрам мне приходилось надевать ему самой! И если бы только чулки! Последние годы я писала больше половины его проповедей. Ви­дишь ли у него был принцип: ни в коем случае не читать одну и ту же дважды. Он гово­рил, что для него это дело чести, так что, в конце концов, пришлось ему помогать. Правда, надеюсь, проповеди его от этого хуже не стали, да и прихожанам это не повредило. Я же пользовалась теми же самыми комментариями, что и он. Ты не поверишь, но мне это даже нравилось!.. Бедный наш мальчик! Нам нужно сделать для него всё, что только можно!

- Если потребуется, тётя, я вас позову. А теперь мне надо идти: ему всегда плохо, когда я ухожу. Пожалуйста, не посылайте без меня за доктором, ладно?

Вернувшись к себе, она, к своему великому облегчению, обнаружила, что Леопольд спит. Безмятежность чистой постели после выматывающих страхов и блужданий вкупе с опиумом, который Леопольд не переставал принимать и после того, как явился к сестре, возымели своё действие, и он крепко заснул.

Однако наутро у него поднялась температура, и Хелен вызвала доктора Фабера. Тот обнаружил пациента в таком состоянии, что никакой даже самый дикий бред не смог бы его удивить. Мозг Леопольда был воспалён, мысли его беспорядочно цеплялись то за од­но, то за другое, он метался в постели и всё время неистово что-то говорил, но даже Хелен не смогла бы разобрать в его речах ни единого слова.

Обучаясь медицине в университете и практикуясь в городских больницах, Фабер не избежал влияния неверия, преобладавшего в тех кругах, где, в силу небольших познаний о конституции человека, потоки ребяческого невежества и старушечьей вульгарности (не говоря уже о непристойности) проповедовались под именем истины людьми, абсолютно ничего не знающими о более глубоких сферах существования, в которые верят простые и благочестивые натуры. Поэтому, приехав в Гластон, он привёз свою долю закваски в ста­рую посудину этого древнего и сонливого городка. Но поскольку ему нужно было осно­вать и укрепить свою практику, у него хватило благоразумия не выставлять на всеобщее обозрение хвалёную пустоту своих выметенных и убранных комнат. Я не хочу ни в чём его обвинять. Он не считал своим призванием исполнять мефистофелеву заповедь всеоб­щего уничтожения веры и видел своё дело лишь в том, чтобы доставать из сундука приро­ды средства и снадобья, способные исцелить больное тело, которое для него, собственно, и составляло всю сущность человека. Он держался по-деловому, холодно и несентимен­тально, и, хотя в каком-то смысле это было даже хорошо, при виде его у Хелен пропала всякая надежда найти в нём того, кому она могла бы открыть тайну истинного положения дел.

Врачом он оказался мудрым и искусным, однако понадобилась не одна неделя, прежде чем Леопольд пошёл на поправку. К тому времени, когда лихорадка спала, он настолько обессилел, что все опасались за его жизнь, и даже Хелен, чьё здоровье всегда было прекрасным, начала чувствовать на себе влияние бессонных ночей. Уход за братом отнимал у неё все силы. Однако теперь она думала о своей жизни совсем иначе, потому что впервые обнаружила её ценность. Собственная жизнь стала ей дорога с тех пор, как стала опорой для Леопольда. Несмотря на кошмар тревожной неопределённости и ужаса, в котором она жила, временами считая себя чуть ли не сообщницей брата, равно повинной в его преступлении, порой Хелен ловила себя на том, что всё её существо с радостью от­кликается на мысль о том, что она стала для Леопольда ангелом-хранителем - как он сам называл её. И теперь, даже когда те долгие часы, что она проводила у его постели, каза­лись ей однообразными и весьма утомительными, по сравнению с ними ей прошлое всё равно выглядело историей ленивой бездельницы.

Всё это время она почти не виделась с кузеном Джорджем и, честно признаться, са­ма не зная почему, избегала его общества. В холодном, солнечном, незатенённом дне его присутствия, где непрестанно дул северный ветер, ей негде было найти утешения, а что до силы, то даже краткая встреча с ним, напротив, требовала от неё нового усилия. К тому же, внешне она явно подурнела. Но когда после долгого отсутствия священник однажды утром увидел Хелен среди прихожан, её бледное лицо, в котором угадывалась скрытая и подавленная тревога, несло на себе печать некоего высшего существования. Правда, за это время она ни разу не припала к рекам утешения, льющимся из источников веры, и сейчас пришла в церковь вовсе не для того, чтобы напомнить себе о чём-то дорогом и близком: величественное, молчаливое здание манило её лишь обещанием двух часов недвижного покоя. Однако она действительно вступила в более высокие сферы существования - про­сто потому, что даже без единой мысли о Том, на Чьём сердце зиждется весь мир (не го­воря уже каком-либо Его познании), она, тем не менее, исполняла Его волю. Да, при этом она всего лишь следовала своему инстинкту и служила не всему человечеству из полноты зрелого, любящего сердца, а лишь тому, кого любила больше всех на свете, - что, согла­ситесь, невеликая заслуга! - но как бы то ни было, для неё это стало началом Божьего пу­ти, единственно дивного и прекрасного. Неудивительно, что в лице девушки начал проби­ваться тот свет, который не могли зажечь в нём ни цветущее здоровье, ни даже самое оправданное осознание собственной красоты.

Глава 30. Возрастание священника

Визиты Уингфолда к карликам, живущим у ворот парка, не только участились, но стали для него всё более и более интересными, и поскольку работа привратника отнимала у Полварта совсем немного времени, он мог полностью посвятить себя молодому челове­ку, желающему научиться как раз тому, что было для него настоящей страстью До сих пор его единственной ученицей была племянница, и появление ещё одного ученика - да ещё такого, чья душа столь ревностно стремилась постичь все сокровища мудрости, накоплен­ные им за долгие годы, - было для него острой, чистой и священной радостью. Как раз об этом он так часто молился: чтобы живые воды его духа нашли себе выход в иссохшие и жаждущие земли. Особой способности к писательскому мастерству у него не было, хотя время от времени он облегчал своё сердце стихами, и даже хотя он обладал удивительным умением говорить, любая попытка публичного выступления лишь сделала бы его предме­том вульгарных насмешек. Уингфолд оказался человеком понятливым и послушным, жаждущим истины и способным её узнать, и если удастся помочь ему отвалить камень от колодца истины в его собственной душе, целительные воды потекут от него и в дальние, и в ближние пределы. Когда-то маленький Закхей восполнил свой недостаток тем, что взо­брался на высокую сикомору, чтобы тем самым возвыситься над своими братьями и уви­деть Иисуса. А вот маленький Полварт готов был поднять высокого Уингфолда на своих плечах, чтобы тот первым увидел и вслух возвестил своим братьям о Том, Кто к ним гря­дёт.

Два или три воскресенья священник (главным образом, с помощью своего друга) кормил свою паству зерном, подобранным с чужих полей. Многие были этим недовольны и, хотя сам Уингфолд ничего об этом не знал, ручейки их недовольства стеклись в не­большое озерце: среди прихожан состоялось полугласное собрание, где обсуждалось, не стоит ли обратиться с жалобой к старшему священнику, и, хотя пока решено было обо­ждать, вопрос так и остался открытым. Кое-кто вообще считал, что, поскольку старший приходской священник так мало интересуется своей паствой, лучше обратиться сразу к епископу и сообщить ему, в каком печальном состоянии находится одна из общин, вве­ренная его попечению. Однако вскоре дело приняло новый оборот - сначала ко всеобще­му удивлению, а потом к смятению и, наконец, даже к ужасу некоторых прихожан.

Послушно следуя наставлениям Полварта, Уингфолд засел за Новый Завет. Сначала, по мере того, как он читал и пытался его понять, он то и дело натыкался на небольшие трудности (например, на несоответствия в родословных: я упоминаю об этом лишь для того, чтобы показать, какого рода трудности это были), которые, словно осы, вылетали на него из темноты и жалили в лицо. Некоторые из них ему удавалось настичь, одолеть и раздавить, но он тут же обнаруживал, что победа почти ничего ему не дала, и поэтому Полварт убедил его на время оставить эти мелкие непонятности, потому что они никак не помогали ему узнавать Того, с Кем ему так нужно было познакомиться. Совсем иначе де­ло обстояло, когда непонятными оказывались слова Самого Иисуса. Уингфолд знал, что просто должен понять, что Тот имел в виду, - иначе ему никогда не понять Его Самого.

Тут Полварт сказал ему вот что: если после всех усилий и стараний человек всё рав­но никак не поймёт, что именно хотел сказать Иисус, тогда ему следует признать, что смысл этих слов пока недоступен его пониманию, и ему сначала нужно поближе узнать Самого Иисуса - ибо хотя слова и помогают нам узнать того, кто их произносит, сначала нам нужно хоть немного знать его самого, чтобы эти слова обрели для нас смысл. Поэто­му для того, чтобы добраться до понимания те или иных нелёгких высказываний, нашему разуму неизбежно приходится взбираться по ступенькам, постепенно ведущим нас от лёг­кого к сложному. Именно здесь Полварт хотел было дать своему ученику самый что ни на есть практический и потому особенно важный намёк, но удержался, боясь, что, сообщив ему истину, он лишит её той полной силы, которую человек ощущает, только самостоя­тельно открыв её для себя. Он был уверен, что в своём нынешнем настроении священник почти сразу же обнаружит то, что Полварту так хотелось ему показать.

Однажды Уингфолд спросил, понимает ли его друг смысл одного высказывания Иисуса.

- По-моему, да, понимаю, - ответил карлик. - Однако вряд ли сейчас у меня полу­чится показать его вам. Сдаётся мне, что это как раз одно из тех Его слов, о которых я го­ворил: понять его можно, только научившись лучше понимать Иисуса. Позвольте мне за­дать вам один вопрос - только для того, чтобы пояснить, что именно я имею в виду. Если можете, скажите мне: судя по тому, что было главной и первостепенной целью Иисуса на земле?

- Спасение людей, - ответил Уингфолд.

- По-моему, это не так, - отозвался Полварт. - Не забудьте, я спросил вас о главной, первостепенной Его цели. Скоро вы и сами придёте к точно такому же выводу. Либо наш Господь был иллюзией, фантомом, могущественной ересью, подействовавшей даже на многих яростных её противников, либо Он был подлинным человеком, провозглашавшим то, в чём состояла вся Его жизнь, чтобы эти слова стали жизнью для Его братьев. А если так, то, в конечном итоге, любой честный человек непременно поймёт истинный смысл того, что Он говорил. Кто-то сказал, что Он был человеком, главной страстью которого была страсть по человечеству - ну, или что-то в этом роде. По-моему, эти слова даже близко не стоят к истине. Главным светом Его жизни была иная страсть - если её вообще можно так назвать, - превозмогавшая даже то стремление, которого всё равно было бы довольно, чтобы Он положил ради него душу.

В тот день Уингфолд ушёл домой, глубоко погрузившись в размышления.

Полварт не читал почти ничего религиозного кроме Нового Завета, однако смог ука­зать Уингфолду несколько книг, которые способны были оказать ему неплохую помощь в

поиске подлинного образа Того, Кого тот пытался узнать. Тем не менее он хотел, чтобы его друг впервые узрел рассвет на горах Иудеи - то есть чтобы свет пролился в его душу благодаря словам самого Сына Человеческого. Иногда при мыслях о своём ученике и его продвижении вперёд карлика охватывала такая радость и ему так не терпелось услышать о новых лучиках света, пробившихся для того сквозь тьму, что он просто не мог оставаться дома, целый день бродил по парку и, как подозревала Рейчел, молился за молодого свя­щенника. Уингфолд и знать не знал, что нередко, когда он, далеко за полночь, бился над каким-нибудь трудным, непонятным отрывком, маленький привратник кругами ходил по дому, словно колдун, бормочущий заклинания, - только бормотал он молитвы за своего друга. Неудовлетворённый собственной немощной любовью, он восполнял её источником всякой любви, смело простирая руку к Божьим богатствам и взывая о «первейшем при­знаке благородства»[18] для своего ученика - что, не будь в мире Бога, было бы совершен­ной глупостью и справедливым поводом для насмешек со стороны таких, как Джордж Баском. Но поскольку Полварт всей своей крепкой, здоровой, святой душой верил, что Бог есть, для него всё это было не чем иным, как проявлением обычного здравого смысла.

Однако до рассвета было ещё далеко - а тут ещё Уингфолда начал тревожить вопрос о чудесах! Неужели мистер Полварт может искренне сказать, что без труда верит в столь невероятные вещи, которые к тому же так глубоко погребены во мраке и прахе древности, что удостовериться в их подлинности просто невозможно?

Нет, мистер Полварт никак не мог сказать, что ему легко верить в такие вещи.

- Тогда почему, - не отставал Уингфолд, - от них зависит вся правдоподобность евангельской истории? То есть её правдоподобность для людей вроде нас, живущих много позже и из-за своего образования лишённых способности верить в подобные явления, особенно в наше время, когда учёные дотошно исследуют все законы.

- Которые, скорее всего, так и остаются непонятыми, - вставил Полварт, стараясь однако не перебить мысль своего ученика.

- И всё же, почему доказательство истинности Евангелия зависит от столь невероят­ных явлений, как чудеса? Вы же признаёте, что они заведомо невероятны?

- Заранее оговорив, что я верю в каждое чудо, записанное в Евангелии, - ответил Полварт, - я искренне признаю их невероятность. Однако доказательство истинности Евангелия от них не зависит и никогда не зависело. Сам Господь не особенно на них пола­гался и совершал чудеса, скорее, ради страждущих, нежели ради очевидцев. Однако сей­час мне не хотелось бы об этом говорить. Скажу только, что Господа вы найдёте не в чу­десах - хотя, обретя Его, вы обнаружите Его и в них тоже. Вопрос не в том, истинны ли чудеса, а в том, был ли истинным Иисус. Я снова и снова повторяю, что вам нужно найти Его, Его самого. Вот когда вы отыщете и узнаете Его, тогда, я может быть, и сам задам вам этот вопрос: «Как вы, мистер Уингфолд, можете верить в столь невероятные вещи, как чудеса и знамения?»

С этими словами карлик решительно сжал губы. Уингфолд понял, что больше тот не скажет ни слова, и потому, оставшись без ответа и с немалым чувством разочарования, ему снова пришлось вернуться к Новому Завету.

Глава 31. Священник делает открытие

Наконец однажды, когда Уингфолд сидел за евангельской гармонией[19], сравнивая между собой несколько отрывков, по-разному изложенных в Евангелиях, на минуту он то ли задумался, то ли замечтался, и его взгляд полубессознательно остановился на стихе: «Но вы не хотите придти ко Мне, чтобы иметь жизнь»[20]. Слова эти переплелись с его мыслями, и постепенно, хотя его неясные раздумья нельзя было назвать сознательным, сосредоточенным размышлением, в неподвижной тишине его сознания образ Иисуса об­рёл такую необыкновенную реальность, что, в конце концов, Уингфолд увидел в Нём че­ловека, который искренне, изо всех сил старался помочь своим собратьям, но никак не мог заставить их прислушаться к Его словам.

«Эх, - вздохнул про себя священник, - вот если бы мне хоть раз Его увидеть! Уж я бы непременно слушал Его! Да я бы ни на шаг от Него не отходил, засыпая Его вопроса­ми, чтобы добраться до истины!»

На какое-то время он опять погрузился в беспорядочный хаос смутных, бессловес­ных раздумий, пока из памяти внезапно не всплыли слова, резко выдернувшие его из по­лузабытья: «Что вы зовёте Меня: Господи! Господи! - и не делаете того, что Я говорю?»

- Боже мой! Да что же это я? - вскрикнул он. - Придираюсь к словам, сомневаюсь в том и в этом, словно пытаясь удостовериться, что Он достоин того положения, которое я намереваюсь Ему предложить, а Он, тем временем, настойчиво призывает меня к послу­шанию! А ведь я даже не могу - ну, по крайней мере, вот так, сразу - сказать, чего Он от меня хочет! Да разве я хоть когда-нибудь, хоть что-нибудь сделал именно потому, что Он велел мне это сделать? Нет, никогда! .. Но как мне Его слушаться, если я даже не уверен, что Он имеет право на такое господство? Сначала надо точно узнать, могу ли я по праву называть Его Господом! Нет, так тоже не пойдёт. Он сам говорил: «Зачем же вы и по самим себе не судите, чему быть должно?» А ведь я не знаю, я даже ни разу не спрашивал себя, действительно ли Его заповеди о том, что мы должны делать, призывают нас к тому, что хорошо и правильно!.. Подумать только! Все эти годы я называл себя христианином - да что там! даже служил в храме Христовом, словно Он какое-нибудь языческое боже­ство, жаждущее песнопений, молитв и жертвоприношений! - и при этом не могу честно сказать, что хоть раз в жизни сознательно сделал то, что Он мне велел. А ведь в Евангели­ях Он постоянно и горячо призывает нас к послушанию, порой даже умоляет о нём! Всё это время я был нечестен, а как нечестному человеку судить о Том, Кто называл себя Хри­стом Божьим? Чего ж тут удивительного, если Его слова слишком высоки и благородны, чтобы такие, как я, узнали в них истину?

Но тут ему на память пришёл ещё один стих: «Кто хочет творить волю Его, тот узна­ет о сём учении, от Бога ли оно, или Я Сам от Себя говорю»[21].

Уингфолд поднялся, прошёл в свою комнату и плотно закрыл дверь. Через какое-то время он вышел и тут же отправился навестить одну безутешную старушку в своём при­ходе.

Следующим явным результатом его открытия было то, что в воскресенье на кафедру поднялся человек, которому впервые в жизни было что сказать собратьям-грешникам. На этот раз он принёс им не сокровенную добычу, собранную с чужих, пусть даже самых лучших полей, но то слово, которое родилось в его душе благодаря свету, проникшему в неё и обнаружившему там тьму и грех.

Он не стал открывать тетрадь с проповедями или цитировать отрывок из какой- нибудь книги, а дрожащим голосом прочёл лишь следующие слова:

«Что вы зовёте Меня: Господи! Господи! - и не делаете того, что Я говорю?»

Позвольте мне на секунду прервать повествование и воззвать к сочувствию читате­лей, способных понять человека, который из-за собственной честности порой выглядит так, будто думает только о себе. Если человек, обнаружив, что занимает своё положение не по праву, всё-таки желает исполнять тот долг, который накладывает на него это поло­жение (до тех пор, пока он не сможет либо оправдать своё назначение и начать честно ис­полнять этот самый долг, либо с честью его оставить), мне кажется, его можно извинить,

если из внутренней необходимости он начинает говорить о себе в таком месте, где подоб­ные речи могут быть либо признаком величайшей непочтительности, либо плодом ис­креннейшего благочестия. В Уингфолде это не было ни тем, ни другим: это была просто честность - и заворожённость изумлённой любви, впервые на мгновенье узревшей край одежды проходящей мимо Истины. Укреплённый сделанным открытием - и даже, пожа­луй, вдохновлённый им, ибо что есть любовь к истине и радость истины, как не дыхание жизни, даруемое душе Богом истины? - Уингфолд оглядел свою общину, как ни разу не осмеливался оглядывать её до сих пор. Он смотрел на лица, одно за другим, узнавая их; заметил лицо Хелен Лингард, печально осунувшееся, но не потерявшее достоинства, и даже не мгновение усомнился, она ли это; слегка содрогнулся от неведомого доселе вол­нения (менее скромный или менее мудрый проповедник по глупости увидел бы в этом не радость открытия, а знак присутствия и вдохновения Духа) и, строго подавив его в себе, сказал:

- Друзья мои, сегодня я обращаюсь к вам с первым словом истины, которое было дано мне самому.

Его слушатели насторожились и внутренне и внешне. «Неужели сейчас будет отри­цать Библию?» - подумали одни. «С первым и с последним, - подумали другие, - если только старший священник успеет вовремя услышать о том, как ты, братец, оскверняешь и себя, и его кафедру».

- И если бы я попытался удержать его, - продолжал Уингфолд, - оно стало бы для меня горящим огнём, заключённым в моих костях. Три дня назад я сидел у себя в комнате, читая странное повествование о человеке, явившемся в Палестину и называвшем себя Бо­жьим Сыном, и наткнулся на те самые слова, которые только что прочёл вам вслух. Не успел я прочитать их, как обвинитель, живущий у меня внутри, - моя собственная Совесть

- зашевелился и спросил: «А ты сам? Делаешь ли ты, что Он говорит?» И тогда я подумал: «Сделал ли я сегодня хоть что-нибудь из того, что Он велел? Поступал ли вообще хоть когда-нибудь по Его слову? Случалось ли мне - да, да, в конце концов, дошло и до этого!

- хоть раз в жизни сделать то или иное дело просто потому, что Он повелел мне его сде­лать? И знаете, что мне пришлось на всё это ответить? Нет, никогда! А ведь всё это вре­мя я не только называл себя христианином, но и, в силу своего христианства, имел дерз­новение жить среди вас в качестве того, кто должен был помогать вам искать Божье Цар­ство. Я был ходячим лицемерием, живущим и проповедующим среди вас!

«Вот негодяй!» - подумал галантерейщик, разбогатевший на продаже нижнего бе­лья, каждый стежок которого отнимал у белошвеек куда больше здоровья и сил, чем спо­собна была возместить их скудная плата. «Ну и ну!» - подивились некоторые. «Надо же, сам признаётся в лицемерии!» - ухмыльнулись другие. «Неслыханная дерзость! - возму­тилась миссис Рамшорн. - Совершенно непристойное поведение, неподобающее человеку священнического сана! Да ещё и выставляет себя настоящим язычником!» Хелен слегка проснулась, начала прислушиваться и удивлённо подумала, что такого мог сказать свя­щенник, чтобы его паства заволновалась и зашушукалась, будто над ней пронёсся внезап­ный вихрь ветра.

- После такого признания, - продолжал Уингфолд, - вы должны понять, что все мои слова относятся ко мне самому в той же мере, как и к любому из вас.

И он начал показывать им, что вера и послушание рождены от единого духа, живу­щего в одном и том же сердце и лишь входящего и выходящего из одной его двери в дру­гую: то, что в покоях сердца мы называем верой, в покоях воли зовётся послушанием. Уингфолд показал им, что Господь решительно отвергал всякую веру, которая являлась миру только в устах, восхваляющих Бога, но не в руках и ногах послушного деяния. Кто- то из его слушателей решил, что это скверное богословие, однако другие увидели в его рассуждениях, по меньшей мере, здравый смысл. Что касается Хелен, ей казалось, что та­кие разговоры интересуют священников или людей вроде её тётушки, причастных к по­добным делам; но для неё, чей брат лежал дома «с головой в язвах и чахнущим серд­цем»[22], всё это было пустой, бессмысленной суетой.

Но никакие осуждающие мысли не могли остановить источник откровения, ливший­ся из уст Уингфолда и с каждым словом становившийся всё сильнее и полноводнее. В своём стремлении как можно вернее передать открытую им истину, он всё яснее осозна­вал, какая это насмешка - называть человека мудрейшим, добрейшим, наилучшим, дра­жайшим из людей и при этом ни разу не выполнить ни малейшей его просьбы и не при­слушаться ни к одному слову его страстных, умоляющих призывов.

«Социнианин!»[23] - негодовала миссис Рамшорн.

«А в нём что-то есть!» - сказал себе старший староста прихода, выросший в семье методистов.

«Кажется, он действительно верит в то, что в детстве наговорили ему бабушки!» - подумал Баском.

А пробудившийся священник говорил всё свободнее, доходя почти до красноречия. Лицо его светилось искренней убеждённостью. Даже Хелен не отводила от него взгляда, хотя не имела ни малейшего представления, о чём он говорит. Наконец, он закончил свою проповедь такими словами:

- После сегодняшнего признания - и если кто-то из вас повинен в том же самом гре­хе, я прошу вас признаться в нём себе и Богу! - я не осмеливаюсь называть себя христиа­нином. Откуда такому, как я, знать то, что - если это действительно правда - является вы­сочайшей и единственной всеобъемлющей истиной на свете? Как может такой, как я, - продолжал он, чувствуя к себе презрение в присутствии истины, - судить о сокровенных тайнах её возможностей? Как мне, повинному в симонии[24], надеяться на то, что меня услышат, когда я провозглашаю, что сие слово, которое якобы сказал людям Бог, кажется мне почти невероятно прекрасным? Я проповедую благость содержащихся здесь истин, но ни разу не пошёл и не исполнил ни одной из них. Поэтому слово моё ничего не стоит, и в этом отношении его не следует принимать во внимание.

Нет, друзья мои, я не называю себя христианином. Но я призываю в свидетели тех из вас, кто исполняет слово Христа, сдерживает гнев, не судит ближнего, щедро делится с другими своим добром, любит своих врагов и молится за тех, кто клевещет на него, и пе­ред вами всеми клянусь, что с сегодняшнего дня буду стараться слушаться Его в надежде, что Тот, Кого Он называл Богом и Отцом, откроет мне Того, Кого вы называете своим Господом Иисусом Христом, и в моей тьме тоже воссияет Свет мира!

«Ну вот, он открыто называет себя безбожником! - сказала про себя миссис Рамшорн. - И подумать только, какой хитрый! Всех нас заманил в ловушку, заставив при­знать себя такими же атеистами, как и он! Как будто обычный смертный способен испол­нять заповеди Спасителя! Он же был Богом, а мы простые люди!» Она вполне могла бы добавить: «И люди-то из нас никакие!» - но до этого не дошла, считая себя вполне при­личным образчиком человеческого рода.

Но было в церкви одно сияющее лицо, которое, словно восходящее солнце любви, света и истины, оперлось подбородком не на волну с востока[25], а на спинку переднего си­денья. Глаза этого человека были полны слёз, а сердце благодарило Бога и Отца, ибо всё это было неизмеримо больше того, на что он осмеливался надеяться - разве что в неопре­делённом будущем. Теперь свет был не только согревающим и оживляющим присутстви­ем, но лучился и сиял в сердце его друга, для которого - благодарение Богу! - с сего­дняшнего дня открывался путь во всю полноту истины. И когда голос, снова дрогнувший от внутреннего волнения, произнёс: «Богу же и Отцу нашему.», - он опустил лицо, и

жалкое, тщедушное, уродливое тело с огромной седой головой затряслось от могучей си­лы радостных рыданий. В лице учителя, только что отрёкшегося от всякого права учить, он увидел истину, поселившуюся во внутреннем человеке! Что скажет на это его паства? Неважно. Те, кого привлёк к Себе Отец, непременно его услышат.

Полварт не стал искать священника в ризнице или дожидаться его возле дверей; не пошёл он и к нему домой. Он был не из тех, кто хвалит священников за прекрасную про­поведь. С какой поразительной небрежностью некоторые люди относятся к опасности по­губить своих друзей собственной похвалой! «Пусть Бог Сам хвалит его! - сказал себе Полварт. - Я же только возьму на себя смелость его любить». Он не хотел легкомысленно рисковать пробуждающейся душой своего друга.

Глава 32. Надежды

Хелен впервые появилась службе с тех пор, как появился Леопольд. На неделе в его болезни произошёл перелом, ему стало лучше, и к субботе он настолько успокоился, что Хелен, из желания хоть немного сменить обстановку, решила оставить его на попечение экономки и пошла в церковь. Вернувшись, она узнала, что хуже ему не стало, хотя он и «до и дело беспокоился, всё о вас спрашивал, мисс». Она тут же поспешила к нему, слов­но к грудному младенцу.

- Зачем ты ходишь в церковь? - спросил он чуть капризно, словно избалованный ре­бёнок, в ожидании ответа глядя на неё безжизненными, потухшими глазами. - Какая в ней польза?

- Пользы немного, - ответила Хелен. - Мне нравится тишина и музыка. Вот и всё.

На его лице отразилось разочарование.

- В прежние времена церкви были для людей прибежищем, - заговорил он, немного помолчав. - Может, поэтому нам кажется, что там и сейчас можно надёжно укрыться. А кузен Джордж тоже ходил с вами?

- Да, ходил, - отозвалась Хелен.

- Может, он ко мне зайдёт? Хочется с кем-нибудь поговорить.

Хелен промолчала. Однако мысли её были заняты не столько тем, что ответить Лео­польду, сколько тем, почему ей самой так решительно не хочется, чтобы Баском навещал её больного брата. Правда есть правда, и что в том плохого, если Леопольд узнает или, по крайней мере, услышит, как она сама, что ему нечего бояться наказания в потустороннем мире, что бы ни произошло с ним в мире нынешнем; что ему незачем трепетать перед страшным Богом, ненавидящим грех, потому что никакого Бога нет; что даже мерзость его собственного преступления не должна его огорчать - ведь и он сам, и его вина рано или поздно исчезнут с лица земли, как уже исчезла пролитая им кровь. Разве всё это не станет для него утешением?.. Только к чему подтолкнут его подобные мысли? К тому, чтобы продолжать жить под грузом душевных мук или к тому, чтобы разом покончить и с муками, и с самим собой? Или, быть может, к тому, чтобы безоглядно предаться пороку, пытаясь избежать чувства вины и страха перед законом?

Не скажу, что Хелен думала именно так, слово в слово, но какими бы ни были её размышления, они не вызвали у неё ни малейшего желания осенить своего преступного брата светом присутствия Джорджа Баскома. Однако из-за пристрастного отношения к кузену она объясняла это так: «Джордж так благороден, что может общаться только с очень благородными людьми. Он просто не поймёт моего бедного Польди и слишком строго осудит его».

Вообще, со времени появления брата, она почти не виделась с кузеном - и не только потому, что была нужна Леопольду, а потому что сама не очень-то хотела с ним встре­чаться. Почти бессознательно она ощущала, что ему недостаёт сострадания и что его гро­могласное, холодное добродушие никогда не признает и не оправдает такой её любви к брату. Была тому и ещё одна причина: помня о том, как Джордж однажды высказался о преступниках, она боялась даже поднять на него глаза, чтобы его проницательный, испы­тующий, безжалостный взгляд не прочёл в её душе, что она сестра убийцы.

Однако к тому времени в тучах, окружавших её и Леопольда, появился слабый про­блеск света: она начала сомневаться в том, что он действительно совершил то преступле­ние, в котором обвинял себя. Кроме дяди никто даже не побеспокоился узнать о том, по­чему он исчез из Кембриджа; впрочем, внезапный приступ лихорадки мозга был тому бо­лее чем достаточным объяснением. В том, что убийство действительно произошло, газеты не оставили ей ни малейших сомнений: но, может быть, связь Леопольда с убитой девуш­кой, ужас от её гибели, коварно подступившая болезнь и влияние ненавистного опиума вместе вызвали у него галлюцинацию преступления? Наконец она почти уверилась в пра­вильности своих предположений из-за того, что, выздоравливая, Леопольд и сам начал время от времени сомневаться, не было ли его чувство вины всего лишь плодом снов и видений, терзавших его во время болезни, прекрасно зная, что эти видения уже давно ста­ли для него куда более реальными, чем большинство людей и событий. Наверное, его вос­поминания были столь путаными и неясными ещё и из-за того, что в самом начале лихо­радки Леопольд оставался под воздействием того самого наркотика, который владел им в минуту преступления.

За неделю эта надежда почти переросла в убеждённость, и в результате Хелен не только нашла в себе силы встретиться с Джорджем Баскомом, но уже не испытывала прежней неприязни при мысли о такой встрече (хотя её намерение не пускать кузена к брату не изменилось ни на йоту). Потому в следующую субботу, когда Джордж, по своему обыкновению, явился, чтобы провести с ними выходные, она послушалась тётушку и со­гласилась проехаться вместе с ним верхом - но только вечером, когда с Леопольдом смо­жет посидеть сама миссис Рамшорн (которая, надо сказать, относилась к мальчику с большой и искренней добротой). Они пообедали раньше обычного, и Хелен немедленно поднялась к брату, не желая оставлять его ни на минуту, пока тётушка не придёт её сме­нить.

Позже они вместе поужинали, и Леопольд был необыкновенно спокоен. Просто уди­вительно, как быстро человеческий рассудок, в своём стремлении к покою, примиряется с присутствием даже самых гнетущих мыслей! Однако Хелен принимала это спокойствие за невинность, не зная, что чувства не могут служить ни доказательством, ни мерилом вины. Чем лучше человек, тем оглушительнее вопит его совесть при малейшем появлении греха, а самые отъявленные преступники нередко идут по жизни, не беспокоясь ни о чём.

Хелен тоже успокоилась и даже немного забылась, смотря на брата, который время от времени обращал на неё любящий и благодарный взгляд, до глубины трогавший ей сердце. Только услышав лошадей, выходящих из конюшни, она поднялась, чтобы пойти переодеться.

- Я ненадолго, Польди. - сказала она.

- Не забывай про меня, Хелен, - отозвался он. - Если ты забудешь обо мне, обо мне сразу вспомнит враг.

Его любовь утешила её и ещё сильнее укрепила её веру в его невиновность. Именно в таком настроении робкого, неуверенного но радостного полупокоя - как сильно оно от­личалось от её прежнего безжизненного, деревянного спокойствия! - она вышла навстре­чу своему кузену. Секунда, и он подсадил её в седло, сам вскочил на коня и поехал рядом с нею.

Глава 33. Прогулка

Как только они выехали на улицу, направляясь к воротам в парк, их встретил мягкий западный ветерок, словно подымающийся из глубины золотой вазы, наполненной розами. Что-то - то ли в вечернем воздухе, то ли в его собственной душе - заставило Джорджа Баскома на какое-то время замолчать (хотя, может быть, он просто торопился выкурить сигару, потому что Хелен попросила поскорее докурить её до конца). Хелен тоже молча­ла: ей казалось, что они едут прямо в сердце низкого багрового солнца, и ровный поток его властного сияния без остатка изгладил её с лица земли. Ни один из них не произнёс ни слова, пока они не миновали ворота парка.

Стоял безупречный английский летний вечер, тёплый, но не душный. Пока они не­спешно ехали по дороге, солнце опустилось, и тут, словно алеющий уголь скатился в хра­нилище небесных боеприпасов красок и света, над горизонтом вспыхнул медленный взрыв пурпурного, зелёного и золотого ликования - чистый огонь, без дыма и горючего, в котором осталось лишь лучистое сияние. Для Хелен это был второй урок посвящения в жизнь природы: она почувствовала, что весь вечер вокруг погружён в какую-то думу, и по мере того, как сумерки становились гуще и приближалась ночь, ей казалось, что мир тем­неет от своих размышлений. Последнее время Хелен и сама поневоле начала думать, пусть не очень глубоко, но зато напряжённо, и знала, как это бывает, и потому в сумерках чувствовала себя как дома.

Они свернули с дороги на траву. Лошади вскинули голову и, не чувствуя сдержива­ющей руки седоков, пустились в хороший, дробный галоп по открытому лугу. В лицо Хе­лен подул ветер, прохладный, сильный и добрый. Её показалось, что он изливается из ка­кого-то вышнего источника и, пробегая по невидимому, безбрежному руслу через океан недвижного воздуха, несёт ей неясное обещание, почти предвидение покоя. Однако это лишь пробудило в ней тоску и желание - непонятно чего, но чего-то такого, что утолит тоску, разбуженную в ней ветром. Желание росло и расширялось, расходясь всё дальше и дальше в бесконечность покоя. И пока они продолжали нестись галопом, а обезумевшие от света оттенки, истлевая, превращались в дымно-розовый, золотисто-зелёный и сине- серый, что-то поднималось и поднималось в её душе, щемило и щемило ей сердце, пока по её щекам не потекли слёзы. Не желая показывать их Баскому, она пришпорила лошадь и унеслась от него прочь в приветливые сумерки, похожие на ступени, ведущие из време­ни в вечность.

Неожиданно она увидела перед собой деревья, окружающие брошенный особняк: сама того не зная, она описала огромный круг. Резкая боль ударила ей в сердце, и слёзы её сразу высохли. Помимо всего прочего ночь, молчаливая от раздумий, хранила в душе и это! Она натянула поводья, остановилась и развернулась, дожидаясь Баскома.

- Ай да Хелен! Ну и дали вы мне жару! Устроили настоящую погоню!

- Погоню? За несбыточной мечтой?

- Да разве я мог надеяться догнать вас на этом дряхлом Россинанте?

- Ну же, не обижайте его, Джордж: он уже старенький. Лучшая пора для него поза­ди. Жаль, что у нас нет для вас коня получше - разве что я дала бы вам свою Фанни, а са­ма поехала бы на вашем. Я к нему привыкла.

- Дама всегда должна ехать на лучшей лошади, - сдержанно возразил Джордж. - Мне лично так нравится больше. По крайней мере, не нужно беспокоиться о том, чтобы спутница не заскучала: если ей станет скучно, она всегда может от меня удрать.

- Неужели вы думаете, что я сочла вас скучным? Да ни у одной дамы ещё не было столь милого и молчаливого оруженосца.

- Значит, вам наскучило моё молчание? Рассказать вам, о чём я задумался?

- Если хотите. Я думала о том, как приятно будет вот так скакать и скакать, прямо в вечность.

- Это ощущение непрерывности, - откликнулся Джордж, - доказывает, насколько безболезненным будет наш уход. Ни один человек не осознаёт, что его существование прекратилось, потому что тогда его уже нет. Как раз из-за этого некоторые и начинают

воображать, что будут жить вечно. Только знаете, что хуже всего? Стоит им всё это вооб­разить, как вечное существование начинает казаться им не только вполне вероятным, но и несказанно желанным и радостным. А всё потому, что человек не осознаёт, что его ожи­дает конец. Когда ему хорошо, жизнь кажется бесконечной. Пока ребёнок ест, он никогда не отвернётся от одной тарелки к другой. Он просит ещё - а не чего-то другого.

- Если, конечно, еда ему нравится, - сказала Хелен.

- Она всем нравится, - ответил Джордж. - Более или менее.

- Ну не знаю, можно ли говорить о всех, - ответила Хелен. - Вы что же, думаете, что эта горбатая карлица, которая отперла нам ворота, довольна своей судьбой?

- Нет, это невозможно! - пока она видит вас и остаётся такой, какая есть. Но я гово­рю не о довольстве. Я думал лишь о тех глупцах, которые несмотря на то, довольны они жизнью или нет, стремятся жить вечно и потому, недолго думая, принимают это желание за бессмертие, утверждая, что это оно изначально свойственно человеческому сердцу и доказывает, что бессмертие - его законный удел.

- Как же тогда объяснить само существование этой мысли о бессмертии и её универ­сальность? - спросила Хелен, которая за последнее время обнаружила кое-какие доводы в пользу противоположного мнения. Несмотря на всё безразличие её тона, ей показалось, будто после дивного сна, в котором она вдосталь наплавалась в чудеснейшей реке, она проснулась и увидела, что на самом деле её постель просто сползла с кровати на пол: этим Джордж объяснял все реки и всё купание на свете!

- Как я объясняю её существование, я вам только что изложил, а что до её универ­сальности, то я её просто отрицаю! Она не является универсальной хотя бы потому, что её не разделяю я.

- Вы же не станете отрицать, что люди не хотят умирать, даже когда им плохо.

- Что угодно, абсолютно всё может стать неприятным, если случается не вовремя. Справедливости ради, я готов признать, что думать о смерти всегда неприятно. Но поче­му? Потому, что в тот самый момент, когда мы думаем о смерти, мысль о ней всегда изы­мается из того времени, которое для неё назначено - то есть, из положенного ей срока, ко­гда она всё равно должна наступить, - и переносится в самую гущу живого настоящего, где она, конечно же, неуместна. Живым смерть всегда кажется гадкой. В суете и стреми­тельности работы даже пещера отшельника будет нам отвратительна, какой бы плени­тельный вид ни открывался с её порога! Но когда смерть всё-таки настанет, она будет вполне приятна, потому что вместе с ней настанет и её час: угасание и постепенный отход от дел подготовят к ней человека. Если кто-то скажет мне, что в нём живёт то самое все­гдашнее стремление к бессмертию, о котором сам я знаю лишь понаслышке, я объясню это так: ваша жизнь, скажу я ему, ещё не завершена, она продолжает расти. Она ощущает в себе побуждение к дальнейшему росту, но не способна постичь собственной незавер­шённости и потому толкует это побуждение так, будто оно свойственно объективной вре­менной реальности, а не её собственной внутренней природе. Или, вернее, человек ощу­щает в себе элементы чего-то большего, но, будучи неспособным увидеть и представить себе законченную картину своего существа (которая неимоверно от него далека) перено­сит ощущение роста во внешнюю сферу, одновременно переводя его в инстинкт продол­жительности, в стремление к тому, что он называет вечной жизнью. Но когда человек до­стигает своей завершённости, наступает угасание, приносящее с собой своё чувство удо­влетворения и принятия - как и смерть, если она приходит в должное время полноты и зрелости.

Хелен ничего не ответила. Она считала кузена очень умным, но не могла радоваться тому, что он говорил, особенно перед лицом вечернего неба и ещё дрожащего в её душе отблеска проснувшихся в ней чувств. Может, он и прав, но, по крайней мере, сейчас, ей больше не хотелось слушать ничего подобного. На минуту ей даже показалось, что лучше лелеять в сердце сладкий обман - чтобы тот миг, когда челнок извечного Ткача протяги­вает нить её жизни, был не таким тягостным - вместо того, чтобы впустить в душу холод­ную правду, убивающую наповал.

Конечно, это было недостойное чувство. Лучше всегда знать правду и обо всём - даже о фактах! Но отрицание того, чего мы не можем доказать, не поможет нам достать и лопаты снега для нашего ледяного дворца. Что если та горячая надежда, которую мы от­рицаем, в конце концов действительно окажется истиной? Что если именно истина, за­ключавшаяся в этой надежде, влекла душу Хелен своей живой реальностью, своей связью с самим её существом даже в то время, как она была готова стать объектом презрения за то, что соблазнилась сладкой ложью? Горе нам всем, если жизнь и истина не пребывают в единстве, но сражаются друг с другом как враги! По-моему, человек сам свидетельствует о своей сверхъестественной природе, если, отрицая сверхъестественное, всё-таки прилеп­ляется к тому, что считает истиной, даже если эта его истина отрицает жизнь и безжа­лостно стирает со всех карт путь к лучшей и высшей доле!

- А о чём думали вы, Джордж? - спросила Хелен, не прочь сменить тему.

- Я думал.... О чём же я думал?.. Ах, да! Я думал об одном интересном убийстве. Вы, должно быть, читали о нём в газетах. Я уже давно подумываю, что, пожалуй, мне следо­вало бы стать не адвокатом, а сыщиком! Такой загадочный случай - не могу выбросить его из головы. Вы наверняка про него слышали. Помните, та девушка в бальном платье, которую нашли посреди рощи, убитую ударом кинжала прямо в сердце?

- Да, что-то такое я припоминаю, - отозвалась Хелен, изо всех сил стараясь говорить как можно естественнее и полагаясь лишь на то, что в темноте кузен почти не видит её лица. - Так что, убийцу так и не нашли?

- В этом-то всё и дело. Он исчез, не оставив и следа. Им даже подозревать некого!

Хелен глубоко вздохнула.

- Ну, произойди это, скажем, в Риме, всё было бы понятно, - продолжал Джордж. - Но в тихом английском поместье. Просто невероятно! И всё так мастерски сделано: ни единого следа борьбы, один единственный удар в сердце, убийца исчезает, словно по волшебству, оружия никакого нет - да и вообще нет ни единой улики! Такое чувство, буд­то работал опытный убийца. Но почему он выбрал себе такую жертву? Убей он какого- нибудь проштрафившегося члена тайного общества, всё было бы понятно. Но юная де­вочка, веселящаяся на балу? Право, это странно! Хотелось бы мне попытаться всё это рас­путать!

- А что, родственники так ничего и не сделали? - спросила Хелен с судорожным вздохом, который она попыталась скрыть, притворившись, что поправляет амазонку.

- Да нет, они, конечно же, сделали всё, что могли. Как только обнаружили тело, по­лиция тут же кинулась вдогонку за преступником, но, по видимому, они пустились по ложному следу - а может, там и следа-то никакого не было. Тамошний караульный сказал, что ночью, а вернее, утром того же дня, он подходил по берегу к небольшой бухте, при­мерно в миле от дома, где произошла трагедия, и увидел двух рыбаков, которые, видимо, собрались отплывать. Вдруг откуда ни возьмись с верхнего пастбища по склону сбежал третий и вскочил к ним прямо на корму. Когда караульный подошёл к берегу, они уже были далеко и подняли паруса. Луна была почти полная, так что света было достаточно, чтобы он всё это разглядел. Но когда это дело начали расследовать, и лодка, и люди как сквозь землю провалились. Наутро все лодки были на месте, и никто из местных рыбаков так и не сознался, что ночью выходил в море. Все следы на песке - и от киля лодки, и от человеческих ног - уже смыло прибоем. Все решили, что убийство было спланировано давно, и преступник всё как следует продумал и успешно скрылся, скорее всего, в Гол­ландию. Ну, понятно, тут же разослали телеграммы, куда могли, но охрана на противопо­ложном берегу ничего подозрительного не обнаружила. Этим всё и кончилось, а если не кончилось, то, по крайней мере, дело застопорилось и уже несколько недель не продвига­ется ни на шаг. Причём ни у родителей, ни у родственников, ни у друзей - ни малейшего подозрения о том, кто бы это мог быть.

- А почему её убили, кто-нибудь знает? - спросила Хелен, с радостью чувствуя, что притворяться ей становится всё легче.

- Ну, разговоров-то много. Говорят, она была красавица, самого любезного обхож­дения, и, конечно же, обожала, чтобы за ней ухаживали. Так что все догадки сводятся к ревности. Скорее всего, у неё был какой-нибудь низкородный кавалер, о котором не знали ни родители, ни друзья. По-моему, они и сами это подозревают: иначе почему поиски убийцы ведутся с такой прохладцей? Нет, я и правда не прочь взять это расследование в свои руки.

«Нам нужно поскорее услать его куда-нибудь подальше», - подумала Хелен.

- По-моему, полицейская работа недостойна ваших талантов, Джордж, - сказала она. -Я сама ни за что не стала бы выслеживать какого-нибудь беднягу!

- Общество требует, чтобы его члены жертвовали личным выбором ради общего блага, - возразил Баском. - Когда суд вешает очередного убийцу, или, ещё лучше, приго­варивает его к пожизненному заключению, всем нам от этого лучше.

Хелен больше ничего не сказала и вскоре повернула домой под предлогом, что ей нельзя надолго оставлять больного брата.

Часть II

Глава 1. Рейчел и её дядя

Когда они снова подъехали к сторожке привратника, было почти темно. Рейчел от­крыла им ворота, и они, даже не сказав спасибо, выехали из парка. Рейчел сквозь сумерки посмотрела им вслед, а потом со вздохом повернулась и пошла на кухню, где её дядя си­дел у очага с книгой.

- Как бы мне хотелось быть так же хорошо сложенной, как мисс Лингард! - сказала она, усаживаясь возле лампы, стоящей на сосновом столе. - Как это, должно быть, чудес­но - быть крепкой и высокой, свободно смотреть в одну сторону и в другую, не поворачи­вая с головой всё тело. Как это, должно быть, славно - сидеть верхом, как она! Видел бы ты, дядя, как она ветром мчалась по парку! Можно было подумать, что они с конём одно... Ах, как же я всё-таки ей завидую!

- Нет, девочка; я знаю тебя лучше, чем ты сама. Одно дело говорить: «Ну почему я не такая?», и совсем другое: «Как бы мне хотелось!..» Эти слова так же разнятся между собой, как ропот и молитва. Быть довольным вовсе не значит не желать ничего лучшего. Разве можно довольствоваться несовершенством? Божья воля в том, чтобы мы терпеливо сносили его и были довольны, уповая на искупление тела. И потом, мы знаем, что у Него есть послушный слуга, который однажды сделает нас свободными.

- Да, дядя, я всё понимаю. Ты же знаешь, я радуюсь жизни; да и может ли быть ина­че, когда ты со мной? Но каждый раз, когда я иду через кладбище, во мне поднимается какое-то торжество. «Вот увидишь, - порой говорю я жалкой, безобразной тени, которая ползёт подле меня вдоль могил, - скоро тебя поймают и запрут!.. » Только вдруг в буду­щем мире мне снова придётся быть горбатой? Иногда я даже немного беспокоюсь. Вдруг это для чего-то понадобится?

- Тогда вместе с горбом тебе будет дано терпение, чтобы вынести его и там; в этом можешь не сомневаться. Но я не боюсь. Куда вероятнее, что горбатыми в будущем мире будут те, кто не возблагодарил Бога, но кичился своей красотой. Как в притче про богача и Лазаря. Но и для них, как для нас, Бог делает только самое лучшее. Однажды мы уви­дим, что красота и богатство были более всего нужны тем, кому они были даны, как нам с тобой нужнее всего были уродство и нищета.

- Интересно, какой я была бы без горба! - смеясь проговорила Рейчел.

- Вряд ли ты была бы столь же дорога своему горбатому дяде, - отозвался её това­рищ по уродству.

- Тогда хорошо, что я такая, как есть! - воскликнула она.

- Когда я думаю о том, что мы с тобой не такие, как все, - заговорил Полварт после задумчивого молчания, - во мне подымается благоговение. Это единственное, что в чело­вечестве напоминает мне отдельность, непохожесть Самого Бога. Порой уродство пугает меня, словно оно чужое, словно оно ограничивает меня и врывается в моё существование, как извержение вулкана в синее сицилийское небо. В такие минуты моё единственное утешение - вознести его Тому, Кто не погнушался сотворить его. «Господи, - говорю я, - это не моё, а Твоё; так позаботься же о нём. У меня есть Ты, Отец Иисуса Христа, и Твоя вечность».

Он прикрыл глаза рукой, губы его побелели и задрожали. Мысль перетекла в молит­ву, и оба они какое-то время молчали. Рейчел заговорила первой.

- По-моему, я поняла тебя, дядя, - сказала она. - Я не против быть Божьей карлицей. Но мне хотелось бы быть сотворённой по Его образу и подобию - а разве Его образ может быть таким? Как я хочу, чтобы меня сотворили заново!

- И если спасающая нас надежда не тщетна, если апостол Павел не обманывался блистательными мечтаниями собственного воображения, так оно и будет, дитя моё!.. Но давай позабудем на время наши жалкие тела. Давай поднимемся ко мне, и я прочту тебе то, что сложилось у меня сегодня утром, когда я бродил по парку.

- Может, лучше дождаться мистера Уингфолда? Мне кажется, он непременно при­дёт. Ведь ещё не поздно. Он всегда заглядывает к нам по субботам, когда возвращается с прогулки. Может, пусть и он тоже послушает? Я знаю, ему будет полезно.

- Да я бы с удовольствием. Только, по-моему, мои стихи будут ему не по душе. Слишком они неумелые. Он же воспитан на Горации, и, боюсь, считает, что настоящая поэзия должна быть отточенной и лаконичной.

- Мне кажется, ты ошибаешься, дядя. Я слышала, как хорошо он говорит о поэзии.

- Ты уж прости меня, Рейчел, если я не решаюсь читать свои убогие вирши кому-то кроме тебя. Я вложил в них столько сердца, да и предмет их столь сокровенный.

- Жаль, что ты считаешь свой жемчуг слишком дорогим, чтобы бросать его перед мистером Уингфолдом, - проговорила Рейчел, и в её голосе прозвучала нотка недовольно­го разочарования.

- Нет, нет, что ты, - возразил Полварт. - Ну как ты можешь так говорить! Просто на них столько грубой, грязной шелухи, что показать их - значит оскорбить кроющуюся в них истину.

Рейчел почти всегда каялась сразу. Она медленно подошла к дяде, стоявшему у лестницы с лампой в руке, молча глядя на него глазами, полными небесного раскаяния. Приблизившись, она опустилась на колени и поцеловала его опущенную руку. Природная вспыльчивость была главной её бедой и доставляла ей немало огорчений.

Полварт наклонился, поцеловал её в лоб, поднял с колен, подвёл к лестнице и посто­ронился, чтобы дать ей пройти. Но Рейчел с детства отказывалась идти первой, если в чём-то провинилась, и теперь тоже отступила назад. С понимающей улыбкой он покорил­ся и пошёл наверх первым. Однако буквально через мгновение Рейчел услышала шаги Уингфолда и снова поспешила вниз, чтобы открыть ему дверь.

Глава 2. Сон Полварта

Вслед за Рейчел Уингфолд поднялся в комнату её дяди, и вскоре, то ли случайно, то ли благодаря её сознательным усилиям, разговор принял такой оборот, что Полварт сам предложил Уингфолду послушать его стихи. Он вынул из ящика стола исписанный и ис­чёрканный лист бумаги и прочёл то, что было на нём написано. И пусть голос его был да­леко не самым мелодичным, даже хриплая резкость и слабость не могли скрыть в нём не­кую утончённость, присущую духовной восприимчивости.

Услышь мой вопль, Господь. Я весь пустой Как зеркало, что Ты Своей рукой Очистил, и оно в глуби стальной Всего лишь отражает свет дневной. Не приказать мне солнечным лучам: «Светите здесь» или: «Играйте там». Не сотворить мне даже бабочки простой И не свои слова я здесь пишу с тоской. Задуматься хочу - но даже тут Я только жду, не зная точно сам, Какие думы в голове моей растут, Пока им в слове выхода не дам. Какие мысли в будущие дни Найдут себе приют в душе моей, Не знаю. Я - лишь дверь, куда они Заходят, чтобы выйти в мир людей. Нет, я не мыслю сам, а лишь стою У родника всех мыслей, на краю. Из родника вода течёт рекой - Я только зачерпнул её рукой. Мыслитель - Ты один, я - мысль Твоя, И мысль мою Ты мыслишь, и меня. Источник - Ты, я - лишь сосуд живой, Наполненный Твоей живой водой. Ты - всё во всём, мерило полноты. Но стоит мне воззвать к Тебе, как Ты Мне отвечаешь, щедрость возлюбя, И в полноте Твоей купаюсь я.

Альтернативный конец: Ты - всё во всём, мерило полноты. Но стоит мне воззвать к Тебе, как Ты Мне отвечаешь, и в отраде дней Я причащаюсь к полноте Твоей.

Пока он читал, Рейчел подобралась к его креслу, присела рядом и положила голову ему на колено. Даже если все мы лишь мотыльки-однодневки, всё равно мимолётные ра­дости этой жалкой парочки были не только благороднее по сути, но и куда приятнее для души, чем мимолётные радости молодого Геракла-Баскома, несмотря на все прелести Хе­лен, лошадей и всего прочего! О бедной Хелен я даже не могу ничего сказать, ибо у неё и вовсе не было радости, кроме одной и воистину высокой (хоть пока и нераскрывшейся) радости сестринской любви.

Правда, если факты жизни таковы, какими рисовал их Джордж Баском - и если он действительно способен это доказать, - нам, конечно, следует научиться принимать их, несмотря на всю их безнадёжность. Однако на свете есть истины, которые должны быть фактами, и пока нам не докажут, что Бога нет, некоторые из нас будут и дальше ощупью искать Его в надежде, что нам посчастливится найти Его, а в Нём - те истины, которые нам так хочется видеть истинными. Возможно, кому-то из нас кажется, что мы уже узрели

Его издалека, но от этого мы только лучше осознаём, что с таким настроем, как у Баскома и ему подобных, Бога отыскать просто невозможно - и это, несомненно, показалось бы им утешением, если бы не вызывало у них смеха. И потом, если Бог такой, каким, по их мне­нию, воображаем Его мы, им действительно лучше обойтись без Него. Но если, напро­тив, Он таков, каким некоторые из нас видят Его на самом деле, то, возможно, даже их отказ искать Его не помешает им Его найти.

Благодаря схожести их натур, общности чувств, постоянному общению и безраз­дельному доверию, даже с первого прочтения Рейчел поняла стихи своего дяди достаточ­но для того, чтобы уже сейчас ощутить их силу, а потом не торопясь последовать за их мыслью в самые дальние её пределы. Но Уингфолд, чья склонность к правдивости, нако­нец-то, расцвела в честность поступков, после недолгого общего молчания произнёс:

- Знаете, мистер Полварт, во всём, что касается поэзии, я просто туп, как пробка. А воспринимать стихи на слух я вообще не умею, и потому не понял и половины из того, что вы прочли. Я никогда не изучал английскую поэзию, и вообще поэтическая часть моей натуры давно и основательно запущена. Может, вы разрешите мне взять эти стихи домой?

- Сейчас не могу: тут всё так исчёркано, что вы ничего не разберёте. Но я перепишу их для вас.

- Может, тогда завтра? Вы придёте в церковь?

- А вот это зависит от вас. Как вам лучше, чтобы я пришёл или нет?

- Мне в тысячу раз лучше, - ответил священник, - видеть там хотя бы одного чело­века, который понимает меня, даже если я не могу как следует выразить свои мысли, чем обрести ещё одну душу и в пять раз больше смелости. Но сегодня я пришёл, главным образом, чтобы кое о чём у вас спросить. Я уже целую неделю бьюсь над тем, что мне следует думать о Библии, о её богодухновенности. Как по-вашему: что я должен об этом говорить?

- Ну, это два разных вопроса. Зачем думать о том, что говорить, если сказать пока нечего? Однако что касается вас самого, позвольте мне спросить: разве эта книга уже сей­час не стала для вас самым лучшим средством духовного воспитания и становления, какое вы только знаете? И если да, то, может быть, пока этого хватит? Нам нужно познавать Иисуса Христа и читать Библию именно с этой целью, а не ради теорий или догматов. Позвольте я расскажу вам один странный сон, приснившийся мне пару лет назад.

Лицо Рейчел засветилось радостью. Она встала, принесла маленькую табуреточку и, поставив её возле самого дядиного кресла, уселась у его ног и, опустив глаза, приготови­лась слушать.

- Примерно два года назад, - начал Полварт, - один друг прислал мне английский Новый Завет в издании Таушница, где внизу каждой страницы даётся перевод разночте­ний трёх самых древних рукописей Писания. Это издание было задумано, главным обра­зом, для того, чтобы сопоставить все до сих пор известные манускрипты с Синайским ма­нускриптом, самым древним из всех и названным так потому, что Тишендорф[26] нашёл его (за несколько лет до того) в монастыре на горе Синай - да, не где-нибудь, а именно там! Получив его, я испытал такой безумный восторг, что у меня тут же начался приступ аст­мы, и я целую неделю едва мог открыть своё новое сокровище, но всё время, пока оста­вался в постели, держал его под подушкой. Когда же я начал его читать, удивительнее всего было то, что различия между только что найденной рукописью и уже известными нам манускриптами были весьма редкими и незначительными. Однако некоторые из них всё-таки вызвали у меня интерес, в котором крылось нечто большее простого любопыт­ства - особенно когда я не нашёл в Синайском манускрипте одного слова, которое уже давно беспокоило меня: мне всегда казалось, что оно никак не могло быть словом нашего

Господа, потому что никак не соглашалось с Его учением. Не знаю, велись по этому пово­ду споры или нет.

- И что это было за слово? - с живым любопытством перебил его Уингфолд.

- Я вам не скажу, - ответил Полварт. - Если вас оно не беспокоит, вы только удиви­тесь, почему оно так беспокоило меня. Пока же довольно будет сказать, что я немедленно отыскал в своём новеньком Новом Завете те места, где это слово употребляется в двух из­вестных нам до сих пор рукописях Евангелия. Вообразите мою радость, когда я обнару­жил, что в двух самых древних манускриптах одного из Евангелий этого отрывка и вовсе нет, а во втором Евангелии (в этих же самых манускриптах) нет того слова, которое меня тревожило. Не думайте, что я настолько глуп, чтобы определять верность манускрипта по его древности. Но, несмотря на это вы, должно быть, сразу поймёте, какую свободу и лёг­кость я почувствовал благодаря этому открытию!.. А говорю я всё это потому, что это ма­ленькое происшествие одновременно и навеяло тот сон, о котором я собираюсь вам рас­сказать, и ещё ярче показало его истинность. Только вы не думайте, что я верю снам бо­лее, чем иным источникам умственных впечатлений. Если во сне нам открывается тот или иной принцип, именно этот принцип и является откровением, а сам сон ценен не более, - но и не менее! - чем обычная мысль, открывшая нам ту же истину во время бодрствова­ния. Откровение - это понятая нами истина. Я не отрицаю, что во время сна люди иногда узнают те или иные факты, но ни за что не стал бы называть откровением сообщение про­стого факта. Этого имени достойна только истина, которую душа признаёт таковой. Прав­да, иногда откровения даются нам и через факты тоже.

Как бы то ни было, тогдашний сон был явно навеян моими дневными мыслями. Помню, как перед сном я думал: «На той самой горе Синай, которая когда-то горела свя­щенным огнём и содрогалась громом от зримого Присутствия, но теперь угасла, одряхле­ла и окуталась туманами легенд и сомнений, люди нашли самое древнее и потому самое почитаемое писание о пришествии того Нового, что лишило эту гору былой власти и за­ставило замолчать громогласного детоводителя-закона! А вдруг и сейчас, в каком-нибудь старинном монастыре, столь же неинтересном для путешественников, каким был бы для них нынешний Назарет, не произойди в нём та древняя история, хранится один из под­линных манускриптов Евангелия, верных и неискажённых, вышедших из-под пера самих евангелистов?..» «О благословенный пергамент! - думал я. - Если бы человеческие очи могли узреть тебя! Если бы можно было прикоснуться к тебе устами!.. » - и при мысли о таком сокровище сердце моё переполнялось счастьем, словно сердце влюблённого. Ну, как вы знаете, у меня не тело, а живой гроб, - продолжал карлик, похлопывая себя по ку­риной груди, - а в нём сидит целая шарманка, в которой то и дело что-то ломается. По­этому сплю я плохо, и сны мои вторят вечерним мыслям чаще, чем у других людей. В ту ночь я увидел вот что.

Мне снилось, что я в пустыне. Не знаю, день это был или ночь. Я не видел ни солн­ца, ни луны, ни звёзд. Над землёй висело облако, тяжёлое, но словно пронизанное неяс­ным свечением. Сердце моё бешено колотилось, потому что я шёл к старинному армини- анскому монастырю, где надеялся отыскать подлинник четвёртого Евангелия, написанный рукой апостола Иоанна (во сне мне и в голову не пришло, что на самом деле старик- апостол писал его не сам). Я шёл долго и медленно, но не чувствовал усталости, и со вре­менем на ровной линии горизонта показалась резкая зазубрина, словно скала посреди пу­стынной равнины. Это и был монастырь. До него было ещё много миль, и по мере того, как я продолжал идти, он становился всё больше и больше, покуда не вздыбился передо мной огромным холмом, закрывшим небо. Наконец я добрался до его низкой, широкой стены и увидел окованную железом дверь. Она была открыта настежь. Я шагнул внутрь, пересёк двор, отыскал дверь в сам монастырь и вошёл. Все двери, попадавшиеся мне на пути, были открыты, навстречу мне не вышел ни один священник или служка, вокруг не было ни души, так что вскоре я и вовсе перестал искать людей, думая лишь о том, как проникнуть в самое сердце монастыря, потому что почти не сомневался, что именно там, в его глубинных тайниках, покоится вожделенное сокровище.

И вот передо мной оказалась дверь, прячущаяся за богато разукрашенной завесой, разорванной пополам сверху донизу. Я раздвинул руками ткань, шагнул внутрь и очутил­ся в каменной келье. В ней стоял стол, а на столе лежала закрытая книга. Ах, как лихора­дочно забилось моё сердце! Ещё ни разу ни одна вещь не казалась мне столь безмерно драгоценной! Столько страхов и сомнений навеки развеются благодаря этой дивной, чуд­ной, невыразимо дорогой книге! С какой нежностью мои глаза будут ласкать каждую чёр­точку каждой буквы, выписанной рукой любимого Христова ученика! Почти восемна­дцать столетий спустя - и вот, это Евангелие здесь, лежит передо мной! Значит, на свете действительно был человек, который сам слышал все эти слова с уст Господа и собствен­норучно их записал! Я не мог пошевелиться; душа моя словно витала над заветными стра­ницами, а тело застыло соляным столпом, забывшись в едином страстном взоре.

Наконец, почувствовав внезапное дерзновение, я шагнул к столу и, благоговейно склонившись над книгой, протянул к ней руку. Но вдруг с другой стороны на неё легла другая рука - старческая, переплетённая синими венами, но крепкая и сильная. Я поднял глаза. Передо мной стоял любимый ученик Христа. Его лицо было подобно зеркалу, в ко­тором сияло отражение лика его Учителя. Он медленно взял в руки книгу и отвернулся. Только тут я заметил, что позади него возвышается нечто вроде жертвенника с разведён­ным на нём огнём, и сердце моё пронзило дикое отчаяние, ибо я знал, что он собирается сделать. Он положил книгу поверх пылающих поленьев и с улыбкой смотрел, как она усыхает и съёживается, медленно превращаясь в пепел. Затем он обернулся ко мне, взгля­нул на меня глазами, сиявшими безоблачным покоем небес, и сказал: «Сын человеческий, Слово Божье живёт и пребывает вовеки не на страницах книги, но в сердце того, кто по­винуется Ему в любви». Тут я и проснулся, захлёбываясь от рыданий. Но этот сон препо­дал мне важный урок.

В комнате воцарилось глубокое молчание.

- По моему, я тоже кое-чему научился, - сказал наконец Уингфолд.

Он встал, попрощался и, ни говоря больше ни слова, отправился домой.

Глава 3. Ещё одна проповедь

Людям, которые начинают всерьёз стремиться к праведности, нередко кажется, что всё и все вокруг, словно сговорившись, принимаются ставить палки им в колёса. Конечно, это всего лишь видимость, возникающая отчасти из-за того, что пилигрима часто прихо­дится возвращать на главную дорогу из случайных переулков, в которые он то и дело за­бредает. Однако Уингфолду наоборот казалось, что всё вокруг лишь ещё больше помогает ему в его устремлениях - что неудивительно, если вспомнить, что его искания были не периодическими приступами покаянного рвения, но усилием всей его души. И потом, иногда люди, впервые начавшие искать Божье Царство, бывают к нему ближе, чем те, кто уже много лет считает себя его гражданами. Первые обретают ум Христов, и когда Он зо­вёт их, тут же узнают Его голос и следуют за Ним. Вторые же, осмотрев Его с головы до пят, заключают, что Он недостаточно похож на то, каким они представляли себе Иисуса, отворачиваются и отправляются в церковь, на собрание или в келью, чтобы преклонить колени перед расплывчатым образом, сложенным из преданий и вымыслов. Но первые будут последними, а последние первыми, и есть среди нас такие, у которых отнимется всё, что они имеют, будь то медный грош, или целое состояние, потому что у них оно просто лежит без всякой пользы.

Уингфолд вскоре обнаружил, что его внутреннее существо всколыхнулось до таких глубин, о которых он даже не подозревал. До сих пор ничто не побуждало его к настоя­щему делу: его детство и юность были не слишком счастливыми, жизнь текла неинтерес­но, работа была ему не по душе, сам по себе заработок удовлетворения не приносил, а все его радости были довольно холодного и заурядного интеллектуального толка. До сих пор он безвольно влачился по течению, и единственным, что поддерживало в нём жизнь (хотя сам он этого не чувствовал) было зерно медленно созревающей честности. Но теперь, ко­гда Совесть заняла место его неотлучного фельдъегеря, а Воля взяла поводья в свои руки, все его умственные способности заиграли с полной силой, прекрасно уживаясь в одной упряжке, и летели вперёд с бодро вскинутыми головами и натянутыми постромками. Во­ображение со своим крапчатым псом Фантазией всегда мчалось далеко впереди, но нико­гда не удалялось настолько, чтобы не расслышать фельдъегерского рога. И куда бы они ни направлялись, на горизонте его вопрошающего удивления возникали самые разные вещи и предметы, совершенно не интересовавшие его раньше, постепенно обретая цвет и форму в рассветных лучах человеческого родства.

Уже по первой проповеди Уингфолда было заметно, что у него начали появляться собственные мысли - а это сильно отличается от радушного приёма чужих рассуждений, как бы сытно мы их ни кормили и с каким бы удобством ни размещали на ночлег. Эти мысли искали не входа, а выхода, стремясь поскорее обрести форму, чтобы выйти из сфер бесконечного и, воплотившись, явиться другим.

Слухи о необычной проповеди, конечно же, облетели весь город, и в следующее воскресенье церковь была набита битком. Народу собралось вдвое больше, чем обычно: пришли и те, кто бывал там редко, и те, кто вообще никуда не ходил, и прихожане других собраний и общин, большей частью для того, чтобы своими глазами увидеть, какое чуда­чество странный молодой священник выкинет на этот раз. Однако некоторые явились из участливого интереса: посмотреть, к чему приведёт его новое призвание - если, конечно, это действительно призвание.

Вторая проповедь была того же толка, что и первая. Не зачитав прихожанам никако­го библейского текста, Уингфолд сразу же начал говорить:

- Друзья мои, та церковь, где вы сейчас сидите, и та кафедра, на которой я стою, из­древле существуют во имя христианства. Что такое христианство? Мне известно лишь од­но определение, размышление над которым должно навеки стать радостным трудом каж­дого верующего сердца. Ибо христианство - это не мои или ваши представления о Хри­сте, а всё то, что действительно Христово. Моё христианство - если оно когда-нибудь у меня появится - будет состоять из того, что внутри меня воистину принадлежит Христу; ваше христианство будет измеряться мерой Христа в вас.

В прошлое воскресенье я прочёл вам слова Самого Господа о том, что Его учеником является тот и только тот, кто исполняет Его заповеди, и сказал, что не осмеливаюсь назвать себя Его учеником. Поэтому я и сегодня не осмелюсь назвать себя христианином, чтобы не оскорбить Его своим: «Господи, Господи!» Тем не менее (и с этим я ничего не могу поделать) сейчас я стою перед вами во имя христианства. С преступным, ужасаю­щим легкомыслием я стал одним из служителей англиканской церкви, подтвердив свою веру в её догматы только потому, что не знал против них ни одного возражения. Я не счи­таю себя вправе немедленно оставить эту должность, чтобы своим поступком не поста­вить под сомнение то, что ещё может оказаться истинным. Поэтому мне хотелось бы по­просить у вас дать мне некоторое время, чтобы как следует подумать и принять решение. Однако как честный человек и служитель церкви я всё равно обязан доносить до вас слова Того, на Ком стоит церковь и ради Чьего имени она существует. Я словно стою на краю галилейской толпы, и время до времени до моего изголодавшегося слуха и ещё более из­голодавшегося сердца долетает Его голос. Тогда я оборачиваюсь и передаю услышанное вам - не потому, что вам самим ничего не слышали, а для того, чтобы заставить вас спро­сить себя: «Исполняю ли я это слово? Пытался ли я хоть раз, хоть один раз исполнить его? Могу ли я назвать себя учеником Иисуса? Вправе ли я называть себя христианином?» Так

послушайте же сейчас то, что Он говорит. Что до меня, моё сердце от Его слов наполняет­ся сомнением и страхом.

Возлюби врагов своих, говорит Господь. Вы скажете, это невозможно? Но тогда по­лучается, что вы глумитесь над словом Того, Кто сказал: «Я есмь истина», и не имеете в Нём части. Или, может, вы говорите: «Увы, я к сему не способен»? Конечно, это правда. Но пытались ли вы хоть раз сделать шаг послушания в надежде, что Сотворивший вас даст вам силы исполнить Его слово?

Будьте совершенны, говорит Господь. Так стремитесь ли вы к совершенству? Или сознательно оправдываете свои изъяны, говоря: «Человеку свойственно ошибаться», не думая о том, что человеку свойственно не только ошибаться, но и постепенно причащать­ся Божьего естества? Тогда у вас тоже есть все основания задуматься над тем, имеете ли вы в Нём свою часть.

Не собирайте себе сокровищ на земле, говорит Господь. Сейчас моё дело не осуж­дать сребролюбие, но спросить вас: не собираете ли вы себе сокровища на земле? Честное и нечестное сердце по-разному истолкуют эту заповедь, но если ваше сердце обличает вас, то мне лишь остаётся сказать: не называйте себя христианами, но подумайте о том, не по­ра ли вам воистину стать Его учениками. Я не сомневаюсь, что вы сможете указать мне одного, другого, третьего человека, поступающего так же, как и вы, и никто даже не по­мышляет усомниться в их христианском благочестии! Только всё это совершенно неваж­но; вы лишь докажете, что и вы сами, и все эти люди - обыкновенные язычники. Поймите меня правильно: я не осуждаю вас! Я всего лишь обращаюсь к вам как недостойный гла­шатай, говорящий от имени христианства, ради которого выстроено это здание и ради ко­торого мы здесь собрались, и прошу вас судить самих себя в соответствии со словами его Основателя.

Не заботьтесь для души вашей, говорит Господь; не заботьтесь о завтрашнем дне. Толкуйте это как хотите и как можете, но спросите себя: забочусь ли я для души своей, что мне есть и что пить? Беспокоюсь ли о завтрашнем дне? Спросите себя об этом и сами решите, христиане вы или нет.

Не судите, говорит Господь. Не судили ли вы вчера своего ближнего? Будете ли зав­тра снова судить его? Не осуждаете ли вы его и сейчас, в том же сердце, которое в эту са­мую минуту слышит слова: «Не судите»? Или продолжаете упрямо спрашивать: «А кто мой ближний?» Если так, то как вам уподобиться тем, кто славными вратами войдёт в Бо­жий град? Я не могу много об этом говорить, потому что и сам пока ничего не знаю, но разве ваше собственное исповедание христианской веры не побуждает вас пасть на лице ваше и возопить к Тому, Кого вы презрели: «Господи, я человек грешный!»?

Во всём, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, го­ворит Господь. Вы, покупающие и продающие: исполняете ли вы этот закон? Посмотрите на себя сами. Вам хочется, чтобы с вами поступали справедливо. Поступаете ли вы с дру­гими по той же справедливости, какой ждёте от них по отношению к себе? Если голос со­вести заставляет вас внутренне опустить голову от стыда, хотя внешне вы сидите на цер­ковной скамье прямо и гордо, неужели, вдобавок к своему преступлению против закона и пророков, вы станете оскорблять Христа, называя себя Его учениками?

«Не всякий, говорящий Мне: "Господи! Господи!", войдёт в Царство Небесное, но исполняющий волю Отца Моего Небесного». Он признает лишь тех, кто вместе с Ним творит волю Отца.

Глава 4. У постели брата

Конечно, я передал вам только скелет проповеди Уингфолда: на большее просто не хватит места. Однако и по этому видно, что он добрался до самой сути дела, - а чего ещё можно желать от проповеди?

Во всяком случае, он пытался наилучшим образом использовать ту ошибку, из-за которой оказался на кафедре. С другой стороны, что бы прихожане ни думали и ни гово­рили о его проповеди (а чем меньше проповедник позволяет себе об этом думать, тем лучше), многим из них показалось, что он обращается прямо к ним, а это о многом гово­рит. Даже миссис Рамшорн по дороге домой была молчаливее, чем обычно. Хотя (не бу­дучи знакома с проповедями Латимера) она была глубоко убеждена, что подобные пропо­веди идут вразрез со всеми традициями, канонами и духом английской церкви (безупреч­ным воплощением и образцом которых оставался для неё покойный супруг), она лишь за­метила, что мистер Уингфолд слишком усиленно старается выказать себя язычником. Баском остался при прежнем мнении:

- Мне он нравится, - провозгласил он. - Говорит что думает, прямо и открыто, без всяких колебаний. Хотя, конечно, всё это полная ерунда.

И вдова, так чтившая память своего супруга-настоятеля, не сказала ни одного слова в защиту сказанного Уингфолдом, позволив Джорджу считать его проповедь (думая, что Баском говорит о ней) полной ерундой. Вообще, не зная подлинных воззрений племянни­ка, она была даже довольна его столь приятно враждебным отношением к столь неприят­ному священнику, который принадлежал непонятно к какому кругу и которого она - с тех самых пор, как он покаялся в том, что читал дядины проповеди и тем самым нечаянно бросил тень на репутацию её супруга, покинувшего изнурённые ряды воинствующего священства и присоединившегося к благословенному обществу священства победоносно­го - ни разу не приглашала к обеду, разделить с ней оставшиеся в мире блага.

- Почему бы вам не пригласить его на ужин, тётя? - спросил Баском, когда миссис Рамшорн ничего ему не ответила.

- А с какой стати я должна его приглашать, Джордж? - возразила она. - Разве ты не слышал, как он оскорбляет нас своими невежественными и дикими речами?

- Ах вот как? Я и не знал! - откликнулся племянник и подчёркнуто замолчал, но тё­тушка так и не уловила его сарказма. Однако он не остался незамеченным, и Джордж сполна получил свою награду в мимолётной улыбке, скользнувшей по лицу Хелен.

Что касается Хелен, проповедь действительно оказала на неё некое электрическое, чисто нервическое воздействие, какое порой оказывают на нас чужая честность и убеж­дённость. Но она не могла обвинить себя в том, чтобы хоть раз сознательно и серьёзно ис­поведовала веру в христианство, несмотря на то что прошла конфирмацию и подходила к причащению. И потом, разве сейчас она практически не отреклась от веры в своём серд­це? Если священник действительно был прав, она никак не могла назвать себя христиан­кой!.. Только досуг ли ей думать о древностях, произошедших восемнадцать столетий назад, когда её единственный любимый брат погибает от тоски под грузом чёрной ноши, давящей ему на сердце!

Ибо хотя здоровье Леопольда действительно окрепло, им овладело глубочайшее уныние, настолько сильное, что объяснить его только недавней болезнью было невозмож­но, и в конце концов доктор Фабер был вынужден спросить у Хелен, не знает ли она о ка­ком-то ударе, разочаровании или ином источнике душевного страдания, которым оно могло быть вызвано. Она рассказала доктору о пристрастии брата и спросила, не может ли он быть так подавлен из-за того, что лишился возможности принимать опиум. Фабер при­нял её предположение и начал понемногу (и небезуспешно) лечить Леопольда от печаль­ных последствий его привычки. И всё равно, хотя физическое состояние юноши явно улучшалось, уныние не отпускало его, и Фаберу пришлось вернуться к своей первой ги­потезе. Однако поскольку он так ничего и не узнал и поскольку по мере выздоровления его пациент лишь глубже погружался в отчаяние, Фабер начал опасаться, что у того нача­лось размягчение мозга, хоть и не видел никаких иных симптомов этого недуга.

Усердная решимость Фабера во что бы то ни было отыскать причину явной удру­чённости Леопольда встревожила Хелен ещё сильнее. Кроме того, подавленность брата изрядно подорвала в ней надежду на его невиновность, хотя никаких новых доказательств обратного до неё не доходило, и она совсем уже было в ней уверилась. Чем здоровее он становился, тем хуже и беспокойнее спал, и по его бурным ночным метаниям она видела, что сны его становятся всё мучительнее. Ему всегда было хуже между двумя и тремя ча­сами пополуночи, и это время Хелен неизменно сидела с ним сама, не позволяя никому подменять себя.

Усилившаяся тревога и ночное бодрствование вскоре начали ещё более заметно ска­зываться на её здоровье. Она потеряла аппетит, её лицо сильно побледнело и осунулось. Правда, она всё так же крепко спала с раннего утра и до обеда, и хотя тётушка вместе с врачом тщетно пытались убедить её в том, что она чрезмерно изматывает себя, ничто не могло заставить её препоручить заботу о брате кому-то другому, пока он окончательно не поправится. И надо сказать, её усилия не оставались без награды: Леопольд льнул к ней с такой любовью и благодарностью, что этого ей было вполне достаточно.

Днём, за исключением тех минут, которые она проводила на свежем воздухе и за столом с тётушкой, она тоже не покидала комнату брата, читая ему и занимая его разгово­рами, хотя за всё это время ни один из них ни разу не упомянул страшную тайну. Наконец Леопольд так окреп, что сидеть с ним всю ночь было уже не нужно, однако Хелен всё равно перенесла свою постель в соседнюю комнату, чтобы быть на своём посту к часу но­чи и оставаться там, пока часы не покажут начало четвёртого.

Так она посвящала ему всю свою жизнь и, несомненно, благодаря этому сама обрела к ней новый интерес. Но гнёт тайны и постоянный страх, что нагрянет полиция, выматы­вали её, и постепенно ей стало всё труднее и труднее заставлять себя притворяться, да ещё и выглядеть весёлой ради тётушки и брата. Она яростно боролась с собой: ведь если его потухшие, отчаявшиеся глаза заметят в её взгляде слабость и отчаяние, их обоих ждёт са­мое настоящее безумие. Ещё немного, и Хелен непременно осознала бы, что душа неспо­собна сама справляться с тем, что от неё требуется, и нуждается в притоке сил из источ­ника, берущего начало в куда более потаённых глубинах, чем её собственная почва, а именно: в той бесконечной Полноте, на которой она покоится. Блаженны те, кто обнару­жил, что из сердца эти источники изливаются на горе молитвы.

Ей было очень трудно найти такие книги, которые нравились бы брату. Его, одарён­ного живым, но утончённым восточным воображением и почти безнадёжно избалованно­го, раздражали романы о повседневной жизни, чьё повествование выносило его не к воль­ному морю, а к водам скучного пруда. С другой стороны, некоторые повести, казавшиеся Хелен убогим мелководьем бессмыслицы или путаницей лживых вымыслов, пробуждали в Леопольде непонятный ей интерес, словно позволяя ему заглянуть в неведомые ей сфе­ры. Но любые нравственные рассуждения явно угнетали его. Однажды она принесла ему немецкие сказки, собранные братьями Гримм и столь любимые детьми всех возрастов, но по её недосмотру первая же из них оказалась жуткой историей об убийстве и возмездии. Даже если линии этой небылицы были неверны, цвет её был ярким и насыщенным, и Хе­лен неловко попыталась загладить свою оплошность и поскорее закончила чтение с пы­лающими щеками и застывшим от холода сердцем. Наконец она остановилась на сказках Тысячи и одной ночи. До сих пор она ни разу их не читала и сейчас находила очень скуч­ными, но Леопольду они давали всё, что книги способны дать человеку в его состоянии.

В остальном в доме всё оставалось по-старому. Давние подруги и их дочери про­должали навещать миссис Рамшорн, неизменно справляясь о её больном племяннике, а Джордж Баском приезжал почти каждую субботу и задерживался до понедельника. Но как только Хелен почувствовала, что прежняя тревога начинает подыматься в ней с новой си­лой, у неё пропало желание встречаться с человеком, который не мог дать ей ни помощи, ни ободрения. Может быть, будущим поколениям обречённых на смерть действительно будет немного легче из-за того, что Хелен Лингард была нравственной женщиной; может

быть, как говорил Джордж, ей и впрямь посчастливится уйти из этого мира, не дав потом­кам повода проклинать её, но сейчас перед ней лежал её ненаглядный брат, и жуткий червь точил его сердце - и какое ей было дело до тысячи нерождённых поколений! Напротив, порой ей хотелось воскликнуть вместе с Макбетом: «Пусть рушится весь мир! »[27] - особенно в безмолвные ночные часы, когда она сидела возле спящего брата, и до неё неожиданно доносился его голос, бормочущий во сне, такой далёкий, будто не губы, а лишь незримый дух произносили страшные слова: «Хелен, милая, отдай мне кинжал! Ну почему ты не даёшь мне умереть?»

Глава 5. Жители Гластона и их священник

А за стенами особняка всё так же вставало и садилось солнце, и его блистательные одежды не утратили ни единой пурпурной нити из-за того, что на одном из детей земли лежало кровавое пятно вины. Луна всходила на небо в полном неведении, звёзды занима­лись своими делами, а жители Гластона горячо обсуждали проповеди своего священника. К сожалению, обсуждали они именно сами проповеди, а не то, о чём в них говорилось. Главный интерес вызывала необычность услышанного - и то, что некоторые называли эксцентричностью самого священника.

Что на него нашло? Всё это время после своего назначения он вёл себя вполне обыч­но, и вдруг такая перемена! Да, всё началось с этих сумасбродных заявлений по поводу честности и того, что священник должен сам писать свои проповеди. Может, с ним при­ключился солнечный удар? Да нет, для солнечного удара пока рановато... Не иначе как размягчение мозгов! Вот бедняга! Ведь одним из симптомов является как раз чрезмерное самомнение... Бедняга, что и говорить!

Так говорили одни. Другие же утверждали, что Уингфолд повёл себя куда как умно и дальновидно, рассчитав, что подобные выходки непременно привлекут к себе внимание, а там, глядишь, откроют ему прямую дорожку к столичному приходу или, по крайней ме­ре, к приглашениям выступить в Лондоне. Там красноречие ценится куда больше, чем в унылом захолустном городишке вроде Гластона, откуда волны благодати давным-давно схлынули в иные места, оставив корабль старого аббатства на пустынном, сухом берегу.

Третьи считали его фанатиком и человеком опасным. Они не осмеливались прямо утверждать, что он сбился с истинного пути; но есть ли кто-нибудь опаснее человека, за­ходящего на этом пути слишком далеко? Должно быть, они позабыли, что узкий путь вряд ли обещает путнику уютное и беззаботное существование, да и вступить на него могут лишь те, кто берётся за ручку двери с решительным намерением дойти до конца, даже ес­ли в конце их ждёт блистательное совершенство Небесного Отца. «Но ведь фанатики опасны! - фактически рассуждали они. - А восторженному энтузиасту до фанатика - один шаг! Чем бы он ни восторгался, Иисусом Христом или самим Господом Богом, такой че­ловек опасен, исключительно опасен! Дай ему волю, он тут же возьмёт да и прогонит всех

29

сверчков Самонадеянности с их уютных шестков - а что тогда будет?»[28]

Четвёртые подозревали во всём этом католические веяния. «Вот подождите, пока он приобретёт влияние и у него появятся последователи, - говорили они, - и тогда увидите! Не пройдёт и месяца, и все они вернутся в лоно Рима!»

Как ветер трепал за хвост петуха-флюгера на церковном шпиле, крутя его туда-сюда, так вихри гластонской молвы бесцеремонно трепали духовную репутацию священника

Томаса Уингфолда. Сам он всё это время сражался с собственным неверием, поставив на карту всю свою жизнь, и перед его взором, устремлённым вдаль, время от времени вспы­хивали отсветы великой зари, на мгновение приоткрывая перед ним беспредельные океан­ские просторы. Ах, если бы точно знать, что это не мираж его истомлённого сердца и из­голодавшихся глаз, что всё это - мысли Предвечного разума, возникшие у него именно благодаря Ему, подобно тому, как Слово стало плотью и обитало среди людей!

Но уже через минуту он задыхался в малярийном тумане страха, подымающегося из болота его собственного заброшенного сердца: Слово, от могущественного сияния кото­рого весь мир, казалось, вот-вот зацветёт и распустится, как роза, представлялось ему настолько невероятно прекрасным, что он просто боялся поверить в его истинность.

- Да, оно было бы воистину невероятным, не будь в мире живого Блага, сознательно творящего добро, - однажды сказал ему Полварт. - Но если во вселенной действительно есть Бог - такой, каким только и может быть Бог, - тогда разве хоть что-нибудь хорошее может быть невероятным? Невероятным для такого Бога, в Котором Иисус Христос нашёл всё, что искал?

В один день Томас готов был верить во всё без исключения, даже в страннейшее из чудес, с рыбой и золотым статиром (которое мне лично кажется вполне правдоподобным). На другой день он сомневался даже в том, был ли на свете Человек, осмелившийся ска­зать: «Я и Отец одно». Он мучился и метался духом и порой, в отчаянии, даже вопрошал вслух, есть ли на свете Бог, слышащий его молитву, будучи уверенным только в одном: если Бог не слышит его, то Он просто не может быть тем Богом, по которому истаевает и плачет его душа. Иногда его охватывало нечто такое, что он с радостью принял бы за от­вет свыше; но это было лишь некое умиротворение, внезапно сходившее на его дух, и, насколько мог судить он сам, его причиной вполне могло быть обыкновенное изнеможе­ние. Ноги Уингфолда подкашивались от часов, проведённых на коленях, лицо стало блед­ным от постоянных раздумий, а глаза ослабели от беспокойства: ведь если человек всерьёз задумал отыскать Бога, ему остаётся либо найти Его, либо умереть.

Такова была внутренняя реальность, плоды которой развязали языки гластонских жителей. Из-за неё Джордж Баском авторитетно заявил, что священник страдает ипохон­дрией, забивая себе голову тем, чего просто не существует, - и сам Джордж мог с уверен­ностью это подтвердить, потому что ни разу их не видел, не слышал и даже не воображал, что подобные вещи должны или могут существовать. Более того, он провозглашал, что их существование несовместимо с его собственным. Серая масса его самодовольного мозга ни разу не всколыхнулась от мысли о том, что в нём самом может заключаться куда больше, чем он мог себе представить и, быть может, подобные вопросы вполне соответ­ствуют этой неведомой части его «я». Несчастный, убогий Уингфолд - он всерьёз стре­мился к тому, что Джордж не считал даже стоящим своего внимания! Всерьёз пытался найти что-то выше и ярче луны!.. Каким независимым был Джордж по сравнению с Тома­сом! Его вполне устраивала перспектива прожить то, что он называл своей жизнью, в ка­честве благодетеля человечества (главным образом, избавляя людские фантазии от при­зраков высоких устремлений) и, закончив своё дело, умереть - в то время как бедный, об­манутый, слабоумный ипохондрик Уингфолд отказывался довольствоваться жизнью, по­куда в ней не исполнится обещание, данное человеком, которого, быть может, никогда не и не было: «Отец Мой возлюбит его, и Мы придём к нему и обитель у него сотворим».

Однако у Томаса тоже была склонность опираться на чувства. Даже если он, в отли­чие от Баскома, не отказывался верить в незримое и неосязаемое, ему всё равно хотелось увидеть чудеса и знамения, чтобы уверовать. Одним из плодов этого желания стали вот эти стихи, и я привожу их особенно охотно, потому что по ним видно, как далеко продви­нулось вперёд его мышление, носимое волнами из источников лежащей под ним великой бездны.

Ах, если б слово милости благой

Услышать мне в дыханьи ветерка, И на постели, в темноте ночной Меня коснулась вдруг Твоя рука! Ах, если б Ты мне подал верный знак! - Сейчас бы я в сомнениях не жил, Сквозь книгу пробиваясь кое-как, А ревностной душой Тебе служил. Так сердце говорит. Но я себе Твержу, в безвестность устремляя взгляд: «Пойми, знаменья эти лишь к тебе Ему дорогу снова преградят!» Его, Кто есть и Свет, и Жизнь, и Путь, Просили путь к спасенью указать. Желали люди на Отца взглянуть, Но в Сыне не смогли Его узнать. Но только как ещё Он мог прийти, Господь материй, духов и светил, Как не в людском обличье, во плоти, Что Бог из глины красной сотворил? Прошу, Господь, приди! Через меня На мир смотри, и слушай, и дыши; Плотские страсти в жизни растворя, Собой наполни храм моей души. Как близок Ты! О радости такой И в дивных снах не мог помыслить я, Хоть храм мой, бесприютный и пустой Всю жизнь, того не зная, ждал Тебя! Когда я буду верно исполнять Весь Твой закон и все Твои слова, Как бы меня ни стали осуждать, Что б ни плела досужая молва, Тогда, Иисус, Ты в дом ко мне войдёшь. Чтоб здесь с Отцом небесным вечерять... Но только так коварны грех и ложь, Что долго мне Тебя придётся ждать! Покуда я не в силах не грешить, Не можешь Ты, Иисус, в мой дом войти. Но если будешь мимо проходить, Всё ж стукни мне в окошко по пути!

Глава 6. Мануфактурщик

Среди тех, кто пришёл послушать священника во второй раз и услышал то, что тот по чести и совести мог сказать об Иисусе из Назарета, была ещё одна категория людей. И, насколько было известно самому Уингфолду, пока эта категория состояла из одного един­ственного человека.

В следующий вторник Уингфолд зашёл в главную мануфактурную лавку Гластона: ему предстояло быть на похоронах, и он решил купить новые перчатки, чтобы вежливо отказаться от тех, что предложат ему родственники покойного[29]. Томас заговорил c моло­дой девушкой, стоявшей за прилавком, но мистер Дрю, увидев священника, немедленно подошёл к нему сам. Выбрав перчатки и заплатив за покупку, Уингфолд уже повернулся было к выходу, как вдруг мистер Дрю, всё это время явно колебавшийся, с внезапной ре­шимостью наклонился к нему через прилавок и проговорил:

- Вы не подниметесь ко мне на минутку, сэр? Это было бы очень любезно с вашей стороны. Мне хотелось бы сказать вам пару слов.

- С превеликим удовольствием, - ответил Уингфолд, скорее вежливо, чем искренне, думая, что сейчас ему снова станут выговаривать. Поскольку на кафедре ради исполнения своего долга ему постоянно приходилось идти против самого себя, в остальное время ему вовсе не хотелось идти ещё и против других людей. Мистер Дрю откинул дверцу в при­лавке, священник вслед за ним поднялся по лестнице и оказался в уютной столовой, про­пахшей табаком.

Мистер Дрю пододвинул ему стул, а сам уселся напротив. Это был коренастый муж­чина среднего роста и средних лет с острыми тёмными глазами, полными щеками и чуть приплюснутым курносым носом на бульдожьем лице, но прекрасный, высокий лоб и при­ветливое, добродушное выражение придавали его заурядным чертам некое благородство и гармонию. В его тёмных волосах пробивались седые пряди. Внизу, в лавке, он держался, как обычный лавочник - то есть, как показалось Уингфолду, слишком почтительно и угодливо, - но теперь, у себя дома, походил, скорее, на сельского джентльмена-помещика, учтивого и дружелюбного, но явно чем-то обеспокоенного.

- Надеюсь, миссис Дрю здорова, - нерешительно проговорил Уингфолд после не­ловкой паузы, даже не подумав о том, приходилось ли ему когда-нибудь слышать о мис­сис Дрю.

Лицо мануфактурщика вспыхнуло.

- Её нет уже двадцать лет, - ответил он, и в его голосе послышались непонятные нотки.

- Простите меня, пожалуйста, - сказал Уингфолд тоном искреннего покаяния.

- Я вам всё скажу, как есть, сэр, - продолжал лавочник. - Она ушла от меня. к дру­гому. почти двадцать лет назад.

- Мне стыдно от своей невнимательности, - проговорил Уингфолд, - но я здесь так недавно, что.

- Да вы не переживайте, сэр. Откуда вам знать? И потом, всё это было не в Гластоне, а миль за сто отсюда. Да я и так бы вам всё рассказал. Только сейчас, если позволите, мне хотелось бы поговорить о другом.

- Я к вашим услугам, - откликнулся Уингфолд.

- Спасибо, сэр. Видите ли, в воскресенье я был у вас в церкви, - заговорил ману­фактурщик, немного помедлив. - Обычно-то я хожу не к вам, но ваша проповедь застави­ла меня задуматься, и в понедельник, вместо того, чтобы о ней позабыть, я наоборот заду­мался ещё крепче. А когда увидел вас в лавке, мне вдруг так захотелось в вами потолко­вать, что я не смог удержаться. Если у вас есть время, сэр, я вам не спеша расскажу, в чём дело.

Уингфолд уверил его, что никуда не торопится и вряд ли мог бы придумать себе лучшее занятие. Мистер Дрю поблагодарил его и продолжал:

- Признаюсь, сэр, после вашей проповеди я словно сам не свой. Вина тут не ваша, а моя, хоть я и не знаю, где прав, а где виноват: с привычками и обычаями спорить трудно, а ведь вы призываете нас жить по иным законам, а не по тем, что заправляют в мире. Гос­подня земля, наверное, скажете вы, - и всё, что наполняет её. На здании лондонской бир­жи так и написано, только сдаётся мне, что дела в ней ведутся вовсе не по Господним за­конам. Однако, как вы и сказали, нам нужно смотреть не на других, а на себя. Это-то меня и беспокоит. Знаете, мистер Уингфолд, когда я думаю о том, как заработал свои деньги (сбережений у меня хоть немного, но достаточно для спокойной старости), мне становится как-то не по себе. Не хочу, чтобы вы думали обо мне хуже, чем я есть, но мне и правда хотелось бы спросить вас, что мне теперь делать.

- Ох, мистер Дрю, - ответил Уингфолд, - вряд ли я чем-то смогу вам помочь. В тор­говых делах я сущий младенец. Покупаю я только книги да одежду, а продавать - никогда ничего не продавал, разве только перочинный ножик школьному приятелю: накануне ку­пил его за полкроны, но на одном из лезвий была ржавчина, и я тут же продал его за два пенса. Скажу вам только одно: если что-то начало вас смущать, не делайте этого больше, вот и всё.

- Так ведь в этом-то вся и загвоздка! Дело-то моё требует, чтобы я что-то делал, так что «больше этого не делать» - это для меня не совет! Вы не подумайте, я ни разу не со­вершал ничего такого, что считается и вовсе недопустимым или чего не делали бы самые крупные торговые компании. Всему, что сейчас меня смущает, я в своё время научился в одном из самых респектабельных лондонских магазинов.

- Вы хотите сказать, что если владелец лавки или магазина перестанет делать кое- какие вещи, благодаря которым вы сколотили своё состояние, остальные торговцы сочтут это нелепым донкихотством?

- Ну да; только такие Дон-Кихоты, наверное, всё ж таки попадаются - хотя бы пото­му, что и сам я сейчас всем сердцем раскаиваюсь в том, как в своё время вёл дела. Да я бы с радостью отдал все нажитые деньги, только бы повернуть время вспять, так мне от этого плохо. Я бы никогда не осмелился в этом признаться ни вам, ни кому другому, если бы вы сами тогда не покаялись в нечестности прямо с кафедры. Правда, сам я этого не слышал, но мне рассказывали. По глупости я подумал, что зря вы так себя обвиняете, особенно пе­ред публикой, которая вряд ли вас поймёт и явно не станет вам сочувствовать, а теперь вот и сам обвиняю себя перед вами!

- Только я вас прекрасно понимаю и очень вам сочувствую, - вставил священник.

- Вот почему я и пошёл вас послушать, - продолжал лавочник. - Что бы там ни бы­ло, повели вы себя смело, а смелость нравится всем, - усмехнувшись добавил он, и от бе­лозубой улыбки вокруг глаз и по щекам разбежались весёлые морщинки, смахнувшие все следы тревоги с сияющего добродушием лица.

- Тогда вам уже известно, на какую помощь я способен, мистер Дрю. Я готов, как могу, вам посочувствовать, не более и не менее. Я и сам сущий дилетант и новичок на пу­тях праведности. Это не вам у меня, а мне надо у вас учиться!

- Так ведь этим-то вы и хороши! - уж простите меня за такую дерзость, сэр, - тор­жествующе воскликнул лавочник. - Вроде, вы ничему нас и не учите, да только из-за ва­ших слов нам потом так не по себе, что мы всю неделю спрашиваем себя, как следует по­ступать. До прошлого воскресенья я всегда считал себя честным человеком. Нет, пожа­луй, не так: правильнее будет сказать, что я всегда считал себя достаточно честным че­ловеком. Но теперь я уже так не думаю - и всё из-за вас! В воскресенье вы спросили, и особенно тех из нас, кто занимается торговлей: «Поступаете ли вы со своими ближними так, как хотели бы, чтобы другие поступали с вами? И если нет, то как Господь христиан сможет узнать в вас Своих учеников?» Раньше-то я вообще не сомневался, что я христиа­нин. Вы, наверное, не поверите - сейчас я и сам не знаю, что об этом думать - но когда-то я более-менее убедил себя, что прошёл через все необходимые шаги рождения свыше, и уже давно принадлежу к христианской церкви, правда не к англиканской, а к церкви дис- сентеров[30], потому что там, - уж не знаю, правильно это или нет, но только, по-моему, в этом и есть самое важное отличие - для того, чтобы подходить к причастию, человек дол­жен лично исповедать свою веру и явно показать всем, что он действительно обратился. Сам я считал, что давным-давно показал всё, что нужно, и, к стыду своему, уже много лет служу в нашей общине дьяконом. Ну, этому скоро конец! Однако я отвлёкся. Знали бы вы, как я возмутился, когда вы с кафедры призвали нас спросить себя, христиане мы или нет! В конце концов, разве я не исповедал свою веру в. Нет, лучше не буду сейчас зале­зать в богословие - я и без этого пёкся о нём куда больше, чем нужно. Довольно будет сказать, что теперь вместо того, чтобы проверять себя доктринами богословов, мне при­шлось проверить себя словами Господа: ведь Он всё равно самый лучший богослов, вер­но? В общем, прямо там, в церкви, я решил посмотреть, поступаю ли я с ближними точно так же, как хотел бы, чтобы они поступали со мной. Только ничего у меня не вышло; я и так, и этак старался применить всё это к себе, только без толку. В общем, пока я раздумы­вал, глянь - а вас уже нет: я даже не заметил, как проповедь кончилась.

Уж не знаю, из-за ваших это слов или нет, только на следующий день (то есть полу­чается, что вчера) как раз, когда в лавке была миссис Рамшорн, мне в голову вдруг при­шла мысль: а что бы делал Иисус Христос, будь он не плотником, а лавочником? В об­щем, проводил я миссис Рамшорн и поднялся к себе немного подумать. Сперва я прики­нул, что для начала было бы неплохо узнать, каким Он был плотником. Только в Писании ничего об этом не сказано, я так ничего и не придумал и потому решил снова поразмыс­лить над тем что мне пришло в голову: что бы Он делал, если бы был мануфактурщиком? И знаете, что странно? Об этом мне было думать гораздо легче, чем о плотницком деле, и у меня тут же начали появляться кое-какие мысли - и не просто мысли, а самые что ни на есть чёткие и решительные ответы насчёт того, в чём я сомневался.

- Встреча с идеалом пробудила идеал внутри вас, - задумчиво произнёс Уингфолд.

- Ну, насчёт этого я не знаю, - откликнулся мистер Дрю, - но чем больше я думал, тем больше становился собой недоволен. Одним словом, я решил, что либо всё как следу­ет исправлю, либо совсем брошу торговать.

- Только вряд ли это можно будет назвать победой, - заметил Уингфолд.

- Вот именно; и без боя я не сдамся, уж это я вам обещаю. В тот же день после обеда я случайно услышал, как один из моих молодцов уговаривает старушку крестьянку купить что-то совершенно ей ненужное. Тогда я созвал всех своих приказчиков и сказал им, что если ещё хоть раз услышу них что-нибудь подобное, сразу же уволю. Только потом я ещё поразмыслил и понял, что с таким расплывчатым законом жить трудно. К несчастью, я сам совсем недавно пообещал платить им проценты с каждой покупки - вот они и стара­ются, продают! Ну, это-то исправить легко, я немедленно всё это отменю. Только жаль, что закон просто велит нам поступать с ближними, как с самими собой, а не раскладывает подробно, как и что делать!

- Может, во внешнем законе не будет такой нужды, если внутри станет больше све­та? - предположил Уингфолд.

- Тут пока сам не попробуешь, не узнаешь! - ответил лавочник с улыбкой, но тут же вновь посерьёзнел и продолжал. - И потом, что делать с прибылями? Сколько забирать себе? Поступать, как все, и всегда смотреть только на то, как обстоят дела на рынке? Если самому мне случилось купить товар подешевле, должен ли я и покупателям своим делать скидку побольше? И ещё: ведь я продаю товары оптом маленьким деревенским лавочкам; если я вдруг узнаю, что одна из них вот-вот разорится, имею ли я право требовать от хо­зяина свои деньги в ущерб остальным кредиторам? Видите, сэр, сколько всяких вопросов?

- Тут я вам не помощник, - повторил Уингфолд. - Ещё, чего доброго, по неведению назову нечестным то, что на самом деле правильно, и наоборот. Однако последнее время я начинаю осознавать, что для того, чтобы поступать с ближним по справедливости, мы должны любить его, как самих себя. Правда, в этих высоких материях я и сам мало что понимаю и потому, как вы только что сказали, не могу никого ничему учить. В проповеди я только пытался воззвать к совести каждого человека, чтобы тот спросил себя, исполняет

ли он слова того Господа, Чьим именем зовётся. Честно говоря, я сомневаюсь, чтобы хоть кто-то из прихожан воспринял меня серьёзно - кроме вас, мистер Дрю.

- Ну, это как посмотреть, - отозвался мануфактурщик. - Я даже среди своих приказ­чиков слышал кое-какие разговоры и подумал, что, хотя разговоры - это так, дым, пустое место, а всё-таки дыма без огня, пожалуй, не бывает. Вот я сейчас с вами говорю этак тихо и спокойно - разве кто посторонний догадается, что последние три дня я себе места не нахожу?

Уингфолд посмотрел прямо на него: его глаза светилась искренностью, а всё лицо дышало твёрдой решимостью. Священник вспомнил про Закхея, вспомнил про Матфея, сидевшего у сбора налогов, и с некоторым чувством стыда вспомнил кое-какие суждения о торговле и, особенно, торговцах, которые, взявшись непонятно откуда, кишели в его го­лове, как клубок ползучих змей. Одно было ясно как день: если человек Христос Иисус действительно может оставаться и остаётся со Своими учениками во все дни, до сконча­нья века, Он вполне может стоять за прилавком вместе с мануфактурщиком, уча его про­давать и покупать от Своего имени - то есть так, как покупал и продавал бы Он сам. С таким же успехом Он может и ехать рядом с графом, объезжающим свои земли, уча его по совести обращаться с живущими там фермерами и арендаторами. Потому что всё зависит от того, как один из них будет торговать, а другой - графствовать.

Эти слова кажутся вам простой банальностью? К сожалению, так оно и есть, ибо что такое банальность в представлении большинства из нас? Что это как не истина, которую давным-давно следовало бы посеять в людские жизни, чтобы она вечно производила в них колосья праведных свершений и вино милосердия? Однако вместо того, чтобы посадить её в добрую почву, люди оставляют эту истину без дела, перекидывая её туда-сюда в хо­лодном и пустом чердаке своего рассудка, пока она окончательно им не опостылеет, и они, чтобы поскорее от неё избавиться, объявляют её не живой истиной, а безжизненной банальностью! Но банальность эта так и будет греметь в голове, словно в горох в погре­мушке, пока не найдёт своё законное место в сердце, где она уже не будет грохотать впу­стую, но укоренится и превратится в красоту и силу. Неужели истина должна перестать звучать, если для неё не находится лучшей формы, чем какая-нибудь священная баналь­ность - произнесённая, скажем, св. Иоанном, Сыном грома? Для критика банальность - это обычная галька, обкатанная морем и стёртая человеческими ногами, но для послушно­го ученика - это сверкающий топаз, который, будучи пущенным в дело, со временем от­полировывается так, что может превратиться в драгоценный бриллиант.

«Иисус, продающий и покупающий! - подумал Уингфолд про себя. - А почему бы и нет? Разве Иисус, мастеривший для жителей Назарета стулья, столы или, может быть, лодки, никогда их не продавал? Разве Он не совершал сделок? Не брал у людей денег? Разве покупатели не платили Его отцу? Неужели то, как Отец устроил земной мир, было недостойно рук Того, Кто жил лишь радостью от свершения воли того самого Отца? Нет; должно быть, деньги в руках человека могут быть ничуть не менее благородным оружием, чем меч в руках патриота! Должным образом с ними не управится ни сребролюбивый скряга, ни циник, презирающий серебро. Один позволяет своему псу вытворять всё, что ему вздумается, другой пинком вышвыривает его прочь. Благородство проявляет тот, кто воистину исполняет вверенную ему работу так, чтобы миру явилось присущее ей досто­инство. И лавочник, благородно ведущий свою торговлю, куда благороднее аристократа, который, приведись ему действовать по принципам своей повседневной жизни в мануфак­турной лавке, оказался бы самым жалким воришкой, какой когда-либо кланялся и при­творно расшаркивался за своим привычным жертвенником лжи, прилавком».

Да, всё это были плоские банальности, но не для Уингфолда: он впервые увидел их подлинное обличье и узнал в них истины. Он сердечно распрощался с мануфактурщиком, пообещав вскоре зайти к нему снова, и уже шагнул было к двери, но вдруг неожиданно обернулся и сказал:

- А вы не пробовали молиться, мистер Дрю? Многие люди, которые, судя по их со­чинениям, отличались самым тонким и возвышенным умом, положительно и реально ве­рили, что высочайшее занятие человека - это молитва его неведомому Отцу, а её непре­менным плодом будет свет в его внутреннем существе; и что на самом деле не только че­ловеческая молитва достигнет Божьего уха, но и сам человек достигнет Самого Бога. Я не имею права на мнение, но у меня есть замечательная надежда, что однажды всё это ока­жется правдой. Господь сказал, что нам должно молиться и не унывать.

Он поклонился и вышел, а дьякон вспомнил свои многочисленные молитвы на цер­ковных собраниях и дома, и слова молодого священника, который, казалось, только что впервые открыл для себя молитву и ни в чём не был уверен, кроме своей «замечательной надежды», заставили его устыдиться.

Глава 7. Рейчел

Уингфолд прямиком отправился к своему другу-карлику и спросил, нельзя ли ему как-нибудь привести мистера Дрю к Полвартам на чай.

- Мануфактурщика? - переспросил Полварт. - Конечно, если вам этого хочется.

- Оказывается, некоторые напасти бывают заразными, - сказал священник. - Дрю тоже подхватил мою болезнь.

- Очень рад это слышать. Лучшей болезни и придумать нельзя. К тому же состоя­тельные люди - а он, говорят, из них - заражаются ею куда как редко. Но мне всегда нра­вилось его круглое, добродушное, честное лицо. Если не ошибаюсь, в своё время у него были сильные неприятности с женой. Говорят, она сбежала от него с другим. Но это было ещё до того, как он перебрался в Гластон. Мистер Уингфолд, не заглянете ли вы к Рей­чел? Она сегодня неважно себя чувствует и потому лежит у себя.

- С искренним удовольствием, - отозвался Уингфолд. - Печально слышать, что она нездорова.

- В общем-то, ей всегда немного нездоровится, - сказал карлик. - Но любому видно, что, несмотря на это, она радуется жизни. Для неё это всего лишь малое, несовершенное благо - данное ей, я надеюсь, ради блага совершенного. Проходите сюда, сэр!

Он провёл священника в комнату рядом со своим кабинетом. Это была скромная чердачная каморка, нарядно сиявшая белизной. Люди, мало знавшие Рейчел, могли бы сказать, что эта комнатка походила на её жизнь, бесцветную, но светлую в своей невинно­сти и покое. Стены были выбелены, непокрытый пол из старых сосновых досок был вы­скоблен чуть ли не добела, занавески и постель сверкали кипенной белизной, покрывало тоже было белым - таким же белым, как и лицо, с улыбкой глядевшее на Уингфолда с ни­зенькой белой подушки. И хотя лицо это было хорошо ему знакомо, сейчас он чуть было не вздрогнул, увидев его: таким удивительно прекрасным оно было в своём долготерпе­нии. Всё уродливое пряталось под покрывалом; горбатое тельце Рейчел покоилось в мо­гиле её постели, а воскресшая душа смотрела в глаза священнику со всем изяществом женственности.

- Я не могу подать вам руку, - проговорила Рейчел с улыбкой, когда Уингфолд, чув­ствуя себя Моисеем, только что снявшим свои сандалии, тихонько подошёл к ней. - Она так болит, что мне её не поднять.

Священник почтительно поклонился и уселся на стул возле кровати, как настоящий утешитель, не говоря ни слова.

- Не печальтесь за меня, мистер Уингфолд, - наконец сказала Рейчел своим милым, ласковым голосом. - Бедняжка-карлица, как называют меня здешние ребятишки, вовсе не нуждается в жалости. Вы даже не представляете, как мне хорошо, когда я лежу здесь, зная, что дядя совсем рядом и придёт ко мне по первому зову. А кроме него есть Тот, Кто

ещё ближе ко мне, - добавила она совсем тихо, почти шёпотом. - Его и звать не надо. Я принадлежу Ему, и Он волен делать со мной всё, что Ему угодно. Иногда, когда я вот так лежу и не могу пошевелиться, мне кажется, будто я овечка, связанная по рукам и ногам - или, вернее, со связанными ногами: какие же у овечки руки? - весело рассмеявшись, по­правилась она, - и лежу на жертвеннике - то есть на постели, - сгорая в пламени жизни, поглощающем смертное тело, и в его огненных языках сердцем, душой и чувствами подымаюсь к великому Отцу. Да что это я, всё о себе и о себе! Простите меня, мистер Уингфолд! Просто у вас был такой несчастный вид. Я сразу поняла, что ваше доброе сердце печалится из-за меня. И всё равно, не нужно было мне так разглагольствовать. Правда, простите меня! Мне очень стыдно.

- Напротив, я безмерно признателен за то, что вы почтили меня своей откровенно­стью, - возразил Уингфолд. - Радостно видеть, что страдания совсем не обязательно де­лают человека несчастным. Я тоже был бы не против пострадать, мисс Полварт, если бы вместе со страданиями мне был дарован такой же покой.

- Иногда мне бывает не по себе, - откликнулась она, - но чаще всего я действитель­но спокойна, а порой даже слишком счастлива для слов . Как вы думаете, мистер Уинг­фолд, что сказали бы те люди, о которых вы с дядей говорили на днях? Что все мои мыс­ли, и приятные, и болезненные, одинаково порождены вибрациями в моём мозгу?

- Несомненно. Наверное, они сказали бы, что приятные мысли - это плод нормаль­ной мозговой деятельности, а неприятные - свидетельство какого-то сбоя. Но и у тех, и у других должен быть один и тот же источник. А что скажете вы? Что вышними сферами порождены только приятные мысли, а неприятные обладают чисто физической природой?

Накануне вечером головная боль и уныние подтолкнули Уингфолда на подобные размышления.

- Ах, вот вы о чём! - сказала девушка. - Понятно. Нет. Есть грустные думы, кото­рых, когда они приходят в должное время, мне ни за что не хотелось бы лишиться: ведь их благое влияние останется со мной всегда. В свой срок они лучше сотни счастливых мыс­лей, и корень у них - радость. Но даже если у них чисто физическая природа, разве из это­го следует, что они не от Бога? Ведь Он есть Бог и живых, и умирающих!

- Если Бог есть, мисс Полварт, - со страстным убеждением отозвался Уингфолд, - тогда Он остаётся Богом везде, и без Него не только не родится ни один Шекспир, но и не умрёт ни одна мокрица! Либо в Нём - утоление всех нужд, и Он есть всё во всём, либо Его просто нет.

- Я тоже так думаю - потому что лучше ничего не придумать. Более веской причины у меня нет.

- Если Бог и в самом деле есть, более веской причины и быть не может, - ответил Уингфолд.

Вряд ли мне нужно повторять, что это «если» было для Уингфолда лишь проявлени­ем обыкновенной честности, и он вовсе не стремился поколебать чужую бездумную уве­ренность. В любом случае, его «если» не смогло бы поколебать Рейчел, потому что её уверенность была полна раздумий. Оно также ничуть не поразило её, потому что с перво­го дня она слышала практически всё, о чём дядя говорил со своим новым другом. Вот и сейчас она ничего ему не ответила, потому что никогда не считала себя обязанной развеи­вать сомнения человека, искренне стремящегося к истине, и, поскольку верила сама, ни­когда не считала сомнения вещью дурной и неблагочестивой.

Они немного помолчали.

- Как это, должно быть, чудесно, быть здоровой и крепкой, - наконец сказала Рей­чел. - Я всё время невольно вспоминаю мисс Лингард. Когда я думаю о таких вещах, мне всегда представляется именно она. Ах, какая же она всё-таки красивая и сильная - правда, мистер Уингфолд? И на лошади сидит прямо, как струнка, приятно посмотреть. Пред­ставьте, как выглядела бы в седле я: не иначе, как мешок с картошкой!

Она весело рассмеялась, и на глазах её выступили слёзы.

- Только ведь никто не знает, - продолжала она, словно слёзы эти брызнули только от смеха, хотя на самом деле это было не совсем так, - и мисс Лингард, должно быть, ни­когда бы не поверила, если бы узнала, как мне хорошо, когда я лежу вот так, не в силах пошевелиться. Наверное, здесь действует то, что люди называют законом возмещения. Нет, какое это всё-таки противное слово! Как будто Отец Иисуса Христа действительно пытается чем-то возместить наши изъяны, а не выбирает с самого начала лишь самые лучшие пути для того, чтобы вернуть к Себе домой всех Своих детей, будь они блудными сыновьями или их старшими братьями. Помните, что дядя недавно говорил о снах? - спросила она.

- Да. Мне это показалось весьма разумным, - ответил священник.

- Только всё зависит от того, что это за сны, - отозвалась Рейчел. - Иногда мне снятся сны, которые я не променяла бы ни на какую библиотеку. Благодаря им я расту и узнаю такое, чего иначе просто никогда бы не узнала. Только я не имею в виду всю эту ерунду насчёт предсказаний будущего. Мне кажется, из всех бесполезных знаний это и есть самое бесполезное: ну что можно сделать с тем, чего пока не существует? Из-за этого человеку только труднее решить, как правильно поступить, ведь тогда у него начинает двоиться в глазах! Нет, я совсем не об этом... Вы не будете надо мной смеяться, мистер Уингфолд?

- Честно говоря, мне трудно представить, чтобы я мог над вами смеяться.

- Ну хорошо, тогда я не буду стесняться показывать вам свои игрушки. Знаете, иногда во сне у меня появляется необыкновенное чувство свободы, наполняющее меня чистым блаженством, неведомым мне наяву - разве только как радужное облачко где-то на горизонте! Словно некое небесное сообщество, эти сны дают мне свободу, но не свобо­ду убогого городка вроде Лондона, а свободу всего пространства на свете.

Священник сидел и слушал с возрастающим изумлением, но не чувствовал при этом ни малейшего несоответствия: все эти речи и мысли прекрасно сочетались с тем лицом, что глядело на него с низкой подушки, и его прелестными глазами - потому что они и впрямь были прелестны, сияя светом, в котором угадывались страсть и сила.

- Мне кажется, - продолжала она, - что даже мисс Лингард, скачущая верхом, не знает того блаженного чувства свободы, силы и движения, какое приходит ко мне во сне. Одного только ветра из моих снов достаточно, чтобы дать мне такое невыразимое счастье, что я просыпаюсь, плача от радости. И не говорите мне, что счастье уходит вместе со сном, потому что и днём мне так хорошо, что вечером я едва могу заснуть, чтобы во сне снова отправиться на поиски радости. Не говорите мне, что всё это иллюзия: ибо где оби­тает свобода, в теле или в разуме? Какая разница, лежит моё тело неподвижно или пере­двигается из одного места в другое? В чём радость движения, как не в том, что оно даёт нам чувство свободы? Ведь стремимся мы именно к чувству, и если оно у меня есть, больше мне ничего не надо. Да что там, телесное движение только нарушит его, сковав мой дух. А иногда мне снится новый цветок, какого не видел ни один человеческий глаз, - с какими-нибудь небывалыми, дивными свойствами, из-за которых он становится по­добным настоящему сокровищу - помните, как гемония в мильтоновском «Комусе»[31]? Но почему-то проснувшись я никогда не могу ни вспомнить, ни описать эти необыкновенные свойства, словно они принадлежат совсем иным сферам, не от мира сего. У меня остаётся лишь самое расплывчатое воспоминание о том, какое это было чудо, волшебное и драго­ценное ... А иногда мне снятся стихи, или песня, или диковинный музыкальный инстру­мент наподобие тех, какие бывают у ангелов на старых картинах. И почему-то я всегда знаю, как на нём играть. Так что видите, сэр, уж если Богу было угодно послать меня в мир уродливой каракатицей, ковыляющей, как тюлень, Ему также было угодно дать мне красоту и богатство ночи, чтобы дать мне силы переносить страдания и убожество дня.

Вы ведь радуетесь, когда у вас возникает какая-нибудь чудесная мысль, да, мистер Уинг- фолд?

- Когда возникает, то да, радуюсь, - подчёркнуто, почти обиженно ответил Уинг- фолд. Неужели он завидовал этой крошечной горбунье?

- Так неужели эта мысль становится хуже из-за своей формы? И неужели чувство становится менее реальным из-за того, что приходит к нам во сне?

- Да меня не надо убеждать. Я и так согласен со всем, что вы говорите, - воскликнул Уингфолд.

- Так отчего же вы молчите? Мне кажется, что в душе вы всё время мне возражаете! - улыбаясь проговорила Рейчел.

- Отчасти от того, что вы и так слишком разволновались, и я боюсь, чтобы вам не стало хуже, - ответил Уингфолд, заметивший, что её лицо покрылось лихорадочным ру­мянцем.

В тот момент в комнату вернулся Полварт.

- Знаешь, дядя, я как раз пыталась убедить мистера Уингфолда, что в снах тоже мо­жет быть что-то хорошее, - сказала Рейчел.

- Ну и как, успешно? - улыбнулся Полварт.

- В этом не было необходимости, - вставил Уингфолд. - Чтобы убедиться, мне нуж­ны были только факты. Почему я должен думать, что если Бог и правда есть, сон вытесня­ет Его из нас?

- Мне страшно даже думать о том, что наша тщедушная индивидуальность, произ­ведение Божьей индивидуальности, сильна - и даже не столько сильна, сколько вольна - закрыть перед Ним дверь и вести хозяйство без Него! - сказал Полварт.

- Только что это будет за хозяйство! - пробормотал Уингфолд.

- И правда, - откликнулась Рейчел. - Но только подумай, дядя, как неустанно, слов­но ветер, Он вьётся вокруг наших домов, не отходя от окон и дверей, чтобы улучить удоб­ное мгновение и войти! А иногда Он превращается в бурю, срывающую с петель и окна, и двери, и врывается к нам, неся с собой смятение и ужас.

То, что у Полварта становилось пророчеством, у Рейчел превращалось в поэзию.

- А наши с тобой окна и двери, дядя, Он сделал такими шаткими, что мы просто не смогли бы удержать Его снаружи.

- Вы есть храм Духа Святого, - почти бессознательно проговорил Уингфолд.

- Хоть и немного развалившийся, - рассмеялась Рейчел. В её душе было столько живого благочестия, что в доме духовных истин она позволяла себе вольности любимого ребёнка.

- Но знаете, мистер Уингфолд, - продолжала она, - в моих снах есть ещё кое-что любопытное: там я никогда не вижу себя горбатой карлицей. Правда, прямой и высокой я себя тоже не вижу. Должно быть, мне хорошо, и я просто об этом не думаю. Поэтому мне кажется, что душа у меня не горбатая, а прямая. А вам как кажется, сэр?

- И я так думаю, - сердечно проговорил Уингфолд

- Боюсь, скоро я начну рассказывать вам кое-какие из своих снов.

- Эта слабость свойственна нам обоим, - заметил Полварт. - Причём настолько, что порой я начинаю тревожиться за наш рассудок. Но даже на кривом кусте может вырасти прекрасная роза.

- А-а, должно быть, ты вспомнил моего отца, - сказала Рейчел. - У него был прямой стебель, и роза была чудесная, хоть и немного осыпавшаяся. По-моему, мне этого боять­ся нечего. Если бы я сошла с ума, мне просто не хватило бы сил жить - разве только я осознавала бы Бога и в своём сумасшествии. Сдаётся мне, отец знал Его, хоть и по- своему.

- Конечно, знал, - ответил Полварт. - И знал крепко, по-настоящему. Когда-нибудь я расскажу вам о своём брате и отце Рейчел, - сказал он, поворачиваясь к Уингфолду, - и, может быть, даже покажу вам рукопись, которую он оставил после себя - воистину, одно

из самых странных произведений на свете! По-моему, его даже стоит напечатать, если найдётся издатель, способный увидеть в нём не только безумие. Но на сегодня тебе хва­тит разговоров, девочка моя, так что я увожу мистера Уингфолда к себе.

Глава 8 Бабочка

Шагая домой, Уингфолд размышлял о том, что увидел и услышал в тот день у Пол- вартов. «Если Бог есть, - думал он, - тогда всё хорошо, потому что Он не стал бы давать жизнь такой женщине, чтобы потом вышвырнуть её прочь как неудачную поделку и поза­быть о ней. Правда, как-то странно, что Он позволяет так уродовать Свою работу. И всё же, если Он - совершенный Бог, то Он должен быть способен повернуть даже это урод­ство к высшему благу. Разве в жизни мы не видим чего-то подобного, когда усердные вы­кармливают сильных? Разве слишком самонадеянно вообразить, чтобы Бог сказал Рейчел: "Доверься Мне и потерпи, и Я благословлю тебя куда больше, чем ты можешь себе пред­ставить"? И уж, конечно, в этом случае та, кому более всего нужно утешение такой веры, имеет его. Хотелось бы мне быть таким же уверенным в Боге, как Рейчел Полварт! Толь­ко, - усмехнулся он про себя, - у неё есть отличный помощник: горбатая спина! Видимо, полную веру мы обретём лишь тогда, когда наши духовные глаза увидят Предвечного. А до тех пор какое лучшее, какое иное доказательство высшего присутствия может получить низшая тварь, кроме того, что самое её существо возрастает и расширяется под влиянием этого присутствия?

Только вот в чём загвоздка: духовные понятия так велики, а предметы повседневной жизни так обыденны, что одно с утра до вечера изобличает во лжи другое - ну, по крайней мере, у меня в голове. Что же из них истинно? Любящий, заботливый отец или мучения жестокой нищеты и беззащитная покорность рассеянному случаю? Даже хотя первое ка­жется нам единственно верным, разумным и вседостаточным, почему нам проще и есте­ственнее верить во второе? И всё-таки, если подумать, моя вера в это второе всегда огра­ничивалась только ужасом перед мыслью, что оно может оказаться правдой: слишком много всего вокруг казалось тому доказательством. Но тогда что общего у природы с Библией и её метафизикой?.. Нет, тут я неправ: общего у них много. Даже дуновение вет­ра на щеке побуждает меня с новой силой устремиться к чистой, здоровой жизни! А рас­свет? А подснежник, проклёвывающийся из снега? А бабочка? А летний дождь и ясное небо после грозы? А наседка, собирающая цыплят под своими крыльями?.. Получается, что на самом деле в мире нет ничего обыденного, кроме нашей недоверчивой натуры, не желающей возлагать свои заботы на Незримого. Я беспокоюсь о своей духовной жизни, как ученики беспокоились о жизни телесной, когда не поняли слова Господа из-за того, что забыли захватить в лодку хлеба: они так боялись проголодаться, что не могли думать ни о чём, кроме еды».

Так размышлял священник по дороге домой, и эти размышления подвигнули его к молитве, породившей новые мысли. Придя к себе в кабинет, он уселся за стол и там со­ткал, сплёл, связал воедино следующие строки, дерзнув покуситься на притворно лёгкое коварство сонета.

Мне мнилось, что, покинув чувств юдоль, Я ввысь взлетел, не видя ничего, Как вдруг из тьмы до слуха моего Донёсся дикий вопль: «Господь, доколь, Доколь лежать мне в скверне и терпеть Мученья от Твоих палящих стрел, Не в силах ни вздохнуть, ни умереть?»

Внизу, в просвете слабом разглядел

Я жалкий труп в могильных пеленах.

Но тут рассветный луч сквозь мглу блеснул,

По мёртвым скалам прокатился гул,

И, бренной жизни отрясая прах,

Единым взмахом двух могучих крыл

Прекрасный ангел в небо воспарил.

Но, как водится, по закону реакции, сразу же после рождения сонета обыденное сно­ва вторглось в его мир, ещё напористее и правдоподобнее, чем раньше, и потому это вторжение показалось ему ещё более ужасным. Что за глупые, надуманные вирши он написал?

Уингфолд подхватил шляпу, трость и поспешил из дома, надеясь, что ему будет лег­че совладать с этим бесом на свежем воздухе.

Глава 9. Обыденное

Стоял вечер, и в воздухе ещё чувствовалось тепло. На улице никого не было, кроме багрового солнца, которое так ослепило его, что какое-то время он видел перед собой лишь огромные светящиеся пятна. Почти все магазины уже закрылись, однако вскоре Уингфолд с удивлением заметил, что его новый друг-мануфактурщик ещё торгует, хотя всегда ратовал за то, чтобы вечером закрываться пораньше. Правда, ставни его лавки бы­ли уже заперты, но дверь стояла нараспашку. Он заглянул внутрь. Ослепшим от солнца глазам лавка показалась особенно тёмной, но он разглядел в глубине мистера Дрю, кото­рый с кем-то разговаривал.

Уингфолд переступил через порог. Да, он не ошибся: за прилавком стоял сам ману­фактурщик, беседуя с бедно одетой женщиной, державшей на одной руке малыша, а на другой - только что купленный отрез ситца. Священник облокотился на прилавок, решив подождать, пока его друг освободится.

«Может, мистер Дрю - это ещё не проклюнувшийся ангел? - подумал он, вторя вне­запно возникшему ощущению. - А его лавка - куколка, откуда вылупится великая душа? Что если этот мануфактурщик с круглым, добродушным лицом, по которому от улыбки разбегаются весёлые морщинки, однажды расправит грозные крылья и рассечёт ими воз­дух до самого Божьего престола?»

- Знали бы вы, как мне не хочется брать у этой женщины деньги! - неожиданно услышал он голос мистера Дрю над самым своим ухом и, очнувшись, увидел, что перед ним стоит его бескрылый товарищ, а его покупательница ушла.

- Правда, наценки я с неё не взял, - продолжал мистер Дрю с радостным смешком. - За что сам купил, за то и ей продал. На большее не решился.

- И в чём же тут опасность?

- Кому как не мне знать, как полезно человеку немного потрудиться, чтобы полу­чить то, что ему нужно. Я уже не раз убеждался, что это медвежья услуга - облегчать жизнь бедным; ну, разве только в болезни или в полной нищете.

- Так вы не всем беднякам продаёте без наценки?

- Нет, только солдаткам. Уж очень им, бедняжкам, тяжело приходится.

- И давно вы взяли это себе за правило?

- Да уж лет десять. Только они об этом ничего не знают.

- Так это для них вы до вечера держите лавку открытой? А я думал, вы ревностный сторонник того, чтобы магазины в Гластоне закрывались пораньше.

- Я вам расскажу, из-за чего это произошло сегодня, - ответил мануфактурщик, раз­вернулся - не длинным левым ухом вокруг оси своего черепа, а всей своей персоной во­круг оси прилавка (если нам будет позволено вслед за Вордсвортом немного повольни­чать со словом «ось»[32]) и запер дверь на засов. - В общем, когда мои приказчики закрыли ставни и разошлись по домам - запираю-то я обычно сам, - продолжал он, возвращаясь к прилавку, - я отчего-то задумался. На улице было ясно, солнечно, но в лавке света было ровно столько, чтобы я увидел, как в ней угрюмо без солнечных лучей. В дальней части так и вовсе было темно. И очень тихо - так тихо, что сама тишина словно превратилась в сумрак. Вы уж простите меня за такие сентиментальные речи, но не может же человек всегда быть мануфактурщиком! Надо же и ему иногда позволить себе какую-нибудь глу­пость! Вот, помню, лет тридцать лет назад я любил читать Теннисона. По-моему, я был одним из самых ранних его почитателей.

- Глупость,.. - задумчиво повторил Уингфолд.

- Видите ли, - продолжал мануфактурщик, - когда торговля заканчивается и в лавке наступает тишина, в этом всегда есть что-то торжественное. Когда я чувствую это больше, когда меньше, но сегодня мне почему-то показалось, что лавка моя похожа на часовню, словно в самом воздухе витало что-то такое. Вот я и задумался, а дверь запереть поза­был. Уж не знаю, с чего всё началось, только перед глазами у меня встала вся моя жизнь, и я вспомнил, как раньше, в молодости, презирал дело отца (которое он собирался пере­дать мне) питая своё воображение мечтаниями о более благородной стезе. Потом я вдруг понял, что, должно быть, отчасти именно это и заставило меня по дурости жениться на миссис Дрю. Её отец, вдовец, был одним из докторов в нашем городке. Он, бедняга, и сам был болен, так что практика у него была маленькая; когда он умер, дочь его осталась без средств - и, я думаю, только поэтому и согласилась выйти за меня замуж. Что было даль­ше, вы знаете: она сбежала от меня с коммивояжёром одной крупной фирмы в Манчесте­ре. С тех пор я ничего о ней не знаю.

После того, как она ушла, я словно заболел: меня охватило лихорадочное стремле­ние к самосохранению. Признаюсь, уход жены принёс мне не только горе, но и некоторое облегчение. Она всегда презирала мою торговлю, я же в ответ рьяно защищался - и ещё более рьяно из-за того, что в глубине души сам презирал своё занятие. Мы постоянно ссо­рились. Я не проявлял достаточного снисхождения к тому, сколького она лишилась, пре­вратившись из дочери врача в жену торговца. Я забыл, что даже если она была виновна в том, что вышла за меня ради куска хлеба, сам я был повинен в том, что женился на ней ради улучшения своего положения. Когда она ушла, в доме воцарилось долгожданное за­тишье, и в пустоте этого затишья ко мне в сердце вселился нечистый дух себялюбия, при­ведя с собой семерых ещё более злейших духов. С тех пор у меня было только две заботы: сохранность моей души и хорошее обеспечение для тела. Я начал ходить в церковь, как уже и говорил, стал немного прижимистее в делах и принялся понемногу откладывать деньги. Так всё и продолжалось, пока в воскресенье я не услышал вашу проповедь; будем надеяться, что она заставила меня потянуться к чему-то лучшему.

Я вам всё это рассказываю, чтобы вы поняли, о чём я думал и что чувствовал, когда в лавке появилась эта женщина. В тишине и сумраке мне и правда показалось, что я стою в часовне. Я даже начал бессознательно прислушиваться, не зазвучит ли орган. А потом мне на ум вдруг пришли слова одного гимна - уж не знаю, где и когда я его слышал, но запомнился он мне хорошо:

Позволь у двери мне стоять,

Чтоб грех войти в неё не мог,

И Ты свободно мог ступать

На непорочный Свой порог.

Понятно, что здесь говорится о двери и храме сердца, но почему-то сегодня у меня в голове всё смешалось и перепуталось, и мне показалось, что я стою привратником возле дверей своей лавки, а сама лавка, чей дальний конец тонул в священном полумраке, - это храм Святого Духа, и я не должен допускать в неё никакой грех. И с этой мыслью меня объяло великое благоговение: что если. что если Бог и в самом деле здесь и в тишине думает рядом со мной, и знает всё, что в таится во тьме? Я прислонился к прилавку, опу­стил голову на руки и продолжал то ли думать, то ли молиться, как вдруг в душе моей словно вспыхнуло жгучее желание: Ах, если бы мой дом и в самом деле мог стать святым местом, осенённым Его присутствием! «А почему бы и нет? - откликнулось что-то внутри меня - то ли сердце, то ли разум, то ли что-то иное, ещё более глубокое. - Разве дело твоё нечисто? Разве желания твои низменны? Разве ты нечестно продаёшь и покупаешь? Разве ты трудишься только для себя, ничем не помогая ближнему? Разве беззаконно твоё при­звание? Не от Бога ли ты получил его? Но если призвание от Бога, а Его Самого с тобой нет, значит, ты следуешь законному призванию беззаконным путём». В общем, снова к исходной точке. «Видит Бог, я хочу благочестиво исполнять своё призвание, - подумал я. - Ведь сейчас я как раз к этому и стремлюсь!» Но только хоть это и правда, почему-то мне было этого мало. Мне уже мало было благочестиво делать своё дело, даже пред Божьими очами. Неужели никак нельзя сделать его подлинно благородным? Неужели после встречи с Иисусом дело Закхея так и осталось презренным и презираемым? Неужели нельзя сде­лать мою торговлю христианской? Неужели в храме не найдётся уголка, в котором можно было бы продавать и покупать, не боясь того, что тебя изгонят бичом из верёвок?..

Тут послышались чьи-то шаги. Я поднял голову, увидел нищую солдатку с ребёнком на руках и немедленно разозлился: на неё из-за того, что она застала меня в такой позе, словно я был пьян или в отчаянии, и на себя, что забыл запереть дверь. В такие минуты я часто бываю несправедлив, и резкое слово уже дрожало у меня на губах, как вдруг что-то заставило меня обернуться и посмотреть в сумрачные глубины лавки. В то же мгновение я понял: Бог ждёт, чтобы посмотреть, насколько искренними были мои слова.

Да, да, именно это я и почувствовал; надеюсь, это не дерзость - говорить такое. Бед­няжка явно перепугалась (наверное из-за моего вида и из-за того, как я вскинулся) и, должно быть, подумала, что я выжил из ума. Я немедленно поспешил к ней и выслушал её так, будто она была герцогиней - или нет, не герцогиней, а ангелом Божьим; мне тогда и впрямь показалось, что передо мной ангел. Ей нужен был отрез тёмного ситца в горошек; она углядела его у меня в лавке ещё пару месяцев назад, только денег у неё тогда не было. Я перевернул весь товар, что был на полках, и уже почти отчаялся, но в конце концов всё- таки нашёл именно тот отрез, о котором она так долго мечтала, и ткани в нём как раз хва­тало на платье! Но всё время, пока я его искал, мне чудилось, будто я служу самому Богу или, по крайней мере, делаю что-то по Его слову. Я понимаю, вам всё это может показать­ся нелепым.

- Да что вы! - возразил Уингфолд.

- Вот и хорошо, что нет. А то я немного боялся.

- Даже если бы речь шла о сущем пустяке, я всё равно никогда не назвал бы его нелепостью, - продолжал священник. - Но только бессердечный человек осмелится назвать пустяком желание угодить неимущей женщине, которая, должно быть, раздража­ется куда чаще, чем радуется. Она мечтала об этом платье, и вы не поленились исполнить её мечту. Кто знает, какие ростки это породит в её душе? Даже мне стало лучше из-за то­го, что я услышал эту историю.

- Да, по-моему она была довольна, - задумчиво произнёс мануфактурщик. - А уж как я был доволен - ещё больше неё! И так благодарен ей за то, что она пришла, что и пе­редать нельзя!

- Я начинаю подозревать, - помолчав, заговорил Уингфолд, - что обыденные дела повседневной жизни и есть те самые возвышенные пути, по которым людей достигает небесная закваска. В том, что вы продали этой женщине её ситец, было куда больше под­линно духовного, чем если бы вы, во имя Господне, привели её с собой в церковь и пели с ней из одного сборника.

- Хотя от этого я бы тоже не отказался, будь у меня такая возможность, - сказал ми­стер Дрю. - Вы не подумайте, сэр, что наш пастор плохо проповедует, пусть даже сам я мало чему от него научился. Хоть я безмерно вам обязан, сэр, а всё равно у нас в церкви мне нравится больше, и я думаю, что мы ближе к истинному пути. Перебежчиком мне быть не хочется, и я не собираюсь ради вас оставлять нашего мистера Дрейка. Дьяконом я быть больше не могу, но общину свою не покину.

- И правильно сделаете, - одобрил его Уингфолд. - Пользы от этого никакой, один вред. Я как раз на днях читал, что наш Господь говорил о тех, кто непременно пытался перетащить других на свою сторону. Что ж, прощайте!

Глава 10. Снова дома

Уингфолд вошёл в лавку мануфактурщика в полыхающем зареве летнего заката, но на его плечах сидел бес неверия, и хотя ближе к сердцу священника он подобраться не мог, этого было достаточно, чтобы превратить «царственный свод, выложенный золотой искрой», в «скопленье вонючих и вредных паров»[33] . Когда же Уингфолд вышел, солнце уже опустилось за горизонт, и его великолепие угасло на западном краю неба, но дони­мавший священника бес бесследно исчез, и бурые перья сумерек были не менее прекрас­ны, чем крылья серебристой голубки, вспорхнувшей в небо из каменной громады камин­ных труб.

«Либо Бог есть, и именно в Нём заключена вся совершенная истина и красота, - рас­суждал Уингфолд сам с собой, шагая домой, - либо вся поэзия и искусство - лишь слу­чайно выросший цветок без корня и почвы, возвышающийся над более-менее симметрич­ной грудой камней. Тех, кто не видит красоты в его лепестках и не чувствует аромата его дыхания, вполне удовлетворит такое положение вещей, но тот, чьё сердце при виде его переполняется, непременно решит, что у него всё-таки есть корни и уходят они намного глубже».

Надо сказать, что поиски священника уже успели значительно расширить сферу его сомнений. Однако чем шире поле, тем более вероятность отыскать на нём кротовую нору, и если истина действительно существует, то каждое новое сомнение становится ещё од­ним знаком, указывающим на её обитель. Так рассуждал сам с собой священник, когда, завернув за угол, неожиданно, нос к носу, столкнулся с Джорджем Баскомом.

Молодой адвокат, распрямив статные плечи, с радушной готовностью протянул ему широкую ладонь, и они пожали друг другу руки, что даже в их случае я не могу признать таким уж отъявленным лицемерием, каким считают сию церемонию итальянцы и испан­цы.

- Я так и не поблагодарил вас за ту огромную услугу, которую вы мне оказали, - первым заговорил Уингфолд.

- Весьма рад это слышать. Только.

- Я имею в виду то, что вы открыли мне глаза на моё истинное положение.

- Ах, вот вы о чём! Я не сомневался, что стоит лишь развернуть вас в верном направлении, и вы сами во всём разберётесь. И когда же. то есть. я. Простите, я чуть

было не нарушил все приличия, спросив вас, когда вы собираетесь оставить своё место. Ха-ха!

- Пока не собираюсь, - ответил Уингфолд на этот одновременно заданный и взятый назад вопрос. - Чем глубже я исследую суть дела, тем больше у меня оснований надеяться на то, что мне удастся. э-э. и далее исполнять свои обязанности.

- Неужели?

- Чем дальше я продвигаюсь, тем больше убеждаюсь, что если я не найду объясне­ния и оправдания жизни в учении Церкви, то мне не найти их ни в каком ином месте - и уж, во всяком случае, не в том, что проповедуете вы.

- Но что если это учение окажется неправдой! - воскликнул Джордж в порыве полу­благородного возмущения.

- Но что если оно окажется правдой, даже если вам никогда не удастся этого уви­деть? - возразил Уингфолд, и уже через секунду двое молодых людей были друг от друга на расстоянии десяти шагов, как будто какой-то взрыв отбросил их в разные стороны.

«Если я не могу доказать, что Бог есть, - сказал себе Уингфолд, - то и он не может доказать, что Его нет».

Но тут ему в голову пришла ещё одна мысль: «Только ведь он скажет, что поскольку видимых признаков существования Бога нет, бремя доказательства лежит на мне». И с этой мыслью Уингфолд понял, насколько бесполезно что-то доказывать человеку, кото­рый, не видя Бога, не испытывает ни малейшего желания Его увидеть.

«Нет, - твёрдо решил он про себя, - моё дело не в том, чтобы доказывать существо­вание Бога, а в том, чтобы найти Его самому. Вот когда я найду Его, тогда и буду думать о том, как лучше показать Его людям». С этими словами мысли его вновь вернулись к ма­нуфактурщику.

Придя домой, он принялся было отделывать свой сонет, но вскоре понял, что должен сначала облегчить душу, написав новое стихотворение.

Мне снилось: в гулкой церкви я сидел.

Горели свечи тихо и светло,

Светилось тускло витражей стекло,

А на кресте над алтарём висел

Тот, кто за нас Себя не пожалел.

Священники сновали тут и там,

Степенно люди заходили в храм,

И каждый поклонялся, как умел.

Прислужница хромая день-деньской

К дверям сметала пыль от ног чужих.

Вдруг незнакомец, строгий и простой,

Идёт к старухе меж колонн немых.

«Ты хорошо метёшь Мой дом!» - Он ей сказал.

«То сам Господь!» - воскликнул я, и сон пропал.

Мне кажется, если бы можно было заставить соловья замолчать так, чтобы он мог дышать, но уже не мог петь, он, наверное, немедленно упал бы с ветки и умер от песни, распирающей его изнутри. Может быть, так же умирают и некоторые люди, я не знаю; может быть, лучше умереть, чем жить, докучая своим друзьям тем, что никак не удержать внутри. Как бы то ни было, если кто-то из нас, к собственной радости, окажется способен выразить себя в любой доступной человеку форме, то пусть благодарит за это Бога; а если он не отнесёт свои стихи издателю, у него будет ещё один повод для благодарности: ведь для него самого ценность написанных строк не станет от этого меньше.

Так, по крайней мере, казалось Уингфолду. Он опять вышел из дома, прошёл на кладбище и уселся на какой-то камень. «Как странно, - размышлял он. - Вот эта каменная

церковь рождена чьей-то верой. Мою же веру пока видно лишь в паре-тройке неумелых стишков. Правда иногда я чувствую, что сердце моё словно горит изнутри. Ах, как бы мне хотелось точно знать, что его зажгли именно Его слова!»

Глава 11. Находка

- Мистер Уингфолд, - сказал как-то вечером Полварт, взяв в свои руки то, что обычно оставлял своему другу, а именно: инициативу, - мне хотелось бы рассказать вам нечто такое, что я не хотел бы говорить даже при Рейчел.

Вслед за ним священник прошёл в его маленькую комнатку. Они уселись там, на ветхом тенистом чердаке, сквозь стены которого пробивался плющ и куда через открытое окошко в крыше дул вечерний ветер, прилетевший с беспредельного запада, неся с собой чудный аромат жимолости и мешая его с запахом старых книг. Деревья скрывали небо, и в крохотном человечьем гнезде было темно.

- Я открою вам один секрет, мистер Уингфолд, - начал карлик чуть ли не шёпотом, с обеспокоенным лицом. - Вы оцените всю силу моего к вам доверия, когда я скажу, что собираюсь рассказать вам то, в чём явно содержится чужая тайна.

С этими словами лицо его побледнело, в его взгляде появилось нечто похожее на страх, но он продолжал прямо смотреть в глаза священнику, и голос его не дрогнул.

- Как-то ночью, несколько недель назад - если будет нужно, я смогу точно сказать вам, когда это было, - я никак не мог уснуть. Со мной это бывает довольно часто, и ино­гда я просто лежу без сна, спокойный и счастливый, как птенец под крылом матери, но иногда мне просто необходимо встать и выйти из дома, потому что без воздуха мне почти так же худо, как пьянице без выпивки. В ту ночь моя бедная, стеснённая душа никак не хотела успокаиваться, пока по её лёгким не потечёт хоть немного свежести. Я оделся и вышел. Ночь была безветренная, тёплая, безлунная, но звёзд было много, и ветер дул как сейчас, нежный, душистый и прохладный - как раз такой, какого так жаждало моё тело. Я прошёл в парк и, стараясь не натыкаться на деревья, зашагал куда глаза глядят. Трава мяг­ко обвевала мне ноги, сумерки ласкали глаза, а ветер душу; я мог дышать, вокруг меня был простор, у меня были время, тишина, одиночество, и я чувствовал себя даже счастли­вее, чем обычно. Я шёл всё дальше и дальше, не разбирая дороги и не думая о том, куда я иду, зная, что пока на небе видны звёзды, я всегда найду дорогу обратно.

Так я бродил, примерно, с час, как вдруг ночной воздух прорезал далёкий крик. В самом его тоне было что-то неописуемо жуткое, и я содрогнулся от ужаса, прежде чем со­образил, что это человеческий вопль. Я развернулся и пошёл туда, откуда, как мне показа­лось, он раздался; бегать я не могу, потому что сразу начинаю трястись, задыхаться и то­гда уже не могу сделать ни шагу. Через несколько минут я понял, что приближаюсь к той самой лощине, где стоит старый гластонский особняк, уже лет двадцать как заброшенный. «Может, кричали в доме, - подумал я, - и как раз из-за этого вопль показался мне таким далёким?»

Я немного постоял, прислушиваясь, но вокруг всё было тихо. «Надо зайти внутрь и посмотреть, - подумалось мне. - Вдруг кому-то нужна помощь?» Немудрено, что вы улы­баетесь, мистер Уингфолд: помощник из меня действительно никакой, особенно если вдруг понадобилось бы с кем-то драться!

- Напротив, - ответил Уингфолд. - Я улыбнулся, восхищаясь вашей смелостью.

- По крайней мере, - продолжал Полварт, - по сравнению с некоторыми у меня есть одно преимущество: я не могу обманываться, воображая, что это несчастное, жалкое тело требует о себе какой-то иной заботы кроме того, что предписывает самый элементарный долг. Ибо что оно такое, как не потрескавшийся сосуд?.. В общем, я спустился в лощину, вошёл за ограду сада и через спутанные кусты пробрался к дому. Я хорошо знаю это ме­сто, потому что бывал там много раз и подолгу. Однако не успел я подойти поближе, как вдруг сзади раздались шаги, и я тут же нырнул в заросли крыжовника и смородины. Ино­гда быть карликом даже полезно: один шаг в сторону, и меня уже не было видно. Тут ночь снова рассеклась надвое диким криком, доносившимся изнутри. Дыхание моё занялось, но я не успел даже вздохнуть, как мимо меня пролетела высокая женская фигура и, с трудом пробившись через кусты, подскочила к крыльцу. Немедленно последовав за ней, я увидел, как она взбежала по ступенькам, и услышал, как дверь открылась и снова захлопнулась. Как можно беззвучнее я отворил дверь вслед за женщиной, но не сделал и шага по тёмно­му коридору, как сверху раздался третий душераздирающий вопль, и в гулкой пустоте безлюдного дома я услышал на лестнице быстрый стук ног и шелест платья.

Как я уже сказал, дом тот я знаю довольно хорошо, но от волнения я никак не мог сориентироваться. Однако стоило мне вспомнить, как расположены комнаты, я поспешил наверх и, поднявшись по ступеням, остановился было в нерешительности, не зная, в ка­кую сторону свернуть, но тут в темноте опять раздался тот же безумный крик, так что ме­ня с ног до головы прошила дрожь. Как мне передать вам весь его ужас? Это был вопль терзающейся души; я ещё ни разу не слышал из человеческих уст ничего подобного. Меня знобит даже сейчас, когда я вспоминаю, как он пугающим эхом заполнил весь дом, цепля­ясь за стены и разлетаясь по коридорам. Потеряв голову, я бросился сам не зная куда, как вдруг из-под одной из дверей мелькнула полоска света. Я неслышно подкрался к ней, огляделся и тут же сообразил, где нахожусь: я стоял внутри маленькой гардеробной, ве­дущей в одну из комнат.

Поскольку в мои обязанности входит охранять Остерфильдский парк, а здесь явно происходило что нехорошее - иначе кто бы стал так дико кричать в доме, который, хоть и давно заброшенный, всё равно принадлежит моему хозяину? - я чувствовал, что имею полное право выяснить, в чём тут дело. Я приложил ухо к двери и отчётливо услышал, что говорит девушка. Голос был милый и женственный, хотя в нём явно слышалось героиче­ски сдерживаемое страдание; нет, даже агония. Он утешал, уговаривал, увещевал, упра­шивал. С ним переплетался голос то ли мальчика, то ли юноши, безумный и лихорадоч­ный, но такой тихий, что порой его и вовсе не было слышно, да и вообще я не мог разо­брать ни одного их слова. Понятно было одно: либо этот мальчик бредит в горячке, либо ему не дают покоя страшные мысли, потому что в его голосе явственно звучало отчаяние.

Какое-то время я стоял и слушал, смущённый, заворожённый и перепуганный. Но вскоре мне почему-то начало казаться, что оставаться там дальше я не вправе. Юноша яв­но от кого-то скрывался, а когда человек скрывается, этому всегда есть причина, и мне не следует совать свой нос в чужие дела. Я потихоньку выбрался из дома, поднялся из лощи­ны и там ещё раз глубоко вдохнул в себя свежий ночной воздух, такой чистый, будто он омывал мир перед началом нового дня. Но для меня этот мир утратил всякую радость. Я отправился домой, улёгся в постель, только вот принести с собой хоть немного покоя мне не удалось: я знал, что должен что-то сделать. Только вот что? Любые мои действия наверняка принесут ещё большие беды тем, кто и без того оказался в беде. Может быть, эта подозрительная ситуация объясняется самым невинным образом? Может, с этим юношей случился приступ, и такой внезапный, что он просто не смог добраться до друго­го жилья? И может, эта девушка - его жена, которая, оставив больного, немедленно побе­жала за помощью, но так и не смогла найти никого, кто мог бы ей помочь? Нет, как бы странно всё это ни выглядело, всё наверняка объясняется самым простым образом! Может быть, утром мне удастся как-то им помочь. Эта зыбкая мысль немного успокоила меня, и я ненадолго забылся беспокойным сном.

Утром, наскоро выпив чаю, я поспешил к старому особняку. По дороге я слышал, как на строительстве стучат молотками рабочие, но в остальном всё было тихо. День ка­зался таким честным и таким невинным, что мне и самому трудно было представить, как ушедшая ночь могла таить под своим покровом такие ужасы. Но стоило мне завидеть вет­хий конёк прохудившейся крыши старого особняка, как даже при ясном утреннем свете

по моему телу пробежала холодная дрожь. Зайдя за ограду сада, я принялся распевать и шуршать в кустах, а войдя внутрь, с громким стуком прошествовал по всему нижнему этажу, прежде чем подняться наверх. Я намеренно заглянул во все двери и прошёл по всем коридорам, чтобы как следует предупредить о своём появлении, и только после этого приблизился к той двери, из-за которой накануне раздавались голоса. Я постучал. Ответа не было. Я постучал ещё раз. Мне снова никто не ответил. Я открыл дверь и заглянул внутрь. Там никого не было. Передо мной стояла лишь старая кровать. Я обшарил все уг­лы, но не обнаружил ни единого следа человеческого присутствия - кроме одной вещицы, которую я нашёл за кроватью; хотя, вполне возможно, она такая же старая, как и матрас, а уж его я помню с того самого раза, когда впервые оказался в особняке.

С этими словами Полварт протянул священнику маленький кожаный чехол. Судя по форме, он никак не мог быть чехлом для ножниц, хотя ни сам Полварт, ни его друг нико­гда не встречали такого ножа, которому он мог бы подойти.

- Можно, я отдам его вам, мистер Уингфолд? - снова заговорил привратник, пока священник рассматривал находку. - Мне от него не по себе. Мне тошно даже от одной мысли о том, что он лежит у меня дома, но почему-то сжечь я его тоже не могу.

- Я совсем не против взять его на хранение, - ответил Уингфолд.

Только почему с этими словами перед его внутренним взором возникло лицо Хелен Лингард, какой он уже дважды видел её в старой церкви, - бледное, измученное, с боль­шими глазами, сильно изменившееся, но дышащее новым, высоким достоинством? Тогда он ощутил мертвенную силу её безучастности, и ему даже пришлось отвернуться, чтобы не начать думать, что вся его проповедь - лишь пустые слова, брошенные на ветер или развеянные по пустыне, где им не ответит ни один человеческий голос. Почему же сейчас он подумал именно о ней? Просто потому, что её тревожное, бескровное лицо тронуло его, заставило трепетать какую-то струнку его сердца то ли простым человеческим уча­стием, то ли мужской нежностью к страдающей женщине? До сих пор мысли о ней не вы­зывали у него ни малейшего интереса; так почему же он вспомнил о ней сейчас? А что ес­ли. Боже мой! Ведь у неё болеет брат! И разве Фабер недавно не рассказывал, что в ха­рактере его болезни есть что-то странное и необычное? Что же всё это значит? Нет, ко­нечно, это невозможно... И всё-таки. всё-таки.

- Как вы думаете, - спросил он, - должны ли мы попытаться разузнать, в чём тут де­ло?

- Если бы я так думал, то не стал бы так долго держать всё это в секрете, - ответил Полварт. - Мы не должны вмешиваться в чужие дела, но при этом нам следует быть гото­выми на тот случай, если секрет раскроется сам собой, и у нас появится возможность ока­заться полезными. А пока - мне стало гораздо легче после этой исповеди!

Глава 12. Призыв

Пока Уингфолд шёл домой, в его прежние размышления влилась новая струя. Им за­владело человеческое страдание - не его собственное, и не страдание человечества, а страдание мужчин и женщин. Тайное оно было или явное, не имело значения: в мире су­ществовали сердца, чьи терзания вырывались наружу безумными воплями, и чья тоска от­ражалась на безрадостных лицах, как у Хелен Лингард. Может быть, такие сердца стенают и корчатся от боли и в тех домах, мимо которых он шагает, и даже если бы сердца эти бы­ли ему известны, даже если бы он знал, что за вампир сосёт из них кровь, он ничего мог бы сделать ради их облегчения.

Ему действительно трудно было вообразить, во что превратится жизнь такой леди, как мисс Лингард, со всех сторон охраняемой комфортом, если в тихое течение её реки, струящейся меж мирных лугов, вдруг ворвётся устрашающее чудовище, поднявшееся из

древнего океана хаоса. А сколько их, должно быть, в мире - сколько их даже на британ­ских островах - даже в Гластоне! - этих людей, чьи сердца, пусть не разрываемые угрызе­ниями совести и не сокрушённые тяжким чувством вины, всё равно осознают собствен­ную желчность, но не знают никого, кто мог бы своей лучезарностью осветить их тёмные углы!

Уингфолда охватила печаль о судьбах своих собратьев. Он всегда был человеком добрым, но до сих пор никогда не помышлял ни о чём подобном. У него были свои беды и он, как мог, с ними справлялся; вообще, люди должны сталкиваться с неприятностями, иначе они станут невыносимыми из-за своей гордыни и наглости. Но теперь, когда Уинг- фолд впервые увидел проблески света в дальнем конце мрачной пещеры, где он, как не­давно обнаружилось, был похоронен заживо, одновременно он начал ощущать, как несчастны должны быть те, кто бредёт по жизни на ощупь, без единой искры надежды в незрячих глазах.

Уингфолд не совершил ни одного преступления, но сделал достаточно для того, чтобы познать горечь стыда и бесчестия, и потому, если в сердце мира всё-таки не ока­жется любящего человеческого сердца, с радостью (если она вообще возможна при таком положении дел) принял бы теории Джорджа Баскома, чтобы упасть в челюсти мрака и сгинуть навеки. Насколько же хуже должно быть тем, кто совершил какое-нибудь ужас­ное злодеяние, или такое злодеяние совершил кто-то из близких и дорогих им людей! Найдётся ли им облегчение, надежда, просветление? Сколько червей тревоги и страданий постоянно вылупляется в гадючьем гнезде человеческого сердца! Нет, ему непременно нужно какое-то убежище! И если Спаситель ещё не приходил, измученный мир человече­ских сердец громко взывал о его приходе невыразимыми стенаниями. Что бы сделал Бас­ком, соверши он убийство? Или соверши убийство кто-то другой, что он мог бы сделать для него? Даже если всё это выдуманные басни, то, по крайней мере, выдумали их из-за того, что люди нуждаются в Спасителе, к Которому может прийти любой, немедленно, без рекомендаций и верительных грамот. Но нет, если всё это ложь, те, кому действитель­но нужна была помощь, не могли её придумать: ведь им даже сейчас нелегко в неё верить. Да, миру сильно не повезло, если в нём нет того, кто своим прощением мог бы остановить содеянное зло! Только что пользы в этом прощении, если осознание совершённого пре­ступления продолжает жечь преступнику душу? Да и кто пожелает, чтобы дорогой ему человек перестал чувствовать весь ужас того, что натворил? Как можно радоваться тому, что преступный друг снова научился смеяться, потому что наконец-то отогнал от себя воспоминание о своей скверне? Неужели друзьям будет приятно видеть его возрождаю­щееся самодовольство, и они станут искать его общества из-за той мудрости, которую он почерпнул в познании зла? Скорее, наоборот: тот, кто усерднее всех старался утешить преступника в муках совести, сейчас первым отшатнётся от его порога. Но если Бог есть - и такой Бог, Который, как учат христиане, послал в мир собственного Сына, позволил Ему появиться среди нас в одеждах человеческой плоти, которую так легко пронзить, что­бы Он принял на Себя на себя всё, что ждёт бога послушания среди сынов противления, поглощая их грехи Своим бесконечным терпением и возвращая их Отцу медленным, ма­лообещающим и утомительным обновлением, - то, уж конечно, такой Бог не стал бы тво­рить людей, если бы знал, что некоторые из них согрешат так, что даже самая преданная Его любовь не сможет искупить их от ужаса содеянного!.. И с этой мыслью в памяти его встали слова: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас».

Сердце его переполнилось. Он принялся усердно размышлять над ними и, придя домой, отыскал их в Евангелии. Неужели какой-то человек и вправду произнёс такие сло­ва? Если да, то либо он был самым самонадеянным из смертных, либо действительно мог сделать то, что обещал. А если так, то увидеть такого Человека и не поверить ему - зна­чило бы погубить в себе самую способность верить и уже никогда и никому не доверять. А ведь Он по самой Cвоей безгрешности должен знать, что ничто не выматывает и не да­вит так тяжко, как зло и преступление, и что Сам Он способен в полноте праведности, не

прибегая к уловкам забвения или фальшивого самомнения, снять с людей это сокруши­тельное бремя и дать им покой.

«И при всём этом, - подумал священник с некоторой долей самобичевания, - на каждого, кто отправится к Нему, чтобы обрести покой, найдётся тысяча вопрошающих: "Икак же Он это сделает?».. Как будто они способны это понять!»

Глава 13. Проповедь для Хелен

Всю оставшуюся неделю Уингфолд продолжал думать, и посреди этих размышле­ний перед ним постоянно возникало страдающее лицо Хелен Лингард, а с ним - всё более крепнущее подозрение, что за ним кроется какая-то гнетущая и, может быть, страшная тайна. Однако он не предпринимал ни малейших усилий узнать, что это за тайна, и не за­давал никаких вопросов, которые могли бы подтвердить или рассеять его опасения. Он решил, что не станет исподтишка заглядывать к ней в окно, но будет как можно дальше и шире разбрасывать все семена утешения, которые сумеет отыскать, в надежде, что хотя бы некоторые из них упадут к ней в сад.

Когда в воскресенье он встал с колен с честным, преданным, полным дружелюбия сердцем и, взойдя на кафедру для проповеди, поднял голову и оглядел прихожан, глаза его лишь на мгновение задержались на том бледном, тревожном лице, чьё отражение по­следнее время так часто мелькало в волшебном зеркале его памяти. Далее они скользнули по самодовольному, холёному, красивому и умному лицу её кузена, явно говорившему о сытой и спокойной совести, привольно развалившейся в мягком кресле; затем заметили сварливое, увядающее лицо миссис Рамшорн, немедленно поспешили дальше и, немного поблуждав, остановились на круглой, добродушной физиономии мануфактурщика, чей ясный лоб осеняло облако задумчивости. Напоследок Уингфолд посмотрел назад, на об­щие скамьи, и увидел там обоих карликов. Рейчел пришла впервые, и Уингфолд невольно заметил, что выглядит она ещё слабой более и нездоровой, чем обычно. «Ей бы лежать в постели, а не сидеть в церкви», - подумал он. Её дядя тоже выглядел болезненнее обыкно­венного. И тут Уингфолду подумалось, что кафедра даёт ему прекрасный обзор человече­ской натуры, и люди обнажают перед проповедником куда больше своих подлинных мыс­лей и чувств, чем им кажется, - даже до начала проповеди! Выражения их лиц вторят их внутреннему состоянию, ибо церковь не только объединяет, но и обособляет людей, и ни­какие сиюминутные чувства и впечатления не мешают видеть их истинную сущность. Ко­гда Полварт беседовал с другом, всякая болезненность его лица растворялась в исходящем изнутри сиянии; когда же он сидел вот так неподвижно, первое, что посторонний читал в его лице, было мужественное терпение.

Всё это пронеслось в голове священника за несколько секунд перед тем, как он начал говорить, и его снова охватило ощущение - грустное, хотя оно и не должно быть грустным, - что ни одно из этих сердец не может облегчить страдания другого. Его глаза наполнились слезами, и душу затопило сострадание к своей плоти и крови, словно дух его готов был излиться в потоке заботливой нежности и утешения. Он поспешил заговорить, боясь, что ещё мгновение, и он не сможет с собой справиться. Как обычно, в начале его голос слегка дрожал, но вскоре страстная убеждённость пробилась наружу, и он зазвучал сильнее. Вот что он говорил:

- Судя по всему, тот необыкновенный Человек, про которого написано, что Он хо­дил по Палестине с учением и проповедями, испытывал куда большее сострадание к внут­ренним скорбям своих собратьев, нежели к их телесным страданиям. Разве Он не мог еди­ным словом уничтожить на земле все боли и болезни? Однако почему-то чаще всего, если не всегда, Он исцелял людей только в ответ на молитву, да и то ради какого-то глубинно­го, духовного исцеления, сопровождавшего выздоровление тела. Не может быть, чтобы

Он плакал о том мертвеце, которого с минуты на минуту собирался вызвать из могилы. Что могло вызвать эти слёзы, как не сострадание и жалостливое сочувствие к печали его сестёр и друзей, не имевших той внутренней радости, что давала силы Ему самому; как не мысль о страданиях и муках тех, кому приходится смотреть в лицо смерти, о множестве значений любви, о прерванных поколениях, о чёрной скорби утраты, гуляющей по измен­чивому миру человеческих сердец с того самого времени, когда первый человек был со- творён по образу своего Отца?

Но есть беда куда страшнее, чем смерть, которая, я надеюсь, разлучает лишь на вре­мя и не способна навеки удерживать души друг от друга. Я говорю о невыносимом бреме­ни сознательной нечистоты и совершённого зла: именно этот камень необходимо отвалить от гроба, чтобы человек воскрес к жизни. Вспомните, как Иисус прощал людям грехи, тем самым снимая с их сердец тот давящий груз, что сковывал все их усилия. Вспомните, как ласково Он принимал тех, от кого отвернулись тогдашние религиозные власти: кающихся женщин, рыдавших от любви, коснувшейся их изболевшихся сердец; мытарей, знавших, что все их презирают от того, что они заслужили всяческого презрения. В Нём они искали и обретали убежище. Он спасал их от бури человеческого осуждения и жестокой стужи общественного мнения, даже если их собственные сердца соглашались со справедливо­стью этого суда. Он принимал их, и, несмотря на стыд и самоуничижение, внутри поды­мала голову жизнь, и начинал лучиться свет, сознательный свет света. Если Бог за нас, то кто против нас? Во имя Его они восстали из ада собственного осуждения и пошли по ми­ру, творя истину в силе и надежде. Они услышали Его слова, поверили и исполнили их. И из всех сказанных в мире слов найдутся ли те, которые (в том случае, если они истинны) были бы добрее, милосерднее, смиреннее, прекраснее - или (в том случае, если всё это неправда) были бы более самонадеянными, унижающими человека и отвергающими Бога - чем те, о которых мне хотелось бы поговорить с вами сегодня? «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас; возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирён сердцем, и найдёте покой душам вашим; ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко».

Несомненно, такие слова - если только поверить им от всего сердца - отзовутся ра­достью в любой человеческой душе! Кто из нас хоть раз в жизни не причислял себя к тру­дящимся и обременённым? Вы, называющие себя христианами, якобы верите, что такой покой доступен на земле. Только почему многие из вас согбены до самой земли, но при этом на делают ни единого шага к Тому, Кто призывает их прийти, и не подымают глаз, чтобы посмотреть, не склоняется ли над ними Лик, дышащий милостью? Может быть, вы всё-таки не верите, что в мире действительно существовал тот, кого называют Иисусом? Вряд ли это так. На свете найдётся мало столь невежественных или нарочито непоследо­вательных людей, которые могли бы всерьёз усомниться в том, что такой человек жил на земле, или в том, что Он воистину произносил нечто подобное. Или, может, вас повергает в сомнения то, что Он говорил о смысле и цели Своего пришествия? В таком случае, даже если предложенное лекарство кажется вам сомнительным, не лучше ли всё-таки попробо­вать его? Если уж Он произнёс эти слова, то, по меньшей мере, должен был сам верить в то, что способен их исполнить. Любой, кто хоть немного знает Его, ни на миг не усомнит­ся, что этот Человек говорил лишь то, во что верил сам. Лучшие из иудеев хоть и не верят в Него, всё же считают Его хорошим, пусть и обманутым человеком. Неужели кто-нибудь станет лгать ради того, чтобы принять от людей презрение и поругание, стать мужем скорбей и изведать болезни? Что, как не уверенность в истине, способно было поддержать Его, когда Он знал, что даже друзья оставят Его, если уверуют в Его слова о предстоящей Ему доле?

Но, может, Он всё-таки ошибался, хоть и искренне?.. Только вряд ли человек спосо­бен ошибиться в том, есть ли у него на сердце мир, спокойна ли его душа. Точно так же, вряд ли он может ошибаться в том, откуда приходит к нему этот покой, из какого источ­ника он черпает своё утешение. Даже скряга знает, что утешается своим золотом. Так

неужели Иисус мог ошибаться, считая, что утешение приходит к Нему от Бога? Как бы то ни было, Он видел источник Своего покоя в послушании, в Своём единении с волей Отца. Знаете, друзья, если бы у меня был такой покой, какой я явственно вижу в Нём, неужели я не смог бы сказать, как я обрёл его?..

Кто-то возразит мне и скажет: «Несомненно, этот добрый человек утешался мыслью о своём Отце. Но ведь он вполне мог ошибаться, полагая, что такой Отец существует!».. Поймите меня правильно, друзья: я не осмеливаюсь заявлять, что точно знаю о существо­вании Отца, или полагаю, что Он существует. Я могу лишь сказать, что от всего сердца надеюсь, что на небесах у нас действительно есть Отец. Однако этот Человек утверждает, что знает это точно. Кто я такой, чтобы оспаривать Его слова? Как могу я, осознающий в себе столько неправды, воображать, что я честнее Его? Если Он говорит, что знает, я умолкаю и начинаю прислушиваться. Одно Его слово «Язнаю, что Он есть», перевеши­вает целую вселенную голосов, вопящих: «Я не знаю, и потому Его нет». И обратите внимание: Он хочет дать им Самого Себя, дать им самое лучшее, что у Него есть! Он не пытается подкупом добиться от них повиновения Своей воле, но уверяет их в том, что всякого, кто будет поступать как Он, ждёт подлинное блаженство. Он хочет, чтобы они обрели покой - Его покой - из того же самого источника, откуда черпает его Он.

Ибо что значат эти Его слова: «Возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня»? Он не говорит: «Несите иго, которое Я возложу на вас, и исполняйте Мои слова». Я не стану утверждать, что Он никогда не произносил ничего подобного и порой не обращает­ся к некоторым из нас с такими речами. Но здесь Он говорит нам нечто совсем иное; здесь заключена совсем иная истина. «Возложите на себя то иго, которое несу Я Сам; научи­тесь поступать, как поступаю Я, сверяя всё с волей Моего Отца и покоряя всё Его воле. Пусть Моя воля будет для вас лишь в том, чтобы исполнять Его волю: будьте кротки и смиренны сердцем, и вы обретёте покой душам вашим». И, несмотря на всю скорбь по человечеству, жившую в Его сердце, и перед лицом ожидавшей Его смерти Он всё равно говорит: «Ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко». Из-за чего это иго было для Него бла­гим, а бремя лёгким? Из-за того, что этим игом была воля Отца.

Кто-то возразит и скажет: «Любой праведник, веровавший в Бога, мог бы сказать не­что подобное. Только мне-то от этого какая польза?» Но ведь этот Человек говорит: «При­дите ко Мне, и обретёте покой», обещая дать всякому приходящему ту помощь, которая нужна ему более всего. Быть может, друзья мои, всё это кажется вам неизмеримо чуждым, далёким от окружающего нас мира? Окружающий нас мир не даёт нам покоя, но мы всё- таки можем надеяться получить его из иного источника. И разве сами наши души не ощущают чужеродность всего, что происходит вокруг, и не взывают о лучшей, более бла­городной, более прекрасной жизни?

Быть может, кто-то другой скажет: «Всё это хорошо; но будь я столь же кроток и смирён сердцем, как Тот, о Ком вы говорите, моя беда всё равно не станет легче, потому что корень её таится не во мне, а в том, кого я люблю». Я же отвечу вам, что если обещан­ный нам покой есть покой Сына Человеческого, то ему подвластна любая беда и тревога. И если вы сами обрели этот покой, значит, он недалеко и от вашего ближнего. От кого ваш несчастный друг охотнее всего примет сие утешение, как не от того, кто любит его? Что если ваша вера будет ступенькой к его вере? Как бы то ни было, если этот покой не способен покорить себе всё и наполнить сердце, если он не несёт в себе праведности и красоты, несмотря на все противящиеся ему беды и тревоги, тогда это не Божий покой, ибо Его покой превосходит всякое разумение. По крайней мере, так говорят знающие лю­ди, и я готов поверить им на слово. Если ваш Бог не может исправить то, что с вами слу­чилось, то либо ваш Бог - не истинный Бог, либо истинного Бога и вовсе не существует, и Человек, называвший Себя Его откровением, прожил единственную в мире безгрешную жизнь благодаря тому, что верил в лживую выдумку. И если это так, то горе всем несчастным с истерзанными сердцами!

Если кого-то из вас смущает, что я называю Иисуса Человеком, утверждавшим, что в Нём Бог открыл Себя людям, я отвечу, что вижу в Нём именно человека, и Он влечёт меня к Себе всей силой пленительной Истины. Но если я найду в Нём того самого Бога, чьего покоя так жаждут и моё сердце, и сердца моих братьев и сестёр, тогда и Небеса будут слишком тесны для моего ликования, потому что лишь Сам Бог будет способен вместить мою радость!

Так приди же, измученное, истомившееся сердце, приди и посмотри, не исцелит ли Он тебя. Ему известны стенания и слёзы, и пусть Сам Он не знал греха, насколько печаль­нее Ему смотреть на стенания и слёзы, исторгающиеся из терзающихся виной сердец Его братьев и сестёр. Братья, сёстры, мы всенепременно должны избавиться от этого бремени! Оно губит нас! Оно превращает прекрасную землю в ад, а наши души - в пищу для адско­го пламени! Перед нами стоит Тот, Кто знает: так поверьте же Ему на слово и пойдите к Тому, кто со всей силой непреходящей нежности и человеческого сострадания говорит: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас; возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирён сердцем, и найдёте покой ду­шам вашим; ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко»».

Глава 14. Проповедь себе самому

Ещё задолго до конца проповеди Уингфолд перестал различать перед собой отдель­ные лица и ощущал лишь общее страдание человеческой души и ту новорождённую надежду, которая жила для неё в рассказе о совершенном Человеке, воплощённом Боге. Он не видел, что Хелен судорожно рыдала, опустив голову на подставку для Библии. Сло­во незримо коснулось её и высвободило поток слёз, а может, даже и веры. Не видел он и того, как скривились губы Баскома и каким недовольным взглядом он то и дело посмат­ривал на склонённую голову кузины. «Ну и о чём тут плакать! Этот малый всего лишь го­ворит то, ему положено!» - явно читалось в его глазах. Только Хелен ничего этого не слышала. Кроме неё в церкви плакали ещё один-два человека, но среди прихожан видне­лись и такие лица, в которых свет, казалось, превозмогал слёзы. Полварт светился, а Рей­чел плакала. Что касается остальных, они продолжали слушать с разной степенью внима­ния и безразличия. Большая часть общины выглядела так, будто Уингфолд (да в сущно­сти, и любой другой проповедник) и сам не относился к своим словам хоть сколько- нибудь серьёзно - по крайней мере, к тем, которые произносил с кафедры.

Добравшись до ризницы, Уингфолд торопливо сбросил церковное облачение, вы­скочил из аббатства и чуть ли не бегом кинулся через кладбище домой. Там он заперся в кабинете, со страхом думая, что сказал больше, чем пока имел на это права, и стоит нахлынувшему волнению немного улечься, как он сразу обнаружит, что вдохновил его лишь грохот собственного шарабана, а вовсе не херувим, правящий огнеколёсой колесни­цей и известный людям под именем Высокого помысла[34]. Тогда он решительно отвернул­ся от своей общины, от своей церкви, от своей проповеди, от всего своего прошлого, что­бы начисто обо всём этом позабыть.

Какое ему теперь дело до того, что уже сделано и бесповоротно отправлено либо в сокровищницу творения, либо в его чулан? Он возвёл свой взор к тем горам, откуда долж­на была прийти помощь, к тем вершинам, из-за которых он ждал рассвета. Ах, если бы только к нему пришёл Христос!.. Однако что бы он ни делал, его мысли упорно возвраща­лись к громадной готической бездне, куда он только что изливал свою душу, и к ещё бо­лее громадным человеческим безднам, открывавшимся ему из древней пучины, и глотка­ми этих бездн были людские лица, скрывавшие за собою каменный пол. Наконец, Уинг- фолд окончательно рассердился на себя за то, что продолжает упорно думать об уже за­вершённом деле вместо того, чтобы всецело посвятить себя тому, что ему предстояло де­лать дальше. Он вышел из кабинета и уселся в гостиной к небольшому пристенному сто­лику, пока его экономка накрывала большой стол к обеду. Утром она тоже была в церкви и потому сейчас старалась ходить и стучать тарелками как можно тише, чтобы не мешать ему записывать отдельные строки того, что позднее выросло в целое стихотворение, рож­дённое из усилий позабыть заднее и простереться вперёд, к ожидающей его цели.

Да, мой Господь, покуда я живу, Придя, найдёшь Ты веру средь людей. Ты знаешь, как во сне и наяву Ищу я дивной милости Твоей.

А сколько комьев, черепков, камней Уже извлёк Ты из моей земли! Вспаши её, зерно Своё посей Горчичное - и птиц Своих пошли.

Да, я люблю Тебя. И если иногда Сомнения мне душу теребят, Прости, Господь, и вспомни: никогда Глаза мои не видели Тебя.

Но поднимая взгляд от слов Твоих, Везде, во всём я вижу чудеса: Твои ручьи спешат с холмов крутых, Твой ветер веселит Твои леса.

Как я мечтаю, чтобы здесь, сейчас, Как прежде в Палестине, Ты ходил, На поле и в церквях встречая нас, И словом, и знаменьями учил.

Но Ты оставил нам лишь верный путь, Да малых птиц, да лилии в полях. Ах, как хочу я в вечность заглянуть И чудо подержать в своих руках!

Но стоит вспомнить мне ученика, Что голову на грудь к Тебе склонял, Как сразу же спешит моя рука Скорей исполнить то, что Ты сказал.

Глава 15. Разговоры о проповеди

- Поразительный молодой человек! - с подчёркнутым вздохом отчаяния воскликну­ла миссис Рамшорн, выйдя из церкви. - Он кто, безбожник или фанатик? Иезуит или со- цинианин?

- Если бы он немного тщательнее составлял своих проповеди, то со временем мог бы превратиться в неплохого оратора, - безразлично отозвался Баском. - По-моему, в нём

есть неплохие риторические задатки, если только он немного поразмыслит над тонкостя­ми связи между словами и эмоциями и на лучших примерах нашего времени научится вы­зывать у своей паствы нужные чувства. Конечно, с уверенностью тут ничего сказать нель­зя, но он вполне может сделать себе имя. Правда, если он и дальше будет бросать предло­жения на середине, смешивать метафоры, говорить без всякого вступления и не прибегать к фигурам красноречия, великим проповедником ему всё равно не стать - хотя, по всей видимости, стремится он именно к этому.

- Если так, ему лучше немедленно перейти к методистам. Для них он будет настоя­щим сокровищем, - фыркнула миссис Рамшорн.

- Он ничуть к этому не стремится, Джордж. Как вы можете так говорить! - тихо, но со скрытым негодованием проговорила Хелен

Джордж неприятно улыбнулся и замолчал. По дороге домой они почти не разгова­ривали. Хелен поднялась к себе снять шляпу, но так не появилась в гостиной до тех пор, пока её не позвали к раннему воскресному обеду. Джордж надеялся прогуляться с нею по саду и потому рассердился - правда, скорее, из-за того, что верно угадал причину её по­спешного уединения, нежели из-за того, что теперь ему предстояло сесть за стол, так и не высказав всего, что накопилось у него на душе, хотя это тоже вызвало у него некоторую долю раздражения.

Когда Хелен появилась в гостиной, на её лице явно виднелись следы слёз, но хотя они были одни и тётушка должна была появиться лишь через несколько минут, Баском великодушно решил проявить такт и ничего не говорить, пока они не пообедают, чтобы не испортить кузине аппетит. Поднявшись из-за стола, Хелен собиралась было снова улиз­нуть, но когда Джордж, отставив свой бокал вина, немедленно последовал за ней и настойчиво, по-дружески, но почти укоризненно попросил её немного прогуляться с ним по саду, она уступила.

Как только они углубились в сад, подальше от окон особняка, он заговорил тоном человека, вынужденного попенять тому, кого любит:

- Хелен, дорогая, разве можно так дурно относиться к своему здоровью, и так уже подорванному ночными дежурствами у постели брата, и прислушиваться к бормотанию этого ничтожного церковника, позволяя его лживому красноречию так расстраивать вам нервы! Помните, самое ценное - это здоровье, и прежде всего вам следует заботиться именно о нём, ради себя самой и ради всех ваших друзей. Какой прок от жизни, если нет здоровья?

Хелен ничего не ответила, но подумала про себя, что в мире всё-таки есть две-три вещи, ради которых она с радостью согласилась бы поболеть. Решив, что ему удалось её пристыдить, Джордж ещё увереннее продолжал:

- Если уж вам непременно нужно ходить в церковь, то каждый раз следует заранее твёрдо напоминать себе, что всё это - лишь часть системы, и системы лживой; что пропо­ведников специально обучают религиозному ремеслу, что это их хлеб, и они просто обя­заны по мере сил убеждать людей (прежде всего, самих себя, если удастся, но, по мень­шей мере, своих прихожан) в истинности всего, что содержится в этой мешанине клери­кальных нелепостей, которая называется Библией. Вот уж воистину, Книга книг! Как буд­то кроме неё нет ничего достойного! Подумайте только, как быстро развалилось бы всё их драгоценное сооружение, не будь у них храмов, молитв, музыки и этих идиотских пропо­ведей. Сколько беспокойных, неискренних душ лишились бы достатка, довольства и вли­яния в обществе! Что же ещё им остаётся, как не продолжать как можно ловчее играть на людских надеждах, страхах и угрызениях совести? Вот дурень! Говорить тем, кому плохо: «Придите ко Мне!» Ба! Да неужели он всерьёз ожидает от нормальных, взрослых людей веры в то, что Человек, произнёсший эти слова (если он вообще когда-либо существовал), в этот самый момент, в 1870 году от Рождества Христова (Джордж весьма ценил точ­ность!) действительно слышит те несуразные слова, с которыми обращается к Нему пре­подобный Томас Уингфолд или любое другое двуногое существо, стоя на коленях возле

кровати и зарыв лицо в подушку, или вырядившись в стихарь и возвышаясь на церковной кафедре? Не говоря уже о том, что нам предлагается, под угрозой вечного проклятия, по­верить в то, что каждая мысль, вибрирующая в хитросплетениях нашего мозга, известна Ему не хуже, чем нам самим! Но это же чистый абсурд! Ха-ха-ха! Человек умер - и, как нам говорят, смертью преступника, - и его последователи выкрали мёртвое тело из гроб­ницы, чтобы навязать грядущим поколениям тысячелетия нелепых вымыслов! И теперь, когда кому-то из нас плохо, нам надо только воззвать к этому мертвецу, утверждавшему, что он кроток и смирён сердцем, и мы тут же обретём душевный покой! Всё, что я могу на это сказать, что если кто-то действительно таким образом обретёт себе покой, это будет покой душевнобольного! Поверьте мне, Хелен, хорошая гавана и бутылка кларета сослу­жат вам в этом куда лучшую службу; ну, для дам, может быть, чашка чая и немного Бет­ховена! - и он рассмеялся, ибо поток красноречия унёс с собой всю его раздражитель­ность. - Нет, право, - снова заговорил он, - всё это слишком смехотворно, чтобы всерьёз об этом говорить! В наши дни прогресса всё так же проливать слёзы по древней иудей­ской небылице! Кстати, вы слышали о последнем открытии насчёт природы света?..

- Но вы же согласитесь, что у тех, кто ею обманывается, - ответила Хелен с неким ожесточением, - есть некое оправдание: по крайней мере, эта древняя небылица обещает помощь тем, кто угнетён духом, и если только это не вивисекция, я.

- Ну же, Хелен, не надо так шутить, - перебил её Джордж. - Я не возражаю против юмора, но вы сейчас шутите совсем не в том духе. Речь идёт о благоденствии человече­ства, и мы должны думать о других. Однако ваше иудейское евангелие, в подлинно еврей­ском духе, призывает каждого печься лишь спасении собственной душонки. Поверьте, жить ради других - это единственный верный способ позабыть о наших собственных во­ображаемых несчастьях.

Хелен глубоко вздохнула. Воображаемые несчастья! Да она бы с радостью жила, по крайней мере, для одного другого человека! Да что там, она готова за него умереть! Толь­ко что в этом проку для того, чьё существо без остатка поглощено неописуемым горем?.. Надо поскорее заговорить, а то Джордж прочтёт её мысли.

- Несчастья бывают и настоящие, - сказала она. - Они не все воображаемые.

- На свете очень мало несчастий, в которых воображение не играло бы куда более сильной роли, чем готова признать даже самая разумная женщина, пока она находится в его власти, - возразил Джордж. - Я вспоминаю свои детские приступы горя: казалось, ни­кто и никогда не сможет меня утешить. Но уже через минуту всё кончалось, и моё сердце, или селезёнка, или диафрагма становились такими же весёлыми, как и раньше. Поверьте, что всё хорошо, и тогда всё действительно будет хорошо - то есть, сравнительно неплохо, если учесть все сложившиеся обстоятельства.

- Да, если учесть, что это благосостояние нужно постоянно делить, распределять и раздавать разным частям столь огромного целого, и в мире нет Бога, чтобы Он всем этим занимался! - сказала Хелен, которая принимала или отвергала рассуждения кузена в зави­симости от того, насколько волны собственной беды захлёстывали её душу.

Женщинам не хочется верить в смерть. Большинство из них любят жизнь и преданно верят в надежду, и мне кажется, что Хелен вряд ли стала бы относиться к наставлениям своего кузена с такой терпимостью, если бы к тому времени, когда он впервые задумал сделать из неё свою ученицу, какая-нибудь беда уже успела пробудить в ней женщину. Но мне странно видеть, как даже благородные женщины, наделённые духовным даром вооб­ражения, перестают верить в свои лучшие инстинкты под влиянием какого-нибудь невзрачного умника, каких кругом полно и которые рядом с ними - всё равно что извест­няк рядом с мрамором. Пронырливая лодка незаметно пробирается к борту роскошного галеона, и вдруг этот чудный корабль с громадой сверкающих на солнце парусов развора­чивается и уходит вслед за фелюгой, влекущей его на буксире на жаркое, душное мелко­водье между ветрами!

- Я в полном недоумении, дорогая моя кузина, - сказал Баском. - Нет, уход за боль­ным явно истощил ваши силы. Вы слишком предвзято всё воспринимаете.

- Благодарю вас, кузен Джордж, - ответила Хелен. - Сегодня вы ещё учтивее, чем обычно.

Она отвернулась от него и пошла к дому. Баском дошёл до дальней ограды сада, за­курил сигару и признался себе, что на этот раз ему не удалось понять свою кузину. Было ли это только потому, что он не знал жуткой правды, сосавшей ей душу? Или он не знал и самой сущности той души, которая не могла не страдать от этой правды? Было ли в его аккуратной системе хоть что-нибудь, способное стереть это жгучее, невыносимое, крова­вое пятно? «Так уж заведено: человек, покусившийся на общество, должен пострадать ра­ди общества». Только пролитая кровь обжигала совесть и ей, Хелен, - а ведь она никого не убивала! Что же до подлинного убийцы, то он вообще не думал об обществе, но истово метался во сне с криками и стонами, а просыпаясь, рыдал, вспоминая об обманувшей его девушке, которую, если Баском был прав, он одним ударом вытряхнул из существования, словно букашку из розового бутона.

Глава 16. Гаснущий луч надежды

Хелен взлетела наверх, упала на колени возле постели брата, и плечи её затряслись в судорожных рыданиях, не находивших облегчения в слезах.

- Хелен, Хелен! Если и ты поддашься отчаянию, я сойду с ума! - раздался несчаст­ный голос с подушки, и она тут же вскочила, вытирая сухие глаза.

- Ах, Польди, какая же я всё-таки ужасная, эгоистичная, никудышная сестра, нику­дышная сиделка и вообще никудышная! - воскликнула она, и голос её повышался с каж­дым словом по мере того, как она всё больше и больше негодовала на себя. - Но если хо­чешь, я расскажу тебе,.. - перед тем, как продолжать, она оглядела спальню и заглянула в гардеробную, - расскажу тебе, Польди, почему мне так. я даже не знаю как!.. Это всё сегодняшняя проповедь. До сих пор я ни разу по-настоящему не слушала ни одной пропо­веди - и уж точно ни разу не вспоминала о ней, выйдя из церкви. Не знаю почему, но по­следнее время мистер Уингфолд проповедует очень и очень странно, хотя до сих пор я как-то к нему не прислушивалась. Знаешь, такое чувство, будто он впрямь верит в то, о чём говорит; более того: будто он совершенно серьёзно собирается убедить в этом и всех нас! Раньше я думала, что все священники верят в то, что должны проповедовать, но те­перь сомневаюсь, потому что мистер Уингфолд говорит совсем иначе, и вид у него совсем другой. Я ещё никогда не видела, чтобы у священника было такое лицо, и мне ещё ни разу не приходилось видеть, чтобы человек так менялся. Должна же этому быть какая-то при­чина! Неужели он пошёл - как говорил сегодня - пошёл и нашёл покой. ну или что-то, чего, раньше у него не было? Но ты не поймёшь, пока я не расскажу, о чём он говорил. Он проповедовал по отрывку из Евангелия: «Придите ко мне, все труждающиеся и обреме­нённые» - ты наверняка сто раз его слышал, Польди, - но говорил так, словно лишь не­давно услышал его впервые. Да и я словно впервые поняла его, и мне показалось, что эти слова были сказаны не для того, чтобы по ним проповедовали в церкви, а для того, чтобы они коснулись человеческих сердец, без всякой проповеди. И знаешь, как мистер Уинг- фолд это сделал? Сначала заставил нас почувствовать, что за Человек произнёс эти слова, а потом заставил нас поверить, что Он действительно их сказал, чтобы нам захотелось узнать, что они означают на самом деле. Но для меня они были особенными ещё и потому, - тут из глаз Хелен брызнули слёзы, но, с трудом подавляя подымающиеся рыдания, она продолжала, - потому что. потому что сердце моё разрывается, когда я думаю о тебе, Польди! Потому что мне уже никогда не увидеть, как ты улыбаешься!

Она зарылась лицом в его подушку. «Громкий и весьма горький вопль»[35] вырвался из груди Леопольда, но Хелен тут же приложила ладонь к его губам, и её рыдания смолк­ли, хотя слёзы продолжали беззвучно катиться по её побелевшему лицу.

- Ты только подумай, Польди, - сказала она не своим голосом, словно в трудный час ей пришлось одолжить его у кого-то чужого, - подумай немного. Что если в где-то в огромном мире всё-таки есть помощь - хоть где-нибудь, ведь он такой огромный! Что ес­ли во вселенной всё-таки есть сердце, которое так же разрывается о нас обоих, как моё разрывается по тебе? Вот было бы замечательно, верно? Как это было бы чудесно, вновь обрести покой! Что если в мире всё-таки отыщется тот, кто прогонит ненасытную змею, грызущую мне душу? - пальцы её нервно сжали её платье у самого горла. - «Придите ко мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». Он так прямо и сказал. Ах, как мне хочется, чтобы всё это было правдой!

- Да так оно и есть, для тебя! - воскликнул Леопольд. - Потому что ты лучшая из се­стёр. Только мне это не поможет. Ведь она мертва, и это я убил её. Даже если Бог воскре­сит её, Ему не изменить того, что случилось, и не воротить сделанного так, будто я нико­гда не пронзал кинжалом её сердца. Дать мне покой? Мне? Да вот же она, рука убийцы! О Боже, Боже! - застонал несчастный мальчик, глядя на свою тонкую, исхудавшую, почти прозрачную руку, как будто это она сама сознательно совершила чёрное зло, и на ней до сих пор оставались гнусные следы греха.

- Не может быть, чтобы Бог так уж сердился на тебя, Польди, - всхлипывала Хе­лен, слепо нащупывая в тёмной чаще своих мыслей хоть какую-нибудь травку утешения и протягивая ему первое, что попалось ей под руку.

- Тогда какой же он Бог? - яростно вскинулся Леопольд. - Мне не о чем говорить с таким Богом, который не рассёк бы на мелкие кусочки человека, совершившего такую подлость! Ах, Хелен, какая же она была красавица! И что с нею стало сейчас!

- Но если Бог есть, Он непременно сделает что-нибудь, чтобы как-то это исправить! Я знаю, что на Его месте я бы непременно придумала, как снова поставить тебя на ноги. Ты ведь совсем не такой дурной, каким выставляешь себя!

- А ты скажи это присяжным, Хелен, и посмотри, что они ответят, - презрительно проговорил Леопольд.

- Присяжным? - вскричала Хелен. - Что ты имеешь в виду?

- Ну что,.. - словно оправдываясь, отозвался Леопольд, но дальше отвечать на её во­прос не стал. - Единственное, как Бог может исправить то, что случилось - помолчав, снова заговорил он, - так это проклясть меня на веки и веки как одну из самых гнусных тварей во вселенной.

- А вот в это я верить не собираюсь, - откликнулась Хелен так же страстно и не­определённо. И тут рассуждения Джорджа Баскома впервые показались ей утешением. Все эти разговоры о Боге - сущая ерунда. А брат её несчастен из-за того, чему Шекспир приписал страдания Макбета; а уж кто разбирается в этом лучше, чем Шекспир? Он про­сто боится, что другие сделают с ним то же самое! Но не успела она так подумать, как вдруг поймала себя на том - какая ужасная мысль! - да, да она действительно так подума­ла! или, может быть, почувствовала? неважно! - поймала себя на том, что презирает свое­го несчастного, раздавленного брата! Внезапно она почувствовала к нему настоящее от­вращение - и даже не из-за презрения к его слабости, а из-за гнева за то, что он навлёк на неё такую беду. Но адская молния сверкнула лишь на мгновение: один взгляд в его огромные, тревожные, умоляющие, но безнадёжные глаза, мутные от тумана, клубивше­гося над Флегетоном[36] его души, и её гнев на брата превратился в ненависть к себе за то, что она убила его ангела в своём сердце. Так она узнала, что не все убийцы подобны Мак­бету и что человек не всегда сожалеет о содеянном только из-за самого себя.

Но где же найти того Бога, который способен помочь их горю и, может быть, дей­ствительно вмешается в их судьбу? Как к Нему подойти? И что Он может для них сде­лать? Если Он сможет уверить Леопольда в том, что с ним не случится ничего страшного, - или даже в том, что Сам Он не слишком серьёзно относится к его преступлению, - забь­ётся ли сокрушённое сердце новой жизнью? Восстанет ли Эммелина из тёмного гроба и могильных червей к солнечной земле и человеческому смеху? О том, куда, в какие ещё более дальние пределы Он мог её отправить, Хелен не осмеливалась даже думать. И Лео­польд не просто не находил себе места, но был навеки приговорён жить с собой, с тем «я», которое стало ему ненавистно. Единственным лучом надежды, который ей оставался, бы­ла смерть, которую проповедовал Джордж. Если в мире нет Помощника, способного очи­щать сердца и воскрешать в них свет жизни, тогда она с радостью встретит эту костлявую старуху! И пусть на каждом пиршестве главный венец достаётся черепу с его зловещим оскалом!

Глава 17. «Молись!»

Смерть казалась Хелен единственной щёлочкой в глухих стенах тюрьмы, намертво отделившей их с Леопольдом от всего человечества, - если только священник не знает от­туда какого-нибудь другого выхода. По крайней мере, в одном она могла быть уверена: Уингфолд скажет им только то, что твёрдо знает сам. Даже Джордж Баском, не веривший ни одному его слову, считал его честным человеком! Так может, ей попросить у него со­вета - ну скажем, о том, как быть человеку, который совершил очень дурной поступок: украл деньги, подделал документ или что-то в этом роде? Может, хотя бы так ей удастся раздобыть немного мёда утешения и принести его домой, Леопольду?

Она сидела молча, перебирая в голове разные возможности, и всё это время брат не сводил с её лица страдающих глаз, даже не пытаясь отыскать утешения, но невольно об­ретая в сестре слабый, но истинный покой.

- Ты всё думаешь о проповеди, Хелен? - спросил он. - Что ты там о ней говорила? Кто её читал?

- Мистер Уингфолд, - безразлично отозвалась она

- Что это за мистер Уингфолд?

- Священник в церкви при старом аббатстве.

- И что это за человек?

- Молодой, лет тридцати. Самый обыкновенный, простой человек.

- А-а, - протянул Леопольд. - А я надеялся, ты скажешь, что он уже пожилой и весь седой, как тот брахман, что учил меня санскриту. Жаль, что я был таким болваном и так плохо к нему относился. Может, сейчас знал бы намного больше.

- Да зачем тебе теперь санскрит? Что ты забиваешь себе голову всякой ерундой? - в сердцах сказала Хелен, чьё терпение под натиском бед всё-таки начало постепенно исто­щаться.

- Да я не о языке, а о своём муньши[37], - кротко отозвался Леопольд.

- Какой же ты у меня славный! - воскликнула Хелен, тут же пожалев о своей вспышке. Но вместе c волной отвращения к себе она ясно почувствовала, что долго так продолжаться не может: она либо сойдёт с ума, либо превратится в сущее чудовище. Та­кого напряжения ей не выдержать: она просто должна с кем-нибудь поговорить. И пер­вым, с кем она решила посоветоваться, был мистер Уингфолд.

Только как с ним встретиться? Не может же она взять и сама пойти к нему домой! Но чтобы решиться даже намекнуть на свои терзания, ей непременно нужно остаться с

ним с глазу на глаз. Она молча размышляла о том, как бы ей всё это устроить, как вдруг ей представилось, какие пойдут сплетни, если кто-то узнает, что она пыталась встретиться со священником наедине. Мимолётная тень презрения скользнула по её лицу, и, заметив это, Леопольд, с болезненной чувствительностью недомогающей женщины, тут же спросил:

- Ну чем я обидел тебя, Хелен, что у тебя такой вид?

- Какой у меня вид, Польди? - спросила она, устремляя на него глаза, до краёв пере­полненные нежностью и любовью.

- Сейчас скажу, - отозвался Леопольд и, немного подумав, шутливо ответил. - Как у мильтоновского сатаны, когда Маммона посоветовал ему наслаждаться сокровищами ми-

39

ра вместо того, чтобы объявлять новую войну Небу .[38]

- Ах, Польди! - воскликнула Хелен, радуясь этому случайному проблеску солнечно­го света, и поцеловала его. - Тебе, должно быть, и вправду стало лучше! Знаешь что? - возбуждённо продолжала она, ибо в голову ей неожиданно пришла новая, счастливая мысль. - Давай, как только ты немного окрепнешь, вместе поедем в Нью-Йорк - как будто бы в гости к дяде Тому, но на самом деле навсегда! В Нью-Йорке мы сменим имя, уедем в Сан-Франциско, а оттуда - на Сандвичевы острова. Может, даже купим себе островок, маленький, как раз на нас двоих, и там ты женишься на какой-нибудь очаровательной ту­земке.

Но тут её нарочито весёлое лицо дрогнуло, и, не выдержав, она снова разрыдалась, обхватила его за плечи и, задыхаясь от слёз, проговорила:

- Ах, Польди, Польди! Ты ведь можешь молиться; так воззови же к Богу, чтобы Он как-нибудь помог нам! А если Бога нет и никто нас не слышит, тогда давай умрём вместе! Ведь есть же какой-нибудь лёгкий способ.

- Спасибо тебе, спасибо, милая моя сестрица! - воскликнул он, прижимая её к своей груди. - Это первое слово подлинного утешения, которое ты мне сказала. Мне не будет страшно, если ты уйдёшь со мной!

Им обоим действительно стало легче при мысли о том, что есть и другой выход кро­ме виселицы и долгой жизни под гнётом страха и угрызений совести. Хелен вышла в гар­деробную, легла на свою постель и начала думать о том, как бы ей встретиться со священ­ником и c помощью какой-нибудь уловки, под видом интересующейся невинности, хитро­стью добыть у него хоть сколько-нибудь духовного бальзама для измученного сердца и совести её бедного брата. Она не сомневалась, что священник предложит ей самое луч­шее, что у него есть, и не обманет её, ведь Джордж Баском, который был воплощением честности, считал Уингфолда честным человеком! Только как всё это устроить? Сама она видела только один, хоть и не вполне последовательный выход: она решила понадеяться на великодушие священника, но ни в коем случае не доверяться ему полностью.

Больше она уже не появлялась в гостиной и поужинала вместе с братом. Вечером миссис Рамшорн отправилась нанести визиты тем, кто получал от неё небольшие благо­творительные пенсии, считая своим официальным церковным долгом оказывать милость неимущим (правда, боюсь, большей частью за их счёт), и вскоре Джордж заглянул к Лео­польду и попросил Хелен спуститься и что-нибудь спеть. Понятно, что в доме покойного декана по воскресеньям разрешалась только духовная музыка, но Джордж был готов сни­зойти даже до церковного гимна ради того, чтобы услышать его в исполнении Хелен; и потом, всегда есть Гендель, о котором он отзывался с восхищением! Какая разница, на ка­кие тексты он писал свою музыку? Бедняга мог сочинять только то, что требовали от него при дворе, и для этого ему сначала пришлось одурманить себе мозги! По крайней мере, так полагал Джордж.

Чтобы не раздражать Леопольда разговорами за дверью его спальни (а этого не лю­бит ни один больной), Хелен спустилась с кузеном в гостиную. Но хотя раньше она не­редко пела ему из Генделя, довольствуясь лишь воспроизведением голых нот и ничуть не задумываясь о чувствах, выраженных и в музыке, и в словах, сегодня она решительно от­казалась доставить ему такое удовольствие. Ей нужно вернуться к Леопольду. Если он так настаивает, она готова спеть что-нибудь из гайдновского «Творения», но о «Мессии» не может быть и речи.

Может быть, она сама и не смогла бы объяснить своего отказа, но Джордж угадал в нём влияние утренней проповеди и, рассердившись на кузину сильнее, чем когда-либо раньше, потому что не выносил и мысли о том, что она может хоть с малейшей благо­склонностью относиться к тому, что вызывало у него презрение, сказал, что в таком слу­чае, он лучше догонит тётушку, и покинул дом. Как только он вышел, Хелен села за рояль и начала петь: «Утешайте, утешайте народ Мой». Дойдя до слов: «Придите ко Мне», она снова не выдержала и заплакала, но потом с внезапной решительностью встала и, открыв все двери между гостиной и комнатой брата, подняла крышку рояля и запела «Придите ко Мне» так, как не пела никогда в жизни. Но на этом она не остановилась. Через целых шесть широко стоящих домов её тётя и кузен услышали, как она поёт «Ты не оставил ду­ши моей в аде» с выражением настоящей пророчицы - или менады, как сказал Джордж. Она ещё пела, когда Баском открыл парадную дверь, но когда они с миссис Рамшорн во­шли в гостиную, Хелен уже не было: она сидела на коленях возле постели брата[39].

Глава 18 Два письма

На следующее утро, когда Уингфолд сидел за завтраком возле открытого окна, вы­ходящего на кладбище, ему принесли письмо, пришедшее по местной почте. Вот что в нём говорилось.

Уважаемый господин Уингфолд,

Я понимаю, что беру на себя неслыханную дерзость, но к этому меня вынуждают обстоятельства. Быть может, однажды Вы всё узнаете. Пока же я надеюсь, что Вы сможете мне помочь. Мне бы очень хотелось посове­товаться с Вами по одному делу, но я не могу попросить Вас просто прийти к нам, так как тётя ничего о нём не знает. Не могли бы Вы придумать, как нам встретиться? Вы наверняка понимаете всю серьёзность моей нужды, видя, что я решилась даже на поступок, о котором впоследствии могу горь­ко пожалеть. Но я не могу не доверять человеку, говорившему так, как Вы говорили вчера утром.

С искренним почтением к Вам,

Хелен Лингард

P.S. Завтра в 11 утра я буду идти по нашей улице в сторону церкви.

Нельзя сказать, что священник сильно удивился. Но его охватило нечто вроде стра­ха, когда он увидел, что к нему вот так возвращаются его собственные проповеди. Неуже­ли ему, маловерному работнику, предстояло тупым и изломанным серпом пожать самое спелое зерно? Однако сейчас думать об этом было недосуг. Времени было уже десять, а в одиннадцать она будет ждать его ответа. Уингфолду не пришлось долго раздумывать,

чтобы предложить подходящий план, и поэтому он тут же уселся за стол и написал сле­дующее.

Уважаемая мисс Лингард,

Стоит ли говорить, что я полностью в Вашем распоряжении? Однако я сомневаюсь, что Вы одобрите тот единственный план, который пришёл мне в голову. Сам я знаю, что Вы будете в полной безопасности, но, вполне возможно, Вы недостаточно доверяете моему суждению, чтобы поверить мне на слово.

Вам несомненно приходилось видеть двух карликов, дядю и племянницу, по имени Полварт, которые живут в сторожке Остерфильдского парка. Я знаю их довольно близко, и для того, чтобы уверить Вас в их надёжности, позвольте мне сказать, что, каким бы странным это Вам ни показалось, но всеми переменами, которые Вы, быть может, заметили в моих проповедях, я обязан влиянию этих двоих людей. Такой веры в Бога, как у них, я не видел за всю свою жизнь. Может быть, Вас успокоит и то, что, несмотря на урод­ливость и нищету, они не только принадлежат к благородному роду, но и отличаются необыкновенным благородством характера. Сказав всё это, я готов предложить Вам встретиться со мной у них в сторожке. Им самим вовсе не покажется странным, что кто-то из моих прихожан захотел пого­ворить со мной наедине, и я знаю, что Вы можете полностью положиться на их конфиденциальность.

Однако хотя я пишу всё это с полной уверенностью и в них, и в Вас, я должен признаться, что совершенно не уверен в себе. Ваша надежда полу­чить от меня помощь повергает меня в стыд и смятение. Мне кажется, что я - самый худший советчик на свете. Могу сказать лишь одно: мне кажется, что я вижу проблески света, а свет есть свет, даже если он проникает че­рез самую узкую щель в самую убогую каморку. Я готов поделиться с Вами всем, что вижу сам. Если я не увижу ничего, что могло бы Вам помочь, то просто не стану ничего говорить. Однако даже в этом случае, быть может, я смогу подсказать, где Вам найти то, чего я не способен дать Вам сам.

Если Вы принимаете моё предложение и готовы назначить день и час, я расскажу об этом Полвартам и попрошу их помощи. Если Вы не согласны, сообщите мне об этом, и я постараюсь придумать что-нибудь ещё.

С искренним уважением, Томас Уингфолд

Он положил это письмо в религиозный памфлет, взял шляпу и трость и ровно в одиннадцать направился от церкви к особняку, где жила мисс Лингард. Он встретил Хе­лен на полпути, они поздоровались, и после пары ничего не значащих фраз он вручил ей памфлет и распрощался.

Хелен поспешила домой. Ей пришлось призвать на помощь всё своё самообладание, чтобы при встрече взглянуть ему в лицо, и теперь, когда она вынула письмо и открыла его, сердце её болезненно заколотилось. Однако письмо обрадовало её, и даже больше, чем она ожидала. Она сказала себе, что если бы тайна касалась её самой, она, пожалуй, рассказала бы Уингфолду всё без утайки; но выдавать Леопольда ей в ни в коем случае нельзя.

Следующей же почтой священник получил благодарный ответ, где она назначала время встречи и уверяла его, что полностью полагается на надёжность его друзей. В назначенный срок Рейчел встретила её возле сторожки и попросила пройти в сад, где её уже ожидал господин Уингфолд.

Глава 19. Советы впотьмах

Священник подвёл её к скамейке посреди густых зарослей жимолости. Несколько минут оба они молчали, и Уингфолду стало ещё более не по себе из-за того, что лицо Хе­лен было скрыто тёмной вуалью.

- Вы не должны бояться довериться мне просто потому, что я не уверен, смогу ли я вам помочь, - наконец решился он. - Но в чём вы можете не сомневаться, так это в моём сочувствии. Благодаря всему, что пережил я сам, его я могу обещать вам в любом случае.

- Можете ли вы сказать мне, - заговорила она, и Уингфолд почувствовал, что их разделяет не только тонкое кружево, - как избавиться от навязчивых мыслей?

- Пожалуй, это зависит от того, что это за мысли, - ответил священник. - Порой та­кие вещи возникают по чисто физическим причинам, и тогда лучше всего обратиться к врачу.

Хелен покачала головой и горестно улыбнулась за своей вуалью. Священник помол­чал, но, не получив от неё никакой помощи, решил попробовать ещё раз.

- Если это мысли о чём-то прошедшем, чего уже не изменить, мне кажется, что та­кие мысли легче всего переносить с помощью обычной работы и усердия в повседневных занятиях.

- Ах, Боже мой, - вздохнула Хелен. - А если у человека уже не осталось сил это пе­реносить, и ему ненавистен даже солнечный свет?.. Ведь вы не стали бы призывать к ра­боте того, кто умирает от голода!

- Не знаю. Может, и стал бы.

- Он бы всё равно вас не послушал.

- Может, и нет.

- И что бы вы сделали тогда?

- Наверное, накормил бы его и попробовал ещё раз.

- Тогда накормите меня - то есть дайте мне хоть какую-то надежду, а потом попро­буйте ещё раз. Без этого я не могу думать ни о долге, ни о жизни, ни о чём другом.

- Тогда скажите мне, в чём дело, и, быть может, тогда я и смогу дать вам хоть ка­кую-то надежду, - с необыкновенной мягкостью в голосе сказал Уингфолд. - Скажите, вы считаете себя христианкой?

Большинство людей сочли бы этот вопрос странным, внезапным, чрезмерно любо­пытным, но Хелен он показался совершенно естественным.

- Нет, - ответила она.

- Ах вот как, - немного грустно откликнулся священник. - Потому что тогда я ска­зал бы, что вы знаете, куда идти за утешением. Хотя, может быть, вам в любом случае попытаться пойти за утешением к Тому, Кто сказал: «Придите ко Мне, и Я успокою вас»?

- Мне это не помогает. Я уже столько раз пробовала молиться, но всё без толку. На сердце у меня лежит такой камень, что я просто не в силах его поднять. Должно быть, всё это от того, что я никак не могу поверить, что меня кто-то слышит. Вчера, когда я одна брела по парку, я попробовала помолиться вслух - подумала, что если Он почему-то не способен прочесть то, что у меня в сердце, так, может, хотя бы услышит мой голос? По глупости я даже пожалела, что не знаю греческого: может, молись я по-гречески, Ему бы­ло бы легче понять меня? Мне кажется, я схожу с ума. Нет, всё бесполезно! И помощи ждать неоткуда!

Как она ни крепилась, из груди её вырвалось сдавленное рыдание, и она горько за­плакала.

- Может, вы расскажете мне, что произошло? - ещё мягче произнёс священник. Ах, как ему хотелось облегчить ей душу! - Может статься, Иисус уже начал отвечать на ваши

молитвы, но пока вы этого не видите. Что если Он уже послал вам Свою помощь, и она уже рядом, но пока вы просто не узнаёте её? Такое действительно бывает! Скажите мне хоть что-нибудь конкретное, за что я мог бы зацепиться. Может быть, Он призывает вас что-то сделать, но вы этого не делаете и потому никак не можете обрести покой? Мне ка­жется, Иисус даёт нам покой лишь тогда, когда мы учимся у Него.

Её рыдания стихли, и она замолчала - как показалось священнику, надолго. Наконец нетвёрдым голосом она проговорила:

- Допустим, кто-то совершил страшный грех, и мысли о нём стали просто невыно­симыми. Допустим, именно поэтому я так несчастна.

- Тогда вам, конечно, же следует всячески загладить свою вину, - немедленно от­кликнулся Уингфолд.

- А если это невозможно? Что тогда?

На этот вопрос ответить сразу было не так легко, и Уингфолд задумался.

- По меньшей мере, - наконец заговорил он, - вы могли бы открыто покаяться в со­деянном и попросить прощения.

- А если и это невозможно? - спросила Хелен, внутренне содрогаясь от того, как близко они подошли к краю ужасной правды.

Священник снова немного подумал.

- Я стараюсь по мере сил отвечать на ваши вопросы, - сказал он, - но мне трудно говорить в общем, не зная, что случилось. Вот почему до сих пор все мои советы были та­кими бесполезными! Однако я должен сказать вам кое-что ещё, но не решаюсь лишь по­тому, что боюсь выказать больше уверенности, чем у меня есть; а больше всего на свете я боюсь неправды. Но я честен, по меньшей мере, настолько, чтобы сказать: от всей души я желаю найти такого Бога, который признает меня Своим творением и сделает меня Своим сыном, и если Бог вообще есть, то я почти уверен, что Он непременно всё это сделает - ибо разве может существовать какой-то иной Бог, кроме Отца Иисуса Христа? И на осно­вании этой толики осознанной мною истины я дерзну сказать, что всякое преступление, совершаемое против твари, совершается также против её Творца. Поэтому первое, что может сделать человек, совершивший преступление, - это смириться перед Богом, пока­яться в своём грехе и попросить Его о прощении и очищении. Если религия имеет хоть какой-то смысл, вся она должна покоиться на личном общении Бога и созданного Им тво­рения, и если Бог услышит молитву человека и простит его, человек непременно узнает об этом и утешится - может быть, благодаря дару смирения.

- Значит, по-вашему, всё, что нужно, - это покаяться перед Богом?

- Если вы не можете покаяться перед тем, против кого согрешили. Будь я сам на ме­сте такого преступника - а иногда мне кажется, что я страшно согрешил, приняв на себя сан, - я поступил бы так, как, собственно, и поступил в своём случае: воззвал к создавшей меня живой Силе, прося Её исправить то, что я натворил.

- А если исправить ничего нельзя?

- Тогда я попросил бы Его простить и утешить меня.

- Нет, нет, он и слышать об этом не хочет! Он хочет наказания, а не утешения! Я боюсь, что он сходит с ума. Хотя, может, так оно и лучше.

Хелен сказала гораздо больше, чем хотела, но чем сомнительнее казалась ей по­мощь, тем неотступнее гибнущая надежда заставляла её пытать Уингфолда, чтобы хоть что-нибудь у него узнать.

Священник снова задумался.

- А вы уверены, что человек, о котором вы говорите, сделал всё, что должен был сделать, и не упустил какого-то явного долга, о котором он сам прекрасно знает?

Он снова вернулся к тому с чего начал. Но сейчас сквозь кружево вуали он увидел, как по лицу Хелен разлилась смертельная бледность. С того самого момента, когда Лео­польд впервые упомянул присяжных, её мучил неотвязный, жуткий страх. Она судорожно прижала руку к груди, но не произнесла ни слова.

Глава 20. Молитва

- Я опираюсь лишь на собственный опыт, - продолжал священник, - другого у меня нет. Пока мы отказываемся сделать то, к чему призывает нас совесть, покоя нам не видать. Я не стану говорить, что при этом Бог не слышит наших молитв: господин Полварт уже научил меня, что самый драгоценный ответ на молитву - это ещё более яростные угрызе­ния совести и всё более возрастающее побуждение исполнить пугающий нас долг. По- моему, я уже спрашивал, нет ли каких-то других людей - например, родственников - ко­торым можно было бы как-то возместить нанесённый ущерб?

- Да, да, спрашивали, - с трудом выталкивая из себя слова, выговорила Хелен. - А я сказала вам, что это невозможно.

Её последние слова прозвучали почти как стон.

- Но по крайней мере, чистосердечное признание,.. - начал Уингфолд, но осёкся и поднялся со скамьи, напуганный полузадушенным воплем, вырвавшимся из груди Хелен. Прижимая ко рту платок, она вскочила и бросилась от него прочь. Встревоженный свя­щенник в нерешительности стоял, глядя ей вслед. Однако не успела она сделать и не­скольких шагов, как вдруг движения её замедлились, ноги подкосились, и она без чувств упала на траву. Уингфолд побежал в дом за водой, за ним в сад поспешила Рейчел, а с ней Полварт.

Хелен пришла в себя не сразу. Наконец, когда слабый румянец снова показался на её щеках, Полварт опустился на колени возле её ног. Уингфолд уже стоял на коленях, под­держивая Хелен c одной стороны, а Рейчел с другой. Тогда своим тихим и хриплым, но не лишённым приятности голосом Полварт заговорил:

- О Господь вечной Жизни, Ты видишь, что у Твоей дочери разрывается сердце, а мы не можем ей помочь. О могучая Любовь, Ты и есть наша Помощь. Те, кто знают тебя лучше всего, более всего радуются в Тебе. Как Твоё солнце, сияющее у нас над головами, как Твой воздух, наполняющий наши тела, Ты есть вверху, и вокруг, и внутри нас - и в её сердце тоже. Так проговори же к ней, дай ей познать Твою волю и дай ей силы исполнить её, о великий Отец Иисуса Христа! Аминь.

Открыв глаза, Хелен увидела над собой лишь тёмные листья земляничного дерева и тут же ощутила бесконечное, беспомощное горе и жгучее желание вскочить и убежать. Она с трудом приподняла голову: вокруг неё на коленях стояли трое: священник с опу­щенной головой и двое карликов с сияющими лицами, обращёнными к небу. Ей подума­лось, что она умерла, а они склонились возле её тела. С усталым вздохом облегчения она уронила голову на землю и затихла. Но тут карлик начал молиться, и Хелен поняла, что жива. Горестное разочарование наполнило ей душу, но она вспомнила о Леопольде и не­много утешилась. Через несколько минут они помогли ей встать, отвели её в гостиную и уложили на диван.

- Не пугайтесь, милая барышня, - сказала ей крохотная хозяйка. - Вас тут никто не побеспокоит. А мы о вас позаботимся, как о самой королеве. Сейчас я принесу вам чаю.

Но как только она вышла, Хелен вскочила. Больше она не выдержит здесь и минуты! Злой бес уже начал нашёптывать её брату о чистосердечном признании, побуждая его из­бавиться от всех терзаний с помощью закона: ей нужно бежать домой, чтобы отогнать его прочь! Она взяла шляпку, неслышно отворила дверь и, не дав Рейчел и рта раскрыть, про­летела мимо неё к кухонной двери, и через секунду её платье уже мелькало между деревь­ями на противоположной стороне дороги. Рейчел побежала в сад к дяде и Уингфолду. Они молча переглянулись.

- Лучше мне пойти за ней, - сказал Уингфолд. - Что если она снова потеряет созна­ние? Если что, я свистну.

Он побежал вслед за Хелен и не выпускал её из виду, пока она не очутилась за огра­дой своего сада.

- Что же теперь делать? - встревоженно спросил он, вернувшись к Полвартам. - По- моему, я не сказал ничего лишнего или дурного, но, как видите, она убежала, и теперь ей в десять раз хуже! Как бы мне хотелось всё вам рассказать, но, понятное дело, я не могу этого сделать.

- Конечно, нет, - откликнулся Полварт. - Но её бегство совсем не означает, что вы сказали что-то не то; скорее наоборот. Когда люди просят совета, чаще всего им хочется, чтобы советчик встал на сторону их второго, знакомого и привычного «я», а не того ужас­ного первого «я», о котором они так мало знают. Не беспокойтесь. Вы сделали всё, что могли. Теперь остаётся только ждать, что будет дальше.

Глава 21. Хелен в одиночестве

Неверными шагами Хелен добралась до летней беседки, ставшей её любимым ме­стом уединения с тех пор, как она отдала свою комнату брату, и там опустилась на ска­мью, чтобы прийти в себя и успокоиться перед тем, как пойти к нему. Она хотела найти ворота в рай, но вместо этого перед ней распахнулись врата ада! Если сейчас Леопольд укрепится в этом жутком решении, которое, несомненно, уже приходило ему в голову, впереди её ждёт лишь чёрное безумие. Её дорогой Польди - на виселице! Боже правый! Нет уж, лучше отравить его и себя! Тут она вспомнила, как он обрадовался и успокоился, когда она заговорила о том, чтобы им умереть вместе, и воспоминание немного ободрило её: нет, Леопольд никогда не согласится предать себя публичному позору! Теперь главное не подпускать к нему этого глупого, сумасбродного священника. Кто знает, к чему он мо­жет склонить его! Бедняжку Польди так легко убедить призывами к благородству, ко все­му, что выглядит возвышенно или самоотверженно!

Её единственное представление о чувстве вины состояло из его бледного образа, из­вестного ей лишь благодаря тому, что чужая вина преломилась через призму её сочув­ствия. Она не знала и, пожалуй, не способна была понять тошнотворную мерзость созна­тельной вины, по сравнению с которой меркнет всё остальное зло. Даже если человек спо­собен вынести терзания несправедливой обиды, и не только выдержать, но и подняться над ними в десять раз более сильным и возмужалым, ужас осознанного преступления пре­вращает его в бессильное, навеки сломленное существо. Вообще, если Бога нет или если Он не способен исправить всё, что испортилось, сбилось с пути в Его творении, тогда нам и вправду лучше уверовать (ибо тогда это можно назвать верой) в то, что после смерти нет никакой жизни! Хелен не знала, на какие бездны тайного стыда и вершины всеобщего по­зора готов пойти человек, лишь бы убежать от клыков догнавшей его вины, если он знает, что там ему действительно удастся найти от неё убежище. А убежище там есть. Странно, но факт: уже в том, что преступление из тайного становится явным, преступник обретает некое облегчение, и червь вины уже не так яростно гложет ему душу, словно даже осуж­дающий рёв толпы ограждает измученную душу от содеянного греха, и она обретает в нём пристанище от самой себя. Мне кажется, именно поэтому некоторые преступники выгля­дят такими спокойными: им становится легче от публичного признания, даже если они признались в содеянном только перед людьми. Может быть, груз преступления уже не так давит им на плечи, потому что им удалось хоть чуточку разделить его со всеми?

Хелен надеялась, что человек, который с такой добротой и одновременно с такой си­лой говорил с кафедры о спасающем Сердце вселенной, не допускающем ни разделений гордыни, ни раздоров ненависти, но жаждущем объединить многих в одно, с глазу на глаз скажет ей ещё более душевные слова надежды и утешения, чтобы она могла с радостью передать их своему исстрадавшемуся брату и ими утешить и укрепить его: слова, способ­ные смягчить жгучую едкость яда, отправляющего ему душу, и убедить его в том, что ему ещё есть место во вселенной и его не отринули в пламя геенны. Но вместо того, чтобы сказать ей эти сильные и добрые слова - подобно Тому, о Ком он так любил говорить, - этот священник лишь нудно говорил c ней о долге, намекая на страшный кошмар, кото­рый повергнет их респектабельную семью в преисподнюю позора и презрения! Какие всё- таки бессердечные пустословы эти церковники! Только бы разглагольствовать о своём бесплодном богословии! Да они просто сухари, а не люди!.. Что бы сказал отец?! - нет, об этом лучше не думать, а то она сойдёт с ума. А её мама. Ах, будь она матерью Леополь­да вместо той темнокожей женщины со сверкающими глазами, он никогда не навлёк бы на них этого несчастья! Во всём этом виновата его мать, кровь её народа и этот жуткий опиум, к которому приучили Леопольда её сородичи! И теперь он должен пойти, публич­но во всём признаться, предстать перед судом и быть. Боже правый!!! А тут ещё этот священник предлагает ей то, что хуже любого самоубийства!

Но тут она неожиданно подумала, что на самом деле священник не знал подробно­стей дела и потому был вынужден говорить наугад. Он никак не мог подозревать, в каком преступлении повинен её брат, и потому не знал, к каким ужасным последствиям приве­дёт чистосердечное признание. Может, ей лучше рассказать ему всё как есть, чтобы он дал ей верный и разумный совет о том, как умерить страдания её несчастного ангела с изло­манными крыльями? Но нет! Разве можно надеяться, что человек, способный на столь не­сгибаемую церковную суровость и безжалостность (из-за страха Хелен не замечала соб­ственной непоследовательности), ради так называемой справедливости собственными ру­ками не предаст на расправу практически невинного страдальца? Нет, больше она ничего не станет ему говорить. Уж лучше она пойдёт к Джорджу Баскому, хотя духовного уте­шения у него не найти: только жестокие теории против всех преступников! Увы, увы! Она была одна, абсолютно одна в этой громадной, пустынной вселенной со смертоносными глазами!.. Но как мог человек, столь убедительно говоривший о милосердии Иисуса Хри­ста, так с ней поступить! Это было просто бессовестно! Сам Христос никогда бы не по­ступил так c бедной, несчастной женщиной!

Но с этой мыслью где-то внутри её существа снова раздались слова: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». Откуда донёсся до неё этот голос? Из её памяти или из той внутренней кельи духа, которую единый жизненосный Дух хранит для себя в каждом построенном Им доме? Увы, в большинстве человеческих домов этот уголок наглухо закрыт от остальных комнат, давно забыт и заброшен, а если о нём и вспоминают, то с неловким чувством, словно о кладовке, где свалено слишком мно­го такого, что лучше не ворошить. Но какая разница, откуда раздался этот голос: главное, чтобы слова его были истинны и она могла в них уверовать: ведь правдивое сердце всегда может уверовать в то, что истинно.

Не помня себя, Хелен упала на колени, опустила голову на сиденье скамьи и ещё раз взмолилась к Тому, кто слышит все мольбы, заклиная Его помочь ей в час безысходной нужды. Она не знала, есть Он или нет, но её вопль родился из того, что она услышала о Нём.

Однако вместо слова или хотя бы мысли, которую можно было бы принять за ответ, Хелен услышала приближающиеся шаги и испуганно вскочила. Это была экономка: тё­тушка послала её сказать, что Леопольд ведёт себя странно и беспокойно, что он сам на себя не похож и она просто не знает, что с ним делать.

Глава 22. Измученная душа

Хелен вошла к брату с тяжёлым, свинцовым сердцем. Увидев его, она вздрогнула: с утра в нём явно что-то переменилось! Какой живой и блестящий взгляд - может, это снова

начинается горячка? Правда, его порозовевшие щёки, словно неверные предрассветные лучи, когда путник и сам ещё не знает, действительно ли небо начало светлеть или ему лишь чудятся проблески утра, больше походили на прежний здоровый румянец, нежели на новую вспышку безумия, но вместе с тем брат показался ей ещё более исхудавшим и слабым, чем раньше, как будто ещё ближе подошёл к порогу смерти. А может, дело было в ней самой? Может, она всего лишь прочла в его лице те терзания, которые ей самой только что пришлось пережить?

- Хелен, Хелен! - воскликнул Леопольд, увидев её. - Иди скоре сюда!

Она торопливо подошла к нему, села возле постели и взяла его за руку, пытаясь вы­глядеть как можно бодрее (хотя на самом деле взгляд её от этого был только печальнее).

- Хелен! - повторил Леопольд со странным выражением, потому что в его голосе явно слышалась надежда. - Сегодня я весь день думал о том, о чём ты говорила в воскре­сенье.

- И о чём же это, Польди? - спросила Хелен, внутренне сжимаясь от страха.

- Ну как же! О тех самых словах, о чём же ещё? Ты же сама мне потом их пела! Хе­лен, мне хотелось бы повидать мистера Уингфолда. Может, он что-нибудь мне скажет?

- Что именно? - запинаясь проговорила она, чувствуя, как комок подкатывает к её горлу. «Так вот, значит, что получается, когда начинаешь молиться?» - с горечью подума­лось ей.

- Ну, что-нибудь, я не знаю, - ответил Леопольд. - Ах, Хелен! - внезапно восклик­нул он во весь голос, но тут же осёкся, вспомнив об осторожности, которая уже успела стать для них обоих второй натурой. - Неужели нет никакого выхода, никакой помощи? Но должен же мистер Уингфолд хоть что-нибудь мне сказать, хоть как-то меня утешить, если я всё ему расскажу! Если он говорил всё то, что ты мне рассказывала, я мог бы ему довериться! Правда, мог бы! Ну почему, почему я тогда убежал? Лучше бы они сразу ме­ня поймали и повесили!

Хелен почувствовала, что стремительно бледнеет. Она отвернулась и сделала вид, что ищет что-то возле его кровати.

- Сомневаюсь, что он тебе поможет, - проговорила она, всё ещё наклонившись, и вдруг показалась самой себе бесом, тянущим душу брата в преисподнюю. Но нет, всё это глупые фантазии, и она должна им сопротивляться!

- Даже если я всё ему расскажу? - с трудом проговорил Леопольд сквозь зубы, слов­но пытаясь удержаться от неистового вопля.

- Даже если ты всё ему расскажешь, - ответила она, чувствуя себя судьёй, пригова­ривающей его к смерти.

- Тогда зачем он нужен? - негодующе воскликнул Леопольд, повернулся лицом к стене и застонал.

Хелен ещё не спрашивала себя, насколько чистой была её любовь к брату и не при­мешивалось ли к этой любви её собственное себялюбие. Она не спрашивала себя, был ли тот новый ужас, который нынешний день долил в её чашу, и так уже переливающуюся через край, наполнен лишь мыслями о брате, а не о том, какой позор угрожает ей самой. Однако насколько она сама могла об этом судить, она не кривила душой, говоря, что свя­щенник не даст Леопольду утешения: разве, беседуя с ней, он хоть сколько-нибудь попы­тался её утешить? Разве он сказал ей хоть что-нибудь кроме обычных, избитых фраз о долге? И потом, кто знает? - вдруг фанатическое рвение этого человека подействует на легко возбудимый темперамент её несчастного брата, и он тотчас уговорит его воплотить в реальность тот жуткий план, о котором он уже говорил, ту страшную возможность, ко­торую она со страхом гнала прочь от своего воображения? И вот Леопольд лежал и сто­нал, а она сидела рядом, лишившись слов и сил от обрушившегося на неё отчаяния.

Но тут Леопольд вскинулся и сел на постели c недвижными горящими глазами и бе­лым лицом: он выглядел трупом, в который вселился дух страха и ужаса. Её сердце ком­ком подкатилось к горлу, лицо судорожно исказилось и оцепенело, и она почувствовала,

что вид у неё точно такой же, как у него: широко раскрытыми глазами она не отрываясь смотрела на брата, а он вперил свой взгляд во что-то такое, к чему она, в страхе увидеть то, что видел он, боялась даже повернуть голову. Несомненно, думала она потом, в тот момент с ними рядом и вправду было нечто потустороннее! Тело не слушалось её, и ей оставалось просто сидеть и ждать, пока эта могучая сила, чем бы они ни была, оставит их и уйдёт прочь.

Сколько продолжалось это оцепенение, она не знала; но вряд ли оно могло длиться долго. Так же внезапно глаза Леопольда угасли, тело обмякло, он без движения и, как видно, без чувств упал на подушки, и она подумала, что он умер. В тот же миг её невиди­мые путы спали, несказанный ужас куда-то исчез, и она бросилась к нему на помощь. Но хлопоча вокруг него, она всё время чувствовала себя палачом, приводящим в чувство бед­нягу, растянутого на дыбе или колесе. Кто дал ей право растягивать эту пытку? - думала она. Если Тот, кто в Своей жестокой силе создал его на такие терзания, кем бы, каким бы и где бы Он ни был, теперь сознательно мучил его, неужели она, его единственный друг, из эгоистичной привязанности, вложенной в неё тем же бессердечным Создателем, тоже должна стать инструментом в Его руках? Однако при всём этом она ни на секунду не пе­реставала хлопотать над братом, пытаясь привести его в создание.

В каждом из нас происходит столько всего неосознанного или такого, что лишь мельком касается нашего сознания и неслышно падает в память, что я невольно начинаю сомневаться в том, что человек способен абсолютно утратить всякую надежду. К сожале­нию, среди нас всегда было и остаётся множество людей, не видящих ни малейшего осно­вания надеяться - более того, не чувствующих в себе ни единого проблеска того, что можно назвать надеждой. Но сдаётся мне, что во всех них живёт подспудное, бессозна­тельное упование. Я думаю, что пока нам известна лишь бледная тень того, что такое без­надёжность. Быть может, полная безнадёжность - это и есть внешняя тьма?

Наконец Леопольд открыл глаза. Его затравленный взгляд метнулся по сторонам, и, схватив сестру за плечи, он притянул её к себе.

- Я видел её! - сказал он глухо, словно со дна могилы, и его голос отозвался в самой глубине её сердца.

- Глупости, Польди! Тебе просто показалось! - откликнулась она почти таким же замогильным голосом, и сама лёгкость её слов, произнесённых таким тоном, пугающе ре­занула ей слух.

- Показалось! - повторил он. - Нет, я не хуже других знаю, что мне кажется, а что нет. Это было взаправду! Она стояла вон там, возле шкафа, в своём белом платье, и лицо у неё было такое же белое. А ещё. Вот, послушай! Тебе я могу об этом сказать! Сейчас ты убедишься, что это не могло быть галлюцинацией! - тут он отодвинулся и посмотрел ей прямо в глаза. - В зеркале шкафа я увидел отражение её спины, и. - на его лицо верну­лось прежнее выражение оцепенелого ужаса, - Да, да! по ней полз могильный червяк, прямо по её прелестному белому плечику!.. Бр-р-р! Я видел его в зеркале!

Его голос поднялся до полузадушенного крика, лицо исказилось, и он весь дрожал, словно ребёнок, который вот-вот истошно завопит от накатившего на него кошмара. Хе­лен сжала его лицо в ладонях и, черпая мужество в отчаянии (если, конечно, из отчаяния можно почерпнуть мужество, и на самом деле мы не находим его в той скрытой надежде, о которой я говорил, и в любви, которая ни за что не оставит любимого), стиснула зубы и проговорила:

- Тогда пусть она приходит, Польди! Я с тобой, и я не боюсь её! Пусть видит, что любовь сестры сильнее, чем ненависть изменницы - даже если ты действительно убил её! Перед Богом клянусь, Польди, что лучше быть на твоём месте, нежели стать такой, как она! Что бы ты ни говорил, она сама во всём виновата, и я не сомневаюсь, что сама она сделала в двадцать раз больше зла, чем ты, когда убил её!

Но Леопольд, казалось, не слышал ни единого её слова. Он откинулся на подушку и уткнулся лицом в стену.

Глава 23. Вынужденное признание

Однако через минуту он вдруг повернулся и сказал:

- Хелен, если ты не позволишь мне увидеться с мистером Уингфолдом, я сойду с ума, и тогда вся правда выплывет наружу.

Чтобы скрыть нахлынувший на неё страх, Хелен выбежала в гардеробную и упала на постель. То ли серый фатум навис у неё над головой, то ли жуткая горгона взывала из преисподней, иного выхода не было. Будь то живая Воля или всего лишь тень событий, повинующихся её приказам, у неё больше не было сил с нею бороться. Ей придётся поко­риться. Она встала и вернулась к брату.

- Пойду поищу мистера Уингфолда, - охрипшим голосом сказала она, беря шляпку.

- Только не уходи надолго, Хелен, - попросил Леопольд. - Я не могу тут один, без тебя. И тётушку сюда не пускай. А то вдруг снова появится она, и тогда всё откроется. Приведи его сюда, ладно?

- Хорошо, - ответила Хелен и вышла. Священник, должно быть, уже у себя дома: туда она и пойдёт. Теперь ей было всё равно, что о ней подумают.

День стоял скучный и пасмурный. Небо хмурилось тучами, ветер был стылым и зяб­ким. Казалось, он дует из церкви, которая высилась на фоне неба холодной тусклой гро­мадой, заполняя собой конец улицы. «Как всё противно и страшно в этом мире!» - думала Хелен. Она прошла за ограду кладбища, откуда серое здание церкви подымалось, словно скала из Мёртвого моря, - прообраз истинной церкви, возле чьих стен лежат мёртвые тела ветхой человеческой природы, сброшенные теми, кто вошёл внутрь. Хелен уже готова была позавидовать тем, кто так мирно лежал под этими волнами. Но увы! Если Леопольд прав, на самом деле они лишь носились по миру, не зная покоя, и смерть не приносила им облегчения.

Она торопливо добежала до дома священника, но мистер Уингфолд ещё не возвра­щался, и она снова поспешила домой, сообщить Леопольду, что ей придётся поискать его в другом месте. Бедному мальчику уже стало намного легче. Как порой окрыляет человека даже самая смутная надежда! Хелен сказала, что видела мистера Уингфолда в Остерфиль- дском парке, где гуляла с утра, и может быть, он всё ещё там, так что она быстренько сбе­гает туда. Леопольд лишь попросил её вернуться поскорее, и она немедленно направилась к сторожке. По дороге Уингфолд ей не встретился, и она приблизилась к воротам с силь­ным чувством отвращения.

- Простите, не у вас ли мистер Уингфолд? - спросила она у Рейчел так, словно раз­говаривала с ней впервые. Увидев её, Рейчел побледнела, но тут же ответила, что мистер Уингфолд в саду, с её дядей, и пошла позвать его. Как только он появился, Хелен загово­рила, и её голос, изменившийся от борющихся внутри эмоций голосом, прозвучал резко, почти грубо.

- Не согласитесь ли вы навестить моего брата? Он болен и хочет вас видеть.

- Конечно, - ответил Уингфолд. - Я готов пойти с вами прямо сейчас.

Но сердце его затрепетало при мысли о том, что от него ждут утешения и совета - и причём, явно в каком-то серьёзном и необычном деле. Вдруг у него не найдётся слов, и он не будет знать, как себя вести? Всё было бы совсем иначе, если бы он от всего сердца ве­рил в прекрасные и великие истины, записанные в Книге его вероисповедания! Тогда он смог бы войти в обители боли, страха и вины с непорочной уверенностью крылатого анге­ла, несущего утешение и исцеление! Пока же глаза его разума всё ещё затуманены целым роем «если» и «но», которые чёрными мошками вились повсюду, куда бы он ни взглянул. Как бы то ни было, он попробует. нет, он должен пойти и сделать всё, что в его силах!

Они пересекли парк, чтобы войти в дом через сад. Какое-то время они шли молча. Наконец, Хелен сказала:

- Я очень вас прошу, не давайте моему брату слишком много говорить и не относи­тесь к его словам слишком серьёзно: у него было воспаление мозга, и порой он до сих пор бредит. Но с другой стороны, если он вообразит, что вы не верите ему, это сведёт его с ума. Поэтому я прошу вас - пожалуйста! - будьте осторожны!

Голос у ней был такой, будто душа впервые пыталась произносить слова непослуш­ными и непривычными губами.

- Мисс Лингард, - медленно и тихо ответил Уингфолд, и если голос его дрогнул, то знал об этом лишь он один, - мне не видно вашего лица, и потому я прошу у вас проще­ния за свой вопрос, но. Вы действительно говорите мне правду?

Хелен вспыхнула от гнева и какое-то время молчала, но потом сказала:

- Что ж, мистер Уингфолд, значит, вот как вы помогаете беспомощным?

- Да как же один человек может помочь другому, пока не узнает, в чём именно нуж­на его помощь? - возразил священник. - А для этого ему непременно нужно знать правду. Я прекрасно вижу, что вы мне не доверяете, и пока это так, вряд ли я смогу быть чем-то вам полезным.

Хелен снова ничего не ответила, не находя слов от смешанного чувства обиды, доса­ды на саму себя и страха перед тем, что он может ей сказать. Она молчала так долго, что Уингфолд решился сделать то, о чём подумывал сегодня уже не раз. Не будь он уверен, что на карту поставлена человеческая душа, он ни за что не стал бы прибегать к тому, что на первый взгляд могло бы показаться настоящей жестокостью.

- Может быть, вот это поможет вам убедиться если не в ценности моего совета, то хотя бы в том, что мне можно доверять? - сказал Уингфолд, и, вынув из кармана ножны, протянул ей. Они как раз проходили возле густых зарослей, где никто не мог их увидеть. Хелен отпрянула от него, как молодая кобылка от мертвечины: сами ножны были ей не­знакомы, но их причудливая форма немедленно вызвала в памяти леденящее душу воспо­минание. Она побледнела, невольно отступила на шаг, с судорожно расширившимися ноздрями и вздувшимися венами на шее, посмотрела сначала на ножны, потом на священ­ника, испустила слабый стон, но потом, сильно закусив губу, протянула руку, словно бо­ясь прикоснуться к его находке, и проговорила:

- Что это? Где вы это нашли?

Она взялась за кожаный чехол, но Уингфолд не выпустил его из рук.

- Отдайте! - потребовала она. - Это моё. Это я потеряла.

- Тут на подкладке что-то тёмное, - сказал священник, глядя прямо ей в глаза.

Она разжала было пальцы, но вот же миг ловко выхватила ножны из руки Уингфол- да, крепко прижав их к груди, и испуг на её лице сменился вызывающим выражением. Уингфолд не стал пытаться отнять у неё ножны. Она спрятала их в карман и высокомерно выпрямилась.

- Что вы имеете в виду? - вопросила она жёстким голосом, в котором угадывалась дрожь. На минуту ей показалось, что над её головой кружатся стервятники, а она пытается кое-как защититься от них, беспомощно грозя им пальцем. Но тут же с высокомерным ви­дом и внезапной надменностью в голосе она произнесла:

- Так, значит, сэр, вы за мной следили?

- Нет, - тихо ответил священник. - Эти передал мне один человек, которому стали известны определённые факты. который кое-что слышал.

Он замолчал. К этому времени Хелен уже дрожала всем телом, но упрямо держалась за тот клочок твёрдой земли, который пока у неё оставался.

- А почему вы до сих пор не отдали его мне?

- Прямо на улице? Или в присутствии вашей тёти?

- Как вы жестоки! - задыхаясь проговорила она, чувствуя, что силы покидают её. - Что вам известно?

- Главным образом то, что я хочу помочь вам, и вы можете мне доверять.

- И что вы собираетесь делать?

- Всё, что в моих силах, ради того, чтобы помочь вам и вашему брату.

- Но ради чего?

- Ради правды, какой бы она ни была.

- Но как? Что вы ему скажете?

- Это вы должны помочь мне понять, что ему следует сделать.

- Только не. - лихорадочно начала она и, заломив руки, упала перед ним на коле­ни, - Только не говорите ему, что он должен сдаться полиции! Пообещайте мне, что не станете говорить ему этого, и я всё вам расскажу. Он сделает всё, что вы пожелаете, но только не это! Всё что угодно, но только не это!

Сердце Уингфолда зашлось при виде её отчаяния. Он уже готов был поднять её с дружескими уверениями участия и сочувствия, но она снова умоляюще воскликнула:

- Обещайте мне, что вы не станете уговаривать его сдаться!

- Я не смею ничего обещать, - ответил он, - потому что должен делать то, что сочту правильным. Поверьте, я не хочу ничего выпытывать у вас насильно, но вы явно дали мне понять, что вы в беде и вам нужна помощь, и я был бы плохим священником, если бы не попытался уверить вас в том, что вы можете мне довериться.

Он замолчал. С чувством растущей безысходности Хелен поднялась на ноги, и они пошли дальше. Когда они вышли на луг, за которым возвышался особняк, она поверну­лась к нему и сказала:

- Я готова довериться вам, мистер Уингфолд. Я отведу вас к брату, и пусть он сдела­ет то, что посчитает нужным.

Они молча пересекли луг. Затворив за ними калитку сада, Хелен неожиданно оста­новилась и прижала руку к груди.

- Ах, мистер Уингфолд! - воскликнула она. - У меня просто разрывается сердце. У него нет никого кроме меня! Я ему и мать, и сестра, и всё! Поверьте мне, он вовсе не злой, мой бедный, бедный мальчик!

Она лихорадочно вцепилась в руку Уингфолда и умоляюще посмотрела ему в лицо: в сумрачном свете, какой бывает в могильных склепах, с напряжённо расширившимися глазами, осунувшимся лицом и дрожащими бескровными губами она походила на призрака, выпущенного из-под земли «порассказать об ужасах геенны».

- Спасите его! - чужим голосом произнесла она, с трудом выговаривая слова. - Спа­сите его от угрызений совести, точащих ему душу. Но прошу вас, не говорите ему, не го­ворите, чтобы он сдался полиции!

- Может быть, будет лучше, если вы сами мне обо всём расскажете? - спросил свя­щенник. - И тем самым избавите его от ненужной боли и волнения?

- Я расскажу, если он попросит меня об этом, но не иначе. Идёмте, нам нельзя мед­лить. Ему всегда плохо, когда меня нет рядом. Я на минутку оставлю вас в библиотеке, а потом приду за вами. Если зайдёт тётушка, умоляю вас, ни слова об этом. Она знает толь­ко, что у него воспаление мозга, и он очень медленно выздоравливает. Я ни разу не намекнула ей, что всё гораздо хуже. Но честно говоря, мистер Уингфолд, я и сама не уве­рена, что он действительно сделал то, о чём он вам расскажет. Только страдает он ничуть не меньше. Пожалуйста, мистер Уингфолд, пожалейте нас! Не будьте слишком к нему су­ровы! Ведь он ещё совсем мальчик, ему только двадцать лет!

- Пусть Бог поступит со мной так, как я поступлю с ним! - торжественно отклик­нулся Уингфолд.

Хелен опустила глаза и отпустила его руку. Они прошли через сад и вошли в дом. Потом Уингфолд сам поражался тому, как решительно и спокойно он принял на себя - нет, почти что подтащил к себе! - эти отношения с Хелен и её братом. Но он чувствовал,

У. Шекспир, «Гамлет», Акт II, сцена 1.

что отказать ей - всё равно, что оставить Хелен наедине с её горем, и ради неё он должен смело идти навстречу всему, с чем придётся столкнуться

Хелен оставила его в библиотеке, как и обещала. Он ожидал её возвращения, словно в каком-то ступоре, не в силах думать, и ему казалось, будто он очутился в странном и тревожном сне.

Глава 24. Добровольное признание

- Пойдёмте, - вернувшись позвала его Хелен. Священник поднялся и пошёл за нею. Стоило ему подойти к кровати и увидеть лежащее на подушке лицо, как он сразу понял, что Хелен права, и перед ним не злой нечестивец, а, скорее всего, юноша, движимый не­истовыми страстями. Он увидел смуглую кожу и огромные, бархатные, беспокойные гла­за, рождённые тропической южной кровью. Не скажи Хелен, что это её брат, Уингфолд подумал бы, что видит перед собой девушку. Свет, не столько лучившийся, сколько пере­ливавшийся через край измученных, смятенных, умоляющих глаз, пронзил священника в самое сердце.

Когда-то у Уингфолда тоже был брат, единственный, кого он любил по-настоящему. Брат умер совсем молодым, и источник привязанности в сердце священника успел подёр­нуться тонкой корочкой льда. Но сейчас лёд вдруг сломался и исчез, и вся душа Уингфол- да рванулась навстречу несчастному мальчику. Он и сам пытался взывать к Богу в горькие минуты нужды. И вот теперь - казалось, ещё до того, как Бог услышал его самого, - к нему взывает о помощи страдающий брат. Но это было ещё не всё. Чтение евангельской истории пробудило в душе Уингфолда странное, но вполне естественное желание увидеть лик Того, о Ком рассказывали столь дивные вещи, и из-за этого он, сам того не зная, начал смотреть на своих собратьев с почтением и любовью, впервые заметив это только сейчас, когда душа его с такой нежностью отозвалась на страдания Леопольда.

Он тихо приблизился к постели, с лицом полным ласки и глубокой жалости. Лео­польд, ослабевший от долгой болезни и душевных мук, лишь раз взглянул на него и тут же протянул к нему обе руки. Ну разве можно было после этого просто подать ему руку? Уингфолд склонился над ним и крепко обнял его, как маленького ребёнка.

- Я знал, что вы придёте, - всхлипывая проговорил Леопольд.

- Ну как я мог не прийти? - ответил Уингфолд.

- Я где-то видел вас раньше, - сказал Леопольд. - Должно быть, в одном из своих снов. - И, понизив голос до шёпота, добавил: - Знаете, а ведь вы вошли почти сразу после неё. Она обернулась, увидела вас и пропала!

Уингфолд не стал даже пытаться понять, о чём он.

- Тише, мой мальчик, тише, - сказал он. - Я не должен позволять вам бредить, а иначе врач запретит мне сюда приходить.

- Это вовсе не бред, - возразил Леопольд. - Я спокоен, как горная вершина. Видели бы вы меня, когда я и вправду не в себе.

Уингфолд присел на краешек постели и взял исхудавшую, горячую руку в свою твёрдую, прохладную ладонь.

- Что ж, - сказал он, - тогда расскажите мне всё как есть. Или вы хотите, чтобы это сделала ваша сестра? Прошу вас, подойдите к нам, мисс Лингард!

- Нет, нет! - поспешно перебил его Леопольд. - Я сам. Хелен и так уже выбилась из сил, она просто не выдержит, если начнёт всё это рассказывать. Только я боюсь, что стоит вам понять, к чему я клоню, как вы сразу встанете и уйдёте прочь!

- Это было бы всё равно, что выйти из горящего дома и закрыть за собой дверь, оставив внутри беспомощного ребёнка! - сказал Уингфолд.

- Тогда ты иди, Хелен, - очень тихо проговорил Леопольд. - Зачем тебе снова му­читься? Не бойся за меня. Мистер Уингфолд обо мне позаботится.

Бросив один тревожный взгляд на брата, Хелен вышла. Не медля ни секунды, Лео­польд начал свой рассказ и на редкость связно и искренне поведал священнику грустную историю о содеянном зле, как когда-то рассказывал её сестре, только более последова­тельно и спокойно. Должно быть, он всё же волновался о том, как Уингфолд воспримет эту историю, и эта тревога не давала вновь ожившим воспоминаниям наброситься на него с новой, обуревающей силой. Он ни на миг не отрывал взгляда от Уингфолда, и священ­ник чувствовал, что эти глаза, словно в книге, читают малейшие чувства, отражающиеся на его лице. Однако он был настолько хорошо готов к тому, что ему предстояло услы­шать, что Леопольд не заметил в его лице ни удивления, ни тени отвращения, и продол­жал рассказывать всё до конца, ни разу не остановившись. Когда он смолк, какое-то время оба они сидели, глядя друг на друга и не говоря ни слова. Взгляд Уингфолда лучился со­страданием, а молодой Лингард смотрел на него с неясным тревожным вопросом и моль­бой.

- И как вы думаете, чем я мог бы вам помочь? - наконец спросил Уингфолд.

- Не знаю. Я думал, вы что-нибудь мне подскажете. Я больше не могу так жить! Ну почему тогда я не остановился, чтобы подумать, и не убил себя вместо неё! Это было бы куда лучше! Конечно, сейчас я был бы уже в аду, но это было бы справедливо, а сейчас всё неправильно. Как я могу лежать в постели, если Эммелина лежит в гробу?! Я знаю, что заслуживаю вечных мук и вовсе не хочу от них избавляться - это только справедливо! - но того, что происходит со мной сейчас, мне больше не вынести! Прошу вас, скажите мне что-нибудь, чтобы у меня появились силы всё это выдержать! Вот какая помощь мне нужна. Мне не хотелось бы потерять рассудок. И, что самое ужасное, из-за меня страдает сестра; я просто не могу этого видеть. Всё это медленно убивает её. И потом, мне кажется, она любит Джорджа Баскома; а кто согласится жениться на сестре убийцы? А теперь ещё и она - то есть Эммелина - опять начала приходить ко мне, даже днём; или, может, просто я снова начал её видеть; не знаю. Может она всегда здесь, только я не всегда её вижу. Да какая разница! Вот если бы кто-то ещё увидел её!.. Пока она здесь, никто не сможет убе­дить меня, что её нет, но потом я и сам начинаю сомневаться. А ночью мне снова и снова снится та ужасная ночь, и мне нестерпимо думать о том, что я никогда не избавлюсь от своей вины, никогда не почувствую себя чистым. Я не могу жить, вечно чувствуя себя убийцей и храня это в тайне от людей!

Глава 25. Совет священника

Уингфолд ещё не знал, что должен сказать, но помнил, что даже малейшие проблес­ки -это уже свет, и поэтому, решив просто выслушать Леопольда и дать ему выговорить­ся, сказал первое, что пришло ему в голову:

- И что вы чувствуете, когда думаете о том, что вас могут поймать?

- Сначала я боялся этого больше всего на свете. Когда опасность миновала, мне ста­ло страшно при мысли о будущей жизни. Потом я и этого перестал бояться, и теперь меня мучит только то, что я натворил. Часто мне даже хочется, чтобы меня арестовали и спасли от самого себя. Уж лучше бы всё вышло наружу, и мне уже нечего было бояться! Думаю, что даже в тюрьме мне было бы легче видеть её. Вы даже не представляете, с какой пре­великой радостью я пошёл бы на виселицу, если бы тем самым можно было бы перечерк­нуть прошлое или вернуть Эммелину! Честное слово, мистер Уингфолд! Надеюсь, вы ве­рите мне, хоть я этого и не заслуживаю.

- Верю, - откликнулся Уингфолд, и они немного помолчали. Наконец священник за­говорил снова:

- Что ж, пока я с уверенностью могу сказать только одно: я ваш друг и ни за что не оставлю вас. Но иногда дружба начинается с того, что человек признаётся в собственной нищете, и я хочу сказать вам, что хуже всего знаю то, что мне следовало бы знать лучше всего. Я лишь недавно начал искать Бога и пока не смею сказать, что нашёл Его, но, по- моему, успел понять, где Его найти. Ещё я думаю, что если мы найдём Его, то найдём и нужную нам помощь. Всё, что я могу сделать для вас сейчас, - это быть рядом, разговари­вать с вами и молиться за вас Богу, чтобы вместе мы могли дождаться от Него света. Как вам кажется, от чего вам могло бы стать чуточку легче?

- Я просто не вправе искать облегчения и чем-то утешаться!

- Ну, не знаю. Вам легче сейчас от того, что я пришёл?

- О да, да, намного!

- Ну вот видите. А ведь в этом нет ничего плохого, верно?

- Не знаю. Это как-то нечестно: ведь ей уже никогда не будет хорошо! Хелен всё время пытается как-то меня извинить и оправдать, но от этого мне только хуже.

- Я же не говорил вам ничего подобного!

- Нет, не говорили.

- Но вам легче от того, что я здесь?

- О да, сэр! - горячо и серьёзно ответил Леопольд.

- И что, от этого вы меньше думаете о своём преступлении?

- Нет. Оно кажется мне ещё более дурным, когда вижу вас рядом, такого чистого, сильного и честного, и думаю о том, каким мог бы быть и я.

- Значит, по меньшей мере, в моём приходе нет никакого вреда. Если бы я увидел, что мои слова заставляют вас меньше ненавидеть своё преступление, то, наверное, немед­ленно ушёл бы прочь.

- Спасибо вам, сэр, - пристыженно ответил Леопольд. - Знаете, когда я думаю о том что уже никогда, никогда не смогу себя уважать и думать о себе, как прежде.

- Что ж, может быть, раньше вы думали о себе слишком хорошо, - откликнулся Уингфолд. - Знаете, на земле бывает нечто похуже самого отъявленного негодяя и глупца: это когда такой негодяй или глупец сам не знает своего подлинного положения и считает себя респектабельным человеком. Как выяснилось (хотя, быть может, раньше сама мысль об этом показалась бы вам нелепой), вы способны на убийство. Мне кажется, что если в сердце человека не живёт Бог, он может быть - или стать - способным совершить любое преступление, какое только подвластно человеческой природе.

- Я вообще ничего не знаю о Боге, - ответил Леопольд. - Пожалуй, раньше, перед тем, как всё это произошло. то есть до того, как я это сделал, - поправился он, - мне ка­залось, что знаю; но теперь я вижу, что ничего не знаю и никогда не знал.

- Ах, Леопольд! - вздохнул священник. - Вы только себе представьте: уж если вам стало легче от моего прихода, каково было бы всегда иметь рядом Того, Кто сотворил вас!

- А какая от этого радость? Понятно, Он мог бы простить меня, если бы по Его сло­ву я сделал то-то и то-то. Но что в этом толку? Преступление-то так и останется на мне!

- Ах, вот вы о чём! - сказал Уингфолд. - Боюсь, вас беспокоит не только ужас того, что вы натворили, но и тот стыд, который вы на себя навлекли. Только почему вам не должно быть стыдно? И зачем кому-то избавлять вас от этого стыда? Нет уж, вам придёт­ся смиренно согласиться вынести его до конца. Может быть, именно в нём и кроется рука любви, омывающая с вас скверну. Лучше испить чашу стыда и очиститься от грязи!

- Я не очень вас понимаю, сэр. О какой скверне вы говорите? Разве скверна не в том, что я совершил это преступление?

- Мне кажется, что главная скверна - это иметь в себе, иметь частью себя нечто та­кое, что даёт вам способность его совершить. Если бы вы воспротивились этой скверне и подчинили её себе, она не смогла бы вас запятнать. И даже сейчас, если вы покаетесь и к вам придёт Бог, вы ещё можете стать чистым. Я повторю ещё и ещё раз: лучше испить

чашу стыда и очиститься! В стыде нет грязи, хотя человеческая гордыня и уверяет нас в обратном. Напротив, человек, искренне устыдившийся своего греха, уже начал очищаться.

- Но чем это поможет Эммелине? Разве она сможет вернуться к солнцу из тёмной могилы?

- Она сейчас вовсе не в тёмной могиле

- А где же она тогда? - с перекосившимся лицом прошептал Леопольд.

- Этого я не знаю. Я знаю лишь одно: если Бог есть, она в Его руках, - ответил свя­щенник.

Молодой Лингард молча, не отрываясь смотрел ему в лицо. Уингфолд понял, что ему не следовало пытаться утешать несчастного словами о Боге, обитающем у него внут­ри. Какое утешение они принесут этому бедному, разрываемому страстями мальчику? Как ему понять эту великую истину и обрадоваться ей, пока его духовная натура остаётся лишь в зародыше? Нет, нужно попробовать иначе.

- Хотите, я расскажу вам о том, что мне самому порой кажется единственным уте­шением в бедах и трудностях?

- Да, сэр, пожалуйста! - кротко, как маленький мальчик, ответил Леопольд.

- Иногда мне кажется, что стоит мне хоть на миг увидеть Иисуса.

- А-а! - воскликнул Леопольд и глубоко вздохнул.

- Так, значит вам тоже хотелось бы Его увидеть?

- Ой, мистер Уингфолд!..

- И что бы вы тогда Ему сказали?

- Не знаю. Я бы упал на землю и обхватил Его ноги, чтобы Он никуда от меня не

ушёл.

- Как вы думаете, Он мог бы вам помочь?

- Да. Он мог бы воскресить Эммелину. И уничтожить то, что я сделал.

- Но ведь преступление всё равно бы осталось на вас!

- Но вы сами говорите, что Он простил бы меня и сделал меня таким, чтобы я боль­ше не грешил.

- Так вы считаете, что история про Иисуса Христа - это правда?

- Конечно. А вы что, нет? - произнёс Леопольд, удивлённо и полуиспуганно глядя на Уингфолда.

- Да нет, я тоже считаю, что это правда. Быть может, вы помните, что Он сказал ученикам перед тем, как покинуть их: «Се, Я с вами во все дни до скончания века!» Если это правда, значит Он и сейчас прекрасно слышит вас и слышал вас всегда. А ещё будучи в мире, Он сказал: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». А ведь вы, бедный мой мальчик, хотите именно покоя: не избавления от опасности или стыда, а именно душевного покоя, какой бывает в детстве! Если Он не сможет дать его вам, я не знаю, где и как человек может обрести его. Не тратьте времени на напрасные размышления над тем, как именно Он может этот сделать: это Его дело, а не ваше! Попро­сите Его простить и очистить вас и расставить всё по своим местам. И если Он этого не сделает, то Он не Спаситель человеков и зря был назван Иисусом.

Священник встал. Леопольд спрятал лицо в ладонях. Когда он опустил руки и от­крыл глаза, Уингфолда в комнате не было.

Глава 26. Сон

Когда Уингфолд вышел из комнаты, находившейся рядом с лестницей, с верхней ступеньки поднялась Хелен, где она сидела всё время, пока священник беседовал с её бра­том. Он осторожно прикрыл за собой дверь и тихо пошёл к выходу. Присутствие челове­ческой души, терзающейся чувством вины, всегда накидывает на нас покров благоговей­ного молчания, но в притихшей поступи священника было не только это. Ему казалось, что он оставил Леопольда наедине с Целителем душ; что за дверью остался человек, рас­тянутый на дыбе истины, но Тот, кто стоял у его изголовья, взирал на его муки с сердцем, полным самого живого сострадания, какое когда-либо билось в человеческой груди, а па­лачами были сами ангелы света. Неудивительно, что такие мысли и чувства заставили Уингфолда ступать как можно тише, а по лицу его протянулись две блестящие дорожки. Он и сам не знал, что в глазах его стояли слёзы, но Хелен увидела их.

- Вы всё знаете? - нетвёрдо произнесла она.

- Да. Простите, можно мне выйти от вас через сад? Мне хотелось бы побыть одному.

Хелен повела его вниз по лестнице. Уингфолд молчал.

- Вы же не думаете дурно о моём бедном брате, мистер Уингфолд? - пристыженно спросила Хелен.

- Это ужасная история, - откликнулся он. - Но я ещё не видел, чтобы человек так смиренно принимал свою вину и стыд. Надеюсь, вскоре он успокоится. Мне кажется, он знает то единственное место, где можно обрести покой. Я прекрасно понимаю, какой глу­постью многим кажутся мои слова, мисс Лингард, но когда человек вдруг сполна осознаёт всю гнусность собственных поступков, когда они глумятся над ним неотступными при­зраками, когда ему тошно от самого себя и он с омерзением отворачивается от своего прошлого, настоящего и будущего, ему остаётся только один выбор: между смертью, ко­торую проповедует ваш друг мистер Баском, и жизнью, которую проповедует Иисус, рас­пятый иудей. Я очень надеюсь, что ваш брат выберет жизнь и войдёт в неё.

- Как я рада, что вы не испытываете к нему ненависти!

- Ненависти? Только дьявол мог бы ненавидеть его!

Хелен подняла на него благодарные, полные слёз глаза. Она уже не испытывала ужаса при мысли о том, что он может посоветовать её брату. Нет, он никогда не станет уговаривать Леопольда пойти в полицию!

- Но, как я уже сказал, я лишь начинаю постигать эти возвышенные истины, - опять заговорил священник. - Мне хотелось бы привести к нему мистера Полварта.

- Карлика? - воскликнула Хелен, содрогаясь при воспоминании о том, что ей при­шлось пережить в домике привратника.

- Да. У него крохотное, уродливое и больное тело, но душа его необъятна, прекрасна и терпелива. Я не знаю никого лучше и мудрее него.

- Я должна спросить Леопольда, - ответила Хелен. Чем больше хорошего она слы­шала о человеке, тем боязливее и ревнивее относилась к тому, какой совет он может дать. Её любовь никак не могла примириться с её совестью.

У калитки, выходящей на луг, они расстались, и она вернулась к брату. Перед тем как войти, она нерешительно помедлила. Внутри было тихо, как в склепе. Она неслышно повернула ручку и заглянула внутрь: должно быть, торжественный вид священника сооб­щил ей тень того благоговения, с которым он вышел оттуда, где, быть может, рождалась заново человеческая душа. Леопольд не шевелился. Смертельный ужас объел ей душу. Она торопливо вошла, обогнула ширму и приблизилась к кровати. К её радостному изум­лению Леопольд крепко спал, и на щеках его ещё не высохли слёзы. Сердце Хелен напол­нилось неведомым ей доселе чувством: быть может, это было первым ростком благодар­ности Отцу её собственного духа?

Она стояла, глядя на брата, как мать смотрит на больного ребёнка, как вдруг он от­крыл глаза и печально улыбнулся.

- Когда ты вошла? - спросил он.

- Только что, - ответила она.

- Я тебя не слышал.

- Нет. Ты спал.

- Не может быть! Мистер Уингфолд ушёл всего секунду назад.

- Нет, я уже проводила его до луга.

Леопольд озадаченно и немного встревоженно уставился на неё, но потом сказал:

- Так значит, Бог сделал так, чтобы я заснул?

Хелен ничего не ответила. Свет новой надежды, заблестевшей в его глазах, словно рассвет, наконец-то пробившийся над тёмными горами, уже отразился в её сердце.

- Ах, Хелен, - сказал Леопольд. - Какой он хороший человек! Очень хороший!

И тут Хелен впервые почувствовала укол ревности: до сих пор она была для Лео­польда абсолютно всем! Может быть, если бы священник ей нравился, она не стала бы так сердиться.

- Ну вот, теперь я буду тебе не нужна, - грустно промолвила она. - Я никогда не по­нимала, как можно вот так проникнуться к человеку с первого взгляда!

- Наверное, некоторые из нас просто такими родились, - ответил Леопольд. - Тебя я тоже полюбил с первого взгляда! Никогда не забуду, как увидел тебя в первый раз, когда приехал сюда одиноким маленьким иностранцем. А ты была такая высокая, красивая да­ма; да, тогда ты мне показалась именно такой, хоть потом сто раз пыталась меня убедить, что на самом деле была всего лишь долговязой нескладной девчонкой, - как будто такое могло быть! Ты подбежала прямо ко мне, обняла меня, поцеловала, и мне показалось, буд­то я переплыл океан смерти и отыскал рай в твоих объятьях! .. Неужели ты думаешь, что я забуду тебя ради мистера Уингфолда, каким бы хорошим, добрым и сильным он ни был? Даже она не смогла бы заставить меня забыть тебя, Хелен! Только, по-моему, теперь ни мне, ни тебе без мистера Уингфолда просто не обойтись. Жаль, что он не очень тебе нра­вится. Но со временем ты непременно его полюбишь! Понимаешь, он не рассыпает дамам комплименты, как некоторые другие священники. Ну, и ещё, быть может, манеры у него немного. нет, неуклюжими их не назовёшь,.. чересчур простые и безыскусные. Видишь ли, Хелен.

- Видишь ли Польди, - с невольной улыбкой перебила его Хелен (последнее время они почти перестали улыбаться). - Я смотрю, ты всё про него знаешь, хотя видишь его впервые!

- Это правда, - откликнулся Леопольд. - Но он пришёл ко мне с дверью нараспашку и позволил мне войти. В таких случаях не надо много времени, чтобы узнать человека. Ему нечего скрывать, Хелен, не то что нам! - с грустью добавил он.

- И что он тебе сказал?

- Да, наверное, почти то же самое, что на днях сказал тебе с кафедры.

Она была права! Несмотря на всю свою чёрствость и непримиримость, священник всё-таки внял её мольбам и не стал забивать голову бедного мальчика жуткими мыслями о долге и самопожертвовании!

- Завтра он снова придёт, - почти весело добавил Леопольд, - и, может быть, скажет что-нибудь ещё, чтобы помочь мне.

- А он сказал тебе, что хочет привести с собой друга?

- Нет.

- Я не понимаю, зачем рассказывать обо всём этом кому-то ещё.

- Может, пусть он лучше делает то, что считает нужным? Ты же не станешь спорить с врачом, так почему же мы должны сомневаться в нём? Когда один человек идёт ко дну, а второй прыгает в море, чтобы его спасти. Разве я могу судить о том, как ему лучше вы­тащить меня? Нет, Хелен, если уж я кому-то доверяю, то доверяю полностью, до конца.

Хелен вздохнула и подумала о том, как печально закончилось его доверие Эмме-

лине.

С того самого разговора про Полвартов, когда они с Джорджем встретили их в пар­ке, Хелен испытывала к ним некое физическое отвращение, как будто они были нечисты­ми тварями и вообще не должны были существовать. Но после этих слов Леопольда она почувствовала, что поток событий безвозвратно подхватил её, и теперь ей остаётся лишь покориться ему и плыть по течению.

Глава 27. Богослужение

На следующий день священник снова зашёл навестить Леопольда. Но Хелен как раз куда-то вышла, и когда служанка объявила, что пришёл мистер Уингфолд, у постели больного сидела миссис Рамшорн. Она относилась к учению Уингфолда с таким ревни­вым негодованием, что ни за что не пустила бы его, но молодой Лингард так горячо за­протестовал, услышав её слова: «Передайте ему, что нас нет дома», что ей пришлось уступить, и она велела служанке провести священника наверх. Однако она ни за что не собиралась оставлять его наедине с Леопольдом: кто знает, какими нелепыми и сума­сбродными идеями он может забить мальчику голову! Судя по всему, он вполне способен заставить Леопольда постричься в монахи, стать социнианином или каким-нибудь святым последних дней! Так что она неотступно сидела, загораживая собой единственное восточ­ное окошко в тёмной спальне племянника и не пуская прилив рассвета к его больной и измученной душе. Поэтому говорить откровенно они не могли. Но даже лицо нового дру­га было для Леопольда немалым утешением, и перед его уходом они всё-таки сумели до­говориться, что на следующий день Уингфолд зайдёт тогда, когда никто не сможет им помешать.

В тот же самый день Уингфолд повёл мануфактурщика в гости к Полвартам.

Рейчел лежала на диванчике в гостиной, жалкая сгорбленная фигурка, напоминаю­щая, скорее, могилку, разворошенную попытками покойника воскреснуть, нежели образ и форму, свойственную человеческой природе. Но когда она поздоровалась с мистером Дрю и с благодарностью выслушала его сочувственные слова, голосок её звучал весело и сер­дечно.

- Мы ещё увидим, что сделает для меня Бог, - ответила она на какие-то слова свя­щенника, и сейчас, как всегда, всё её существо дышало бесконечным доверием высшему Духу, которому подчинялся даже грубый материал её искалеченной хижины.

Уингфолд помог Полварту накрыть стол к чаю, и разговор, как всегда бывает, если собеседников объединяет важная для них тема, быстро нашёл нужное русло. В реальной жизни такие разговоры случаются нечасто. Обычно при любом обмене мнениями, кото­рый можно назвать разговором, у каждого собеседника есть своя излюбленная мысль, и он всячески стремится её доказать, одновременно пытаясь опровергнуть то, что говорит его ближний. Даже если допустить, что человек начал придерживаться той или иной точки зрения, потому что увидел в ней следы истины, чаще всего он доказывает её правоту та­кими методами, что намертво забивает в своей душе все отверстия и щели, куда эта исти­на могла бы пробиться. Однако эти трое (даже если вам покажется невероятным, что где- то на земле собралось целых три человека, любящих истину) стремились лишь к тому, чтобы высказать ту истину, которую они успели узнать сами, и увидеть то, что до сих пор было от них скрыто. Я попытаюсь передать лишь общее впечатление от их вечерней бесе­ды.

- Я изо всех сил пытаюсь вас понять, господин Полварт, - сказал мануфактурщик после того, как хозяин дома какое-то время говорил один, - но никак не могу ухватить вашу мысль. Порой мне кажется, что я вот-вот поймаю её за хвост, но она тут же усколь­зает от меня, и я опять остаюсь ни с чем. Может, вы объясните мне, что вы имеете в виду, говоря о богослужении? Сдаётся мне, что до сих пор я употреблял это слово совсем в ином смысле.

- Ах да! - воскликнул Полварт. - Мне следует помнить, что те мысли, которые по­сле долгих лет уединённых размышлений стали мне давно знакомыми, совсем не обяза­тельно сразу будут понятны другим - особенно, если они выражены непривычными сло­вами, присущими чужой индивидуальности. Мне надо было сразу пояснить, что, говоря о богослужении, я вовсе не имею в виду церковные обряды или должности. Я употребляю

это слово в его изначальном смысле и говорю о служении Богу: о том, чтобы делать что- то для Бога. Неужели по собственной глупости я сделаю из церкви храм поклонения идо­лам, воображая, что она нужна Богу для восполнения какой-то Его нужды? Что я ублажаю какую-то Его прихоть, когда сижу на церковной скамье, слушая Его Слово, произнося мо­литвы и воспевая Ему хвалу? Неужели в присутствии живой Истины я останусь таким безмозглым ослом? Или, если прибегнуть к более обыденному сравнению, неужели я, как пресловутый «хороший мальчик» из детского стишка, усядусь в уголок своего себялюби­вого самодовольства и буду с осознанной гордостью есть рождественский пирог, вообра­жая это невесть какой добродетелью и удовлетворённо размышляя о том, какую радость я

42

тем самым доставляю своим родителям?[40] И, если пойти ещё дальше, неужели я осмелюсь осквернить неприкосновенность потаённой комнаты, освящённой словами Христа, и в своём тщеславии буду полагать, что там, за закрытой дверь, я исполняю то, что Бог запо­ведал мне в качестве священного обряда?[41] Неужели я по неразумию стану воображать, будто, осуществляя самое высокое и прекрасное, самое дивное право, данное человеку на земле - право излить своё сердце перед Тем, Кто несёт за меня ответственность, Кто прославил меня собственным образом и подобием хотя бы в моей душе, каким бы иска­жённым Его образ ни был в моём теле! - я тем самым что-то делаю для Бога? Разве я служу своему отцу, если сажусь за стол, чтобы съесть то, что он мне приготовил? Разве я служу Богу, когда ем Его хлеб и пью Его вино?

- Но разве Богу не приятно, когда человек изливает Ему свою душу? - спросил ми­стер Дрю.

- Конечно, приятно. Только что бы вы сказали, услышав, как ребёнок говорит: «Я приношу отцу большую пользу, потому что он всегда так сильно радуется, когда я чего- нибудь у него прошу или говорю ему, как я его люблю».

- Я бы сказал, что передо мной невыносимый маленький резонёр, - ответил Уинг- фолд. - Уж лучше бы он заслужил трёпку за воровство!

- Да, тогда надежды на его будущее было бы больше, - улыбнулся Полварт. - Разве мы будем утверждать, что сынишка, сидящий у ног отца и заглядывающий ему в лицо, служит отцу, просто потому что отцу приятно смотреть на своего малыша? Неужели я стану называть служением Богу минуты глубочайшего покоя и блаженства, когда я насы­щаю свою душу самой жизнью вселенной? Это встреча с Богом, и Бог первым приближа­ется ко мне, иначе мне никогда не приблизиться к Нему. Я всего лишь пена на волнах Его бесконечного океана, но даже пузырящаяся пена рождается не чем-нибудь, а океанской водой.

Уингфолду показалось, что свет излучают не только глаза Полварта, но всё его лицо, по которому разлилась строгая, полупрозрачная бледность.

- Ребёнок служит, - продолжал тот, - когда вдруг замечает, что отцу что-то нужно, вскакивает со своего места возле его ног, отыскивает необходимую вещь - и тем самым становится радостным, счастливым слугой, черпающим своё достоинство из того, что ему удалось что-то сделать для отца. А сидеть возле отцовских ног - это любовь, упоение, благоденствие, покой, но никак не служение, как бы ни радовался этому отец. «Для чего ты садишься у моих ног, сынок?» - «Для того, чтобы угодить тебе, отец». - «Нет, сынок; тогда ступай прочь и возвращайся, когда тебе самому будет приятно посидеть со мной». «Почему ты жмёшься к моему креслу, дочка?» - «Потому что хочу быть рядом с тобой, отец. Мне от этого так хорошо!» - «Тогда иди ко мне поближе, дай мне прижать тебя к сердцу и сделать тебя ещё счастливее»... Не надо называть церковную службу служением Богу; это было бы насмешкой. Исследуйте пророков, и вы увидите, с каким презрением и отвращением они говорили о храмовых обрядах, постах, жертвах и торжественных празд­никах - а всё потому, что народ считал всё это служением Богу!

- Но постойте, - перебил его мистер Дрю, и Уингфолд с некоторым беспокойством повернулся к нему, боясь, что тот нарушит настроение маленького пророка. - По-моему, вы немного нелогичны. Ну как убогие существа вроде нас, немощные, неуклюжие и порой из самых благих намерений совершающие самые нелепые поступки - как мы можем слу­жить совершенному Богу, совершенному в мудрости, в силе и во всём? И разве апостол Павел не говорил, что Он не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чём- либо нужду? Право, мне кажется, вы просто придираетесь к словам. Конечно, если это слово когда-то действительно употреблялось в том смысле, о котором говорите вы, то сейчас всё иначе. Сейчас люди говорят о богослужении только в смысле церковного со­брания.

- Если бы воистину служить Богу было невозможно, тогда спорить о значении этого слова действительно не имело бы никакого смысла. Но я утверждаю, что мы можем ока­зывать живому Богу реальное и подлинное служение. Более того: чтобы человек возрастал духовно, ему просто необходимо делать что-то для Бога. Да и как это сделать, понять во­все не трудно, ведь Бог живёт в каждой созданной Им твари, нуждаясь во всём, в чём нуждаются Его творения, и страдая их страданиями. Вот почему Иисус сказал, что всё сделанное для одного из малых сих, делается для Него. И если душа человека есть храм Духа, тогда место его работы, будь то мастерская, лавка, контора или лаборатория, есть храм Иисуса Христа, где дух человека воплощается в его труде. Так что, мистер Дрю, - заключил привратник, вставая и торжественно протягивая обе руки к мануфактурщику, сидящему на другом конце стола, - ваша лавка и есть храм вашего служения, где властву­ет или должен властвовать Господь Иисус Христос, единственный образ полноты Отца. А ваш прилавок должен быть жертвенником в этом храме, и всё что вы возлагаете на него с намерением как можно лучше послужить ближнему во имя Иисуса Христа, есть истинная жертва, приносимая Ему, и служение, совершаемое для вечной, создающей вселенской Любви.

Даже стоя маленький пророк был ниже сидящих гостей. После его слов мистер Дрю уронил голову на руки, словно под тяжестью мыслей, чувств и благоговения.

- Я не говорю, что таким образом вы станете богаче, - продолжал Полварт, - но обещаю, что это убережёт вас от опасности чрезмерного богатства и даст вам возмож­ность трудиться вместе с Богом ради спасения мира.

- Но я должен на что-то жить! Не могу же я раздавать свои товары бесплатно! - раз­думчиво проговорил мистер Дрю голосом человека, пытающегося как следует во всём разобраться.

- Это противоречило бы установленному в мире порядку, - сказал Полварт. - Нет, мистер Дрю, вам предстоит куда более трудная задача: сделать так, чтобы лавка приноси­ла вам прибыль, но одновременно не только оставаться справедливым по общепринятым меркам, но и проявлять интерес, внимание и заботу к ближнему, служа Богу изобилия, дающего всем просто и без упрёков. Ваше призвание состоит в том, чтобы делать для ближнего самое лучшее, что вы только можете, в разумных пределах..

- Но кто будет определять эти разумные пределы.

- Сам человек, размышляющий в присутствии Иисуса Христа. Я верю в то, что су­ществует святая умеренность, угодная Богу.

- Да, мистер Полварт, таким способом мало кто способен нажить себе состояние, особенно крупное.

- Это верно.

- То есть получается, что все крупные состояния были нажиты нечестным путём?

- Если, говоря о честном пути, вы имеете в виду «как сделал бы Иисус Христос». Но нет, я не стану никого судить. Судить человека должна лишь его собственная совесть, просвещённая Богом, а не совесть ближнего. Почему я должен поступать по чужой сове­сти?.. Но знаете, мистер Дрю, к чему я клоню? К тому, что вы можете служить Богу, слу­жа нуждам Его детей целый день, с утра до вечера, пока в вашей лавке есть хоть один по­купатель.

- Я думаю, вы правы, сэр, - ответил мануфактурщик. - Я и сам на днях думал о том же самом. Только мне кажется, что вы описываете какое-то идеальное совершенство, ка­кого в нашем мире и быть-то не может.

- Идеальное оно или нет, одно можно сказать точно: его никогда не достигнуть че­ловеку, который насколько безразличен, что считает его невозможным. Какая разница, способны мы реализовать этот идеал уже сейчас, в этом мире, или нет? Самое важное в том, начал ли человек к нему стремиться. Но даже если этот идеал действительно недо­стижим (в чём я лично сомневаюсь), к чему ещё должны стремиться последователи иде­ального, совершенного Человека?

- Разве человек способен достичь хоть какого-то идеала, пока в нём не начал обитать Бог, наполняя все уголки его души? - спросил Уингфолд с сияющими глазами.

- Конечно нет, и я твёрдо в этом убеждён, - ответил Полварт. - Иногда мне стано­вится тяжко из-за того, как мало людей, которые хотя бы допускали мысль о том, что в них обитает сила, вызвавшая их к жизни. Да, Бог пребывает в каждом из нас, иначе мы просто не смогли бы жить. Только Бог сохраняет в нас жизнь на тот час, когда Он сможет наполнить Собой нашу волю, устремления и воображение. Когда человек распахивает дверь перед Отцом своего духа и его «я» дополняется - какое жалкое, немощное слово! - сотворившей его Индивидуальностью, тогда он обретает цельное, здравое существование во всей его полноте. Тогда и только тогда он уже не будет совершать зла и мыслить зла, любовь его станет совершенной, а жизнь превратится в праздник. Тогда он уже не будет думать о том, чтобы молиться, потому что Бог станет обитать в каждой его мысли и будет заново входить к нему с каждым новым чувством. Тогда он будет прощать и долготерпеть и без колебаний положит душу ради тех друзей, которые всё ещё бредут на ощупь во тьме сомнений и страстей. Тогда каждый человек, даже самый худший, будет ему дорогим и желанным, потому что и в негодяе живёт неведомая тоска по тому покою, который так любит и в котором пребывает он сам.

Тут Полварт неожиданно сел, и в комнате воцарилось глубокое молчание

Глава 28. Небесная лавка

- Дядя, - неожиданно сказала Рейчел, - а можно я прочитаю твои видения о небес­ных лавках?

- Нет, нет, Рейчел. Куда тебе сегодня читать! - мягко запротестовал Полварт.

- По-моему, на это сил у меня хватит. Право, дядя, мне очень хочется! Тогда мистер Дрю и мистер Уингфолд увидят, что тебе на самом деле представляется идеалом. Види­те ли, мистер Уингфолд, однажды дядя всё это мне продиктовал, а я записала, слово в слово. Ему всегда лучше, когда за ним записывает кто-то другой, но в тот раз у него был такой ужасный кашель, что он говорил медленнее, чем обычно, и я успела записать всё- всё. И хотя он почти задыхался, вид у него был такой, будто ему вовсе не больно: как буд­то мысли так захватили его, что он обо всём позабыл. Ну пожалуйста, дядя! Думаю, джентльменам тоже хочется это услышать.

- Очень, - разом подтвердили они оба.

- Хорошо, тогда я принесу те записи, - покорился Полварт. - Где они у тебя?

Рейчел объяснила ему, где их найти, и через минуту он вернулся и протянул пле­мяннице несколько листков бумаги.

- Это не сон, мистер Уингфолд, - пояснил он, усаживаясь. - Перед тем, как это про­диктовать, я тщательно всё обдумал, но единственной формой, которая показалась мне

подходящей, было видение. ну, наподобие «Видения мирзы»[42]. Что ж, Рейчел, читай; я умолкаю.

Переложив листы поудобнее, Рейчел начала читать. Давалось ей это не без труда, но явное удовольствие от чтения придало ей сил и бодрости.

"«А теперь, - сказал мне проводник, - я приведу тебя в град праведников и покажу тебе покупающих и продающих в Божьем Царстве». И шли мы це­лый день, и ещё один день и ещё полдня, и я весьма утомился, когда мы до­брались до места. Но когда я узрел, как оно прекрасно, и вдохнул в себя цели­тельный воздух, усталость моя исчезла, как ночной сон, и я сказал: «Как хо­рошо!».. Мне не велено теперь описывать тамошние дома, одежды обитателей и их обычаи, кроме тех, что я видел среди продающих и покупающих. Я бы с радостью поведал о речных потоках, которые то неслышно скользили, то стремительно неслись, то с гулким рёвом мчались вдоль улиц, изливаясь из одного неиссякаемого источника в центре города, так что с утра до вечера слух мой наполнялся шумом многих вод, умолкавшим с приходом ночи, что­бы тишина могла иметь в душе совершенное действие. С какой радостью я по­ведал бы и о деревьях, цветах и травах, обрамлявших берега речных потоков на каждой улице. Но я должен воздержаться.

Не знаю, долго ли душа моя наслаждалась всей этой роскошью: в той стране нет спешки и лихорадочной беготни туда-сюда, но есть лишь мирное, вечное движение вперёд, где каждый день довольствуется своими благами. Только однажды мой провожатый привёл меня в большое место, которое у нас назвали бы лавкой, хотя всё в нём было устроено иначе, и в самом доме, и во­круг него царил дух величавого достоинства. Лавка была полна прелестней­ших шёлковых и шерстяных материй, всех видов и оттенков: тысяча радостей для глаз, да и для мысли тоже, ибо всё здесь дышало бесконечной гармонией, и ничто не оскорбляло взор.

Я стоял посередине, а мой провожатый молча стоял рядом. Всё время, пока я гостил в той стране, он редко заговаривал со мной (разве только когда я обращался к нему первым), но ни разу не выказал утомления, и на его лице ча­сто мелькала полуулыбка.

Итак, первоначально я вгляделся в лица продающих - надо сказать, что в меру своих способностей каждый тамошний житель мог безошибочно про­честь выражение лица ближнего, пока на нём отражалось только то, что воис­тину было в человеке, - и прочёл в них одну готовность помочь, одно спокой­ствие сосредоточенного служения. Никто из них не искал своего, и я узрел лишь силу щедрости и деловитую готовность восполнить чужую нужду. Рабо­та их не оживлялась спешкой, не притуплялась усталостью, но становилась радостнее из-за того, как довольны были те, кто сполна получил то, в чём нуждался. Как только отходил один удовлетворённый покупатель, они почти­тельно поворачивались к другому и внимательно слушали его, пока не удосто­верялись, что поняли его просьбу. Но когда они отворачивались, лица их не менялись, ибо на них сияло спокойное торжество, словно от достигнутого успеха, постепенно перерастающее в выражение довольства.

Затем я обратил свой взор к покупающим, но и в них не заметил ни ска­редности, ни обмана. Они говорили с кротостью, но не потому что заискивали, а потому что были смиренными, ибо в их кротости слышалась уверенность, что они непременно получат желаемое. И правду сказать, мне было отрадно

видеть, что каждый знает, что ему нужно, и выбирает товар решительно и без труда. Ещё я увидел, что покупающие обращались к продающим не только с почтением, но и с благодарностью. Все приветствовали друг друга и проща­лись так приветливо, что сначала я невольно подивился, как жители столь необъятного града могут знать всех своих сограждан, но потом понял, что де­ло тут не в родстве или знакомстве, а во всеобщей вере и всеобъемлющей любви.

Я стоял и смотрел, как вдруг мне пришло в голову, что я ещё ни разу не видел здешних денег. Тогда я стал поближе присматриваться к одной даме, покупавшей шёлк, чтобы увидеть, какими деньгами она расплатится за свою покупку. Но она просто взяла отмеренный отрез ткани и ушла, ничего не за­платив. Тогда я повернулся к другому человеку, запасавшемуся в долгую до­рогу, но он тоже унёс свою покупку, не дав лавочнику ни одной монеты. «Должно быть, это известные в городе люди, - подумал я, - и им удобнее рас­платиться позднее». Я повернулся к третьему, купившему много прекрасного, тонкого полотна - но и он ничего не заплатил!

Тогда я снова начал наблюдать за продающими и вскоре подумал: «Должно быть, здешний воздух особенно благотворен для памяти: ведь эти люди ничего не записывают, чтобы запомнить, кто и сколько должен им за то­вар!» Я всё смотрел и смотрел, высматривал и высматривал, но, хотя лавка была неизменно полна людей, словно улей, роящийся трудолюбивыми пчёла­ми, никто не платил за товар, и никто не записывал, кто и сколько остался должен!

Тогда я повернулся к своему проводнику и сказал: «Как прекрасна чест­ность! И от скольких трудов она избавляет человеков! Я вижу, что здесь каж­дый хранит в памяти собственные долги, а не долги ближнего, не тратя време­ни на уплату небольших сумм или на запись долгов, но вместо этого подсчи­тывает то, что купил, и, несомненно, в урочный день приходит и приносит торгующим деньги, так что все остаются довольны!»

Мой проводник улыбнулся и сказал: «Посмотри ещё немного».

Я повиновался и снова стал внимательно присматриваться, но повсюду было одно и то же, и я сказал себе: «И что же? Я не вижу ничего нового!» Как вдруг рядом со мной какой-то человек внезапно упал на колени и склонился до самой земли. Те, кто стоял поблизости, тоже преклонили колени. Я услы­шал нечто вроде приглушённого грома, и все в лавке пали на колени и протя­нули перед собой руки. Голоса и шум стихли, всё замерло, и лишь я и мой провожатый остались стоять.

«Должно быть, это час молитвы, - прошептал я ему на ухо. - Может, нам тоже встать на колени?» «В этом городе никто не преклоняет колен только по­тому, что это делает другой, и если кто-то остаётся стоять, никто его не осуж­дает, - ответил он. - Если на сердце у тебя горе или страдание, то молись; если же нет, то люби Бога в своём сердце и будь благодарен, и преклоняй колени, когда войдёшь в комнату и затворишь дверь». «Тогда я не стану преклонять колени, - сказал я, - но посмотрю, что будет дальше». «Хорошо», - ответил мой спутник, и я остался стоять.

Несколько минут все пребывали в недвижном молчании: все мужчины и женщины стояли на коленях, протянув руки, кроме того, кто первым упал на колени. Его руки были опущены, а голова так и оставалась склоненной до земли. Наконец он поднялся, и лицо его было мокрым от слёз; поднялись и остальные люди, и по лавке снова прокатился негромкий раскат грома. Тот че­ловек низко поклонился тем, кто стоял рядом, они так же почтительно ответи­ли ему, и он, опустив глаза, медленно вышел. Как только он исчез, торговля

возобновилась без единого слова о том, что произошло, и продолжалась, как прежде. Люди приходили и уходили: одни более энергичные и общительные, другие - более степенные и сдержанные, но все довольные и радостные. Наконец, где-то прозвенел колокольчик, звонкий и мелодичный, и после того уже никто не заходил в лавку, и продавцы начали степенно убирать товары по местам. Через три или четыре минуты лавка опустела, и её хозяева и работни­ки ушли по своим делам, не закрывая ни окон, ни дверей.

Мы с провожатым тоже вышли, уселись на берегу неторопливой реки под деревом, похожим на иву, и я немедленно начал его расспрашивать. «Разъясните мне смысл того, что я видел. - попросил я. - Мне всё-таки непо­нятно, как эти счастливые люди ведут свои дела, не передавая из рук в руки ни одной монеты». «Там, где правят алчность, амбиции и себялюбие, без денег не обойтись, - ответил он. - А где нет ни алчности, ни амбиций, ни себялюбия, деньги не нужны». «Так они что же, просто меняют одни товары на другие, как делалось в древности? Но я не видел никакого обмена!» «Я скажу тебе лишь одно, - ответствовал мой спутник. - В любой другой лавке в этом горо­де, ты увидел бы то же самое». «И что из этого следует?» - недоумённо спро­сил я. «Там, где нет алчности, амбиций и себялюбия, - пояснил мой провод­ник. - людские потребности и желания обретают полную свободу, ибо не тво­рят зла». «Всё равно я вас не понимаю», - сказал я. «Тогда слушай, - сказал он. - Я буду говорить с тобой без иносказаний. Зачем люди берут с собой деньги, идя в лавку?» «Потому что без денег никто не даст им товара». «А ес­ли бы в лавке им давали то, что нужно, без всяких денег, стали бы они брать с собой деньги?» «Если бы такое место и впрямь существовало, то, конечно, нет». «Тогда оно существует, потому что здесь всё так и происходит». «Но как можно отдавать свои товары, не получая ничего взамен?» «Они получают вза­мен всё. Скажи мне, зачем люди берут деньги за свои товары?» «Чтобы потом пойти и купить на них всё, что им нужно для себя». «А что если они тоже мо­гут зайти в любое место, где есть нужные им вещи, и просто взять их, без де­нег, без цены? Тогда есть ли им смысл брать в руки деньги?» «Конечно, нет, - ответил я. - Кажется, я начинаю понимать, к чему вы клоните! Однако кое-что мне до сих пор остаётся непонятным, и прежде всего вот что: откуда у людей берётся желание производить все эти товары для блага ближних, если их не побуждает к тому собственная нужда, и они не получают от того никакой вы­годы?» «Ты рассуждаешь, как твои сородичи; глядя на которых, полнорож- дённые видят лишь личинок, закупоренных в свитые ими же коконы. И кто может винить тебя в этом, пока ты сам не засияешь внутри себя?

Пойми же, что в этом Царстве человеком движет не стремление к соб­ственной пользе. Единственная выгода состоит в том, что человек действует без единой мысли о выгоде. Вашему миру кажется, что наш мир - сплошное противоречие. Тот, кто служит усерднее всего и более всего помогает другим в исполнении их честных желаний, находится в наивысшем почёте у Владыки сего града, и его честь и награда - в том, чтобы отдавать ещё больше сил ради блага своих собратьев. Говорят, что со временем такой человек созреет даже для того, чтобы спуститься к душам, заточённым в темнице, с посланием от самого Царя. Неужели ты думаешь, что желание искать и находить то, что ра­дует глаз, утоляет разум и веселит сердце здешних жителей, возгревает наши мысли и усилия меньше, чем стремление к выгоде? И когда кто-то просит: «Друг, дай мне хлеба!», то неужели желание ответить ему: «Возьми сколько тебе нужно!» менее способно подвигнуть нас к усердию, чем стремление к наживе и скопидомству? Ведь тем самым мы причащаемся радости Бога, да­ющего щедро и не удерживающего от Своих никакого блага! Здесь блажен-

ство человека состоит в том, чтобы помочь ближнему завладеть тем, что срод­ни его натуре, и радоваться этому, и тем самым возрастать - учение странное и невероятное для тех, в ком ещё открылся источник жизни. В прежнем мире никогда не бывало много людей, которые могли бы вот так войти в радость своего Господа.

Но поразмыслив, ты увидишь, что это блаженство всё-таки знакомо не­которым из твоих собратьев. Неужели ты не знаешь ни одного музыканта, ко­торому было бы в радость тёмной ночью взобраться на башню с сотней коло­колов и рассыпать дивные кометы звонкого света над городом, измождённом заботами? Неужели в твоём полусотворённом роде все до одного рассуждают так: «Сейчас ночь, меня никто не увидит, а одна только музыка не донесёт до людей моего имени; почестей никаких не будет - так зачем же мне утруждать­ся?» Даже в своём мире ты наверняка знаешь тех, кто не станет говорить так в своём сердце, но почтёт радостью стать ничего не значащим и положить душу за своих собратьев. В этом же городе все такие: в лавке или в мастерской, в конторе или в театре, все стремятся отдать всё и даже самих себя для сего дивного сообщества».

«Скажите мне вот что, - сказал я. - Много ли можно просить одному че­ловеку?» «Он просит и получает сколько хочет - то есть сколько ему нужно». «И кто определяет, сколько ему нужно?» «Кто, как не он сам?» «А что если в нём проснётся жадность, и он начнёт копить и наживаться?» «Разве сегодня ты не видел человека, из-за которого на время остановились все дела? Вместо того, чтобы помышлять о возрастании, он подумал, как бы побольше нако­пить, и тут же упал на колени от ужаса и стыда. Ты видел, как вся торговля замерла, и лавка немедленно превратилась в то, что у вас внизу называется церковью, ибо все бросились на помощь этому бедняге, воздух наполнился дыханием молитвы, его окружили души, любящие Бога, и нечистая мысль ис­чезла, а сам он вышел оттуда радостным и смиренным и завтра вернётся взять то, за чем приходил. И если тебе случится при этом быть, ты увидишь, что с ним будут обращаться ещё бережнее и приветливее, чем с остальными». «А если бы он не стал молиться?» «Если бы он улёгся спать, не раскаявшись, то проснулся бы с ненавистью ко всему городу и ко всем его обитателям и не­медленно убежал бы в пустыню. И Ангел Господень пошёл бы вслед за ним и поразил бы его словом, и тогда этот человек исчез бы из числа здешних обита­телей, уподобившись наименьшей из тех тварей, которые в вашем мире рож­даются от воды. И ему снова предстояло бы расти с самого начала, ползя по тысяче стадий возрастания, от твари к твари, покамест, наконец, он снова не получит человеческого разума и, через многие поколения, не обретёт способ­ности заново родиться от духа в царство свободы. Тогда ему откроется всё его прошлое, и он тысячу раз покается в страхе и стыде и больше уже не будет грешить. По крайней мере, так говорят мудрые, но на самом деле мы не знаем, что будет».

«Всё это мне по душе, - сказал я. - Но откуда люди знают, какова их часть в обеспечении общего достатка?» «Каждый делает то, что может, и чем больше труда от него требуется, тем больше он ликует». «А если кто-то воз­желает того, чего не найти во всём городе?» «Тогда он сам сделает всё воз­можное, чтобы сделать или найти то, чего пожелал: ведь однажды того же са­мого может возжелать кто-то ещё». «Теперь я, кажется, всё понял», - сказал я. Мы встали и пошли далее".

- Мне кажется, что такое возможно, - проговорил Уингфолд, нарушая молчание, воцарившееся после того, как Рейчел остановилась.

- Но не в этом мире, - откликнулся мануфактурщик.

- Сомневаться, что такое возможно, - сказал привратник, - всё равно, что усомнить­ся в том, что есть Божье Царство: пустые человеческие измышления или Божий замысел.

Глава 29. Полварт и Лингард

На следующее утро после второго визита Уингфолда молодой Лингард, к удивлению и некоторому опасению своей сестры, попросил принести ему одежду: ему захотелось встать. До сих пор он оставался таким вялым и апатичным, и симптомы возвращающейся лихорадки появлялись у него так часто, что доктор разрешал ему сидеть только в постели, подперевшись подушками, да и то не больше часа. Хелен и сама считала, что оставаться в постели ему куда надёжнее. Неожиданное желание подняться означало, что ему стало лучше. Только как она могла желать его выздоровления, если каждый новый час грозил превратиться в час грозной кары? С другой стороны, она не могла не видеть, что за по­следние пару дней Леопольд немного успокоился. Даже его взгляд был не таким тревож­ным: может, перед ним открылась надежда на душевный покой, благодаря которому жизнь уже не будет казаться ему такой невыносимой?

От помощи он отказался, и Хелен, принеся ему всё необходимое, вышла из комнаты, решив на всякий случай оставаться поблизости. Одевался Леопольд долго и медленно, но позвал сестру только тогда, когда был готов. В одежде он выглядел куда хуже; было вид­но, как страшно он исхудал и побледнел. От его прежнего солнечного облика осталась лишь печальная тень! Хелен поспешно отвела взгляд, чтобы в её глазах Леопольд не уви­дел, как сильно он изменился, и принялась смотреть на деревья в саду, на луг и рощу, ку­пающуюся в ярких лучах между голубым небом и зелёной землёй. «Какой ужасный мир!» - думала она. Кузен ещё не успел убедить её, что лучшего мира просто не бывает, только и от иных миров ей, увы, не приходилось ждать ничего хорошего.

- Можно мне чего-нибудь съесть, Хелен? - попросил Леопольд. - А то скоро придёт мистер Уингфолд, и я хочу, чтобы у меня были силы с ним поговорить.

Он впервые сам попросил еды, хотя до сих пор почти никогда не отказывался есть то, что она приносила. Хелен уложила его на диван и распорядилась, чтобы мистера Уингфолда сразу же провели наверх, как только он придёт. Леопольд повеселел, и когда принесли суп, с удовольствием принялся за него, а когда служанка объявила, что пришёл мистер Уингфолд, на мгновение он прямо-таки просиял.

Хелен приняла священника почтительно, но не очень сердечно: от её появления Леопольд никогда не светился такой радостью!

- Ваш брат согласен встретиться с мистером Полвартом? - довольно неожиданно и немного резковато сказал Уингфолд.

- Я готов встретиться с любым человеком, кого вы сочтёте нужным сюда привести, мистер Уингфолд, - откликнулся на его слова сам Леопольд, и в его решительном голосе явно прозвучала возвращающаяся сила.

- Но Леопольд, - возразила Хелен, - ты же знаешь: нам совсем не нужно, чтобы ещё кто-то.

- Я вовсе этого не знаю, - перебил её Леопольд со странным выражением лица.

- Пожалуй, вам стоит знать, мисс Лингард, - сказал священник, - что это мистер Полварт нашёл ту вещь, которую я отдал вам. После вашего визита он не мог не догадать­ся, что дело тут нечисто, и даже будь он обычным человеком, ради сохранения тайны я счёл бы разумным рассказать ему то, что сейчас рассказал ему, надеясь получить мудрый совет. При вашем брате я повторю, что уже говорил вам: я не знаю человека мудрее и лучше него. Я оставил его на лугу, возле ограды сада. Ему сегодня нездоровится, и поэто­му мы пришли коротким путём. Если вы не против, я позову его.

- Да, пожалуйста, - ответил Леопольд. - Ты только подумай, Хелен: мистер Уинг­фолд не знает никого лучше и мудрее! Скажи ему, где лежит ключ.

- Я сама, - отозвалась она, покоряясь неизбежному. Открыв дверь, она увидела, что карлик сидит на траве неподалёку от дома. Он сорвал цветок медуницы и теперь так при­стально разглядывал его, что не увидел и не услышал её появления.

- Мистер Полварт! - окликнула его Хелен.

Он поднял глаза, встал и, сняв шляпу, с улыбкой произнёс:

- Я как раз искал в медунице те самые пятнышки, которые Фея из «Сна в летнюю ночь» называет рубинами. Как себя чувствует ваш брат, мисс Лингард?

Хелен ответила с холодной учтивостью, и когда она пошла впереди него, указывая дорогу, в её походке было куда больше горделивого достоинства, чем это было необходи­мо.

- Вот, Леопольд, это мистер Полварт, - сказал священник, почтительно привстав, когда они вошли в комнату. - С ним можно говорить так же открыто, как и со мной, и он сможет дать вам куда более мудрый совет, чем я.

- Вы не откажетесь пожать мне руку, мистер Полварт? - спросил Леопольд, протя­гивая ему полупрозрачную ладонь. С самой сердечной улыбкой Полварт взял её в свою руку и немного подержал.

- Должно быть, на вид я кажусь вам довольно странным, да? - спросил он. - Но бла­годаря тому, что Бог сделал меня таким, я был вынужден думать о таких вещах, о которых иначе наверняка позабыл бы. Именно поэтому мистер Уингфолд и попросил меня прийти к вам.

Священник пододвинул ему стул, и маленький привратник уселся. Хелен села непо­далёку, на узкий подоконник, делая вид, что подшивает носовой платок. «Какой ужасный мир!» - словно злое насекомое, неотступно кружилось у ней в голове. Леопольд же ра­достно переводил свои большие глаза с одного гостя на другого

- Мне жаль видеть, что вам так нездоровится, - участливо произнёс он, услышав хриплое затруднённое дыхание карлика и увидев, как судорожно вздымается его грудь.

- Ничего, болезнь не слишком меня беспокоит, - откликнулся Полварт. - Ведь это не моя вина, - добавил он с улыбкой. - По крайней мере, я думаю, что не моя.

- Как вам хорошо: вы страдаете не по своей вине, - вздохнул Леопольд. - А моё наказание кажется мне невыносимым именно потому, что оно справедливо.

- Вашей душе необходимо Божье прощение.

- Не думаю, чтобы от этого мне стало легче.

- Я вовсе не имею в виду, что ваши страдания сразу прекратятся. Но у вас появится сила их перенести. Это будет для вас началом новой жизни.

- Но я правда не понимаю, что мне это даст. Я вовсе не чувствую, что чем-то оскор­бил Бога. После нашего разговора, мистер Уингфолд, я всё время стараюсь это почувство­вать. Только я ведь не знаю Бога и чувствую лишь свою вину против Эммелины. Допу­стим, я скажу Богу: «Прости меня», и Он ответит: «Прощаю». Но ведь мои чувства от это­го вовсе не станут иными! Разве эти слова изменят и исправят то, что я натворил? Я такой как есть, и этого уже не изменить, и моё преступление навсегда останется с нею и навсе­гда останется моим, где бы она ни была.

Он спрятал лицо в ладонях.

«Ну зачем, зачем они так мучают его!» - в сердцах подумала Хелен.

Какое-то время гости сидели молча. Затем Полварт сказал.

- Я думаю, что бесполезно пытаться вызвать в себе то или иное чувство. И никакие старания не помогут вам представить, что даёт Божье прощение тому, кто принимает его. Лучше расскажите мне немного о том, что чувствуете вы сами, мистер Лингард.

- Я чувствую, что готов убить себя, только бы вернуть её к жизни.

- То есть вы с радостью загладили бы свою вину?

- Да я отдал бы ради этого всю свою душу, всю свою жизнь!

- И что, для этого ничего нельзя сделать?

Хелен затрясло.

- А что тут сделаешь? - ответил Леопольд. - Как это всё-таки жестоко: наделить че­ловека способностью делать то, чего он не в силах потом исправить.

- Да, мысль и вправду ужасная. Пожалуй, для тварных существ даже самый мелкий грех слишком велик, чтобы его можно было бы полностью исправить.

- Вы хотите сказать, что это может сделать только Бог?

- Да.

- По-моему, есть такие вещи, которые даже Ему исправить не под силу.

- Он не был бы Богом, если бы не мог или не хотел сделать для своих созданий того, что эти создания не могут сделать для себя сами и просто погибнут, если этого не сделает для них кто-то другой.

- Тогда Он не Бог, потому что мне Он помочь не может.

- Просто вы не видите, что можно сделать, и потому говорите, что Бог не может ни­чего исправить, - как будто Он видит и знает ничуть не больше вас! Одно можно сказать точно: если бы Он видел и знал не больше, чем вы, Он не мог бы быть Богом. Уже сама невозможность что-либо исправить указывает на те сферы, которые подвластны только Богу.

- Я не очень вас понимаю. Но это неважно. Всё просто ужасно. Мне хочется уме­реть.

- Но, посудите сами, мой милый друг: почему вы считаете, что, если существо, спо­собное натворить столько зла, вдруг обнаруживает, что исправить это зло ему не под силу, ему бесполезно взывать о помощи к Тому, Кто вызвал его к жизни? Да ещё при том, что о Нём рассказывают, даже если это всего лишь древняя легенда, затасканная и искажённая до неузнаваемости: что Он взял на Себя наши грехи?

Леопольд уныло опустил голову.

- Богу не нужно, чтобы мы заглаживали перед Ним свою вину, - продолжал карлик. - Напротив, Он берёт на Себя наши грехи, чтобы навсегда вычистить их из вселенной. А как Он может говорить, что берёт на Себя наши грехи, если Ему не под силу возместить тот ущерб, который мы нанесли другим?

- Эх! - проговорил Леопольд с глубоким вздохом. - Если бы и вправду!.. Если бы Он действительно мог это сделать!

- Но Он действительно может это сделать! - воскликнул Полварт. - Какой часов­щик не способен исправить те часы, которые сам же сделал?

- Но ведь здесь идёт речь о человеческих сердцах!..

- .которые Бог не только делает, но и исправляет! - подхватил Полварт. - Мне ка­жется, этого требует простая логическая необходимость: Существо, способное создать другое, отдельное от Себя мыслящее существо, должно обладать способностью исправить всё то, что испортит Его творение. Быть может (если Он сочтёт это нужным), Он даже даст человеку силы самому исправить то, что тот натворил, - или, по крайней мере, даст ему возможность попросить и получить прощение, чтобы восстановить мир между ним и тем, кого он обидел. Знаете, что печальнее всего в учении о том, что нечестивые будут прокляты навсегда? То, что оно не оставляет праведникам возможности загладить перед ними свою вину за всё то зло, которое они причинили им в этой жизни. Потому что пра­ведники грешат против нечестивых куда больше, чем им кажется, ведь на самом деле пра­ведники всё время были настоящими богачами, а нечестивые - нищими. Но да будет благословенно слово Господне о том, что есть такие первые, которые будут последними, и такие последние, которые окажутся первыми.

Хелен в немом изумлении смотрела на карлика. Его последние слова показались ей несвязным бредом, и она горько раскаивалась в том, что позволила этим фанатикам возы­меть такую власть над бедняжкой Польди, который сидел перед ними бледнее прежнего и, как ей показалось, с ещё более безумным блеском в глазах.

- Разве в мире нет могучей Любви, готовой трудиться хоть всю вечность, чтобы ис­править то, что сломано? - заключил Полварт.

- Боже! - вскричал Леопольд. - Если бы и вправду всё было так! вот это была бы благодать: способность исправить то зло, которое я совершил!

Он поднялся с подушек , медленно и степенно, как будто перед начальством, но с внутренней решимостью, и встал прямо, немного пошатываясь от слабости.

- Мистер Уингфолд, - сказал он, - прошу вас, окажите мне ещё одну услугу: отвези­те меня к ближайшему мировому судье. Я хочу во всём признаться.

Хелен вскочила и бросилась вперёд, бледнее чем её брат.

- Мистер Уингфолд! Мистер Полварт! - заговорила она, переводя взгляд с одного гостя на другого. - Он не в себе! Вы же не позволите ему совершить это безумство!

- Может быть, это и верное решение, - сказал священник Леопольду, - но прежде чем действовать, следует всё тщательно обдумать.

- Я и так думаю об этом уже не один день и не одну неделю, - возразил Леопольд, - но до сегодняшнего дня мне не хватало смелости решиться на самый простой и понятный долг. Понимаешь, Хелен, если бы я предстал перед Богом с псалмом на устах и сказал: «Тебе, Тебе единому согрешил я!», это было бы неправда, потому что я согрешил против всех мужчин, женщин и детей - по крайней мере, в Англии - и теперь отрекаюсь от себя. Я хочу предстать перед Божьим престолом, но путь к Нему лежит для меня только через врата закона.

- Леопольд! - умоляюще вскричала Хелен, словно взывая о милости к безжалостно­му судье. - Что толку отправляться вдогонку той, кого уже не воротишь? Этим ты не вер­нёшь её к жизни и никому не сделаешь легче!

- Разве только себе самому, - откликнулся Леопольд слабеющим, но не менее реши­тельным голосом.

- Живи, пока Бог не заберёт тебя Сам! - настаивала Хелен, не слыша его слов. - Ведь тогда ты сможешь посвятить свою жизнь тому, чтобы тысячу раз загладить это пре­ступление! А так ты всего лишь втопчешь её в грязь! Подумай, сколько всего доброго ты мог бы сделать для людей!

Леопольд бессильно опустился на диван.

- Хелен, я сел только потому, что не могу стоять, - сказал он. - Я всё равно поеду к судье! И не говори мне о том, чтобы делать добро! Я лишь запачкаю кровью всё, к чему прикоснусь. Я больше не хочу нести на себе ответственность за свою жизнь. Я - словно Франкенштейн, то жуткое создание, не имеющее права на существование, и одновременно его создатель, отвечающий за того, кого сотворил. Я - пятно на Божьем творении, и это пятно нужно стереть. Для этого Он и вернул мне силы, и я снова могу сознательно прини­мать решения. И не только это, но и действовать - вот увидишь! Хелен, если ты воистину хочешь быть для меня сестрой, прошу, не мешай мне сейчас! Я знаю, тебе тяжело, очень тяжело! Я знаю, что мой позор падёт и на тебя, но ничего не могу с этим поделать. Если я этого не сделаю, меня ждут бездны безумия, одна за другой, всё глубже и глубже, пока даже бесы не смогут удержать меня . Мистер Полварт, разве я не должен пойти и во всём признаться? Разве моё преступление не должно выйти на свет, чтобы Бог очистил его с лица земли? Большинство людей считает, что первый долг человека - в том, чтобы забо­титься о своей жизни. Для своей жизни я могу сделать только одно. Теперь она похожа на гнилой пруд с трупом на дне. Я хочу вычистить его, чтобы, по крайней мере, похоронить бедняжку - хотя забыть её я не смогу никогда, никогда! А потом я умру, пойду к Богу и посмотрю, что Он может для меня сделать.

- Зачем же откладывать? - спросил Полварт. - Пойдите к Нему прямо сейчас и всё Ему расскажите!

Словно Самуил по слову Илия, Леопольд встал, неверными шагами добрался до гар­деробной, вошёл туда и закрыл за собой дверь.

Тут Хелен повернулась к Уингфолд с лицом белым, как полотно и глазами, пылаю­щими тревожным гневом. В её груди металась разъярённая тигрица, и теперь она действи­тельно походила на неистовую менаду.

- Так вот она какая, ваша религия?! - воскликнула она с трепещущими ноздрями. - Неужели Тот, Кого вы называете своим Господом, стал бы хитростью проникать в дом ближнего, чтобы воспользоваться слабостью несчастного мальчика, страдающего от вос­паления мозга? Что ни говори, блестящая победа вашего лживого церковного красноре­чия! Да что вам за дело, признается он в своих грехах или нет? Неужели мало того, что он покается перед Тем, Кого вы зовёте своим Богом? Как вам не стыдно, джентльмены!

Она умолкла и стояла перед ними, дрожа всем телом и сверкая глазами, словно гро­зовая туча в человеческом облике. Ни Уингфолд, ни Полварт не стали оправдываться: хо­тя ни один из них не предлагал Леопольду пойти и выдать себя полиции, они от души одобряли его решение.

Но в следующее мгновение её гнев неожиданно потух, она залилась слезами и, пова­лившись на колени перед священником, начала просить и умолять его, словно ребёнок, которому предстояло страшное наказание. Сердце Уингфолда разрывалось при виде её мучительной мольбы к тому, кто никак не мог ответить ей «да», - и этим кем-то был он сам! Он попытался поднять её, но тщетно.

- Если вы не спасёте Леопольда, я покончу с собой, - вскричала она, - и моя кровь будет на вашей совести!

- Единственный способ спасти вашего брата - это укрепить его на то, чтобы он ис­полнил свой долг, каким бы тот ни был.

Но тут её опять охватил приступ пылкой ярости. Она вскочила на ноги, и её лицо снова покрылось мертвенной бледностью от бушующего внутри гнева.

- Немедленно покиньте этот дом! - отчеканила она, резко повернувшись к Полварту, неподвижно и торжественно стоявшему чуть позади Уингфолда. Вся его фигурка дышала удивительным безотчётным достоинством.

- Если уйдёт мой друг, с ним уйду и я, - сказал Уингфолд. - Но прежде мне придёт­ся объяснить наш уход вашему брату.

Он шагнул к гардеробной, но тут состояние Хелен опять круто переменилось. Она метнулась между ним и дверью, заслонила её собой, и кроткая мольба её взгляда молнией пронзила ему сердце и почти лишила его мужества. Ах, как она была хороша в этой без­молвной слёзной молитве! Но даже её слёзы не могли отвратить Уингфолда от того, в чём он видел свой долг. Они могли лишь вызвать из глубины милосердного сердца ответные слёзы сострадания. Хелен тут же поняла, что он не уступит.

- Тогда пусть Бог поступит с вами также, как вы поступили со мной и моим братом! - произнесла она.

- Аминь! - вместе откликнулись Уингфолд и Полварт. Но тут дверь в гардеробную открылась, и к ним вышел Леопольд с сияющим лицом.

- Бог услышал меня! - воскликнул он.

- Откуда ты знаешь? - сказала Хелен, внезапно охрипнув от неверия и отчаяния.

- Потому что Он дал мне силы выполнить мой долг. Он напомнил мне о том, что в моём преступлении могут обвинить кого-то другого, так что теперь с моей стороны было бы вдвойне подло скрываться от закона.

- Ты сможешь подумать об этом потом, если будет нужно. Может, ничего такого и не будет? - сказала Хелен таким же чужим голосом.

- Так что же, - воскликнул Леопольд, - неужели я стану подвергать невинного чело­века ужасу и позору ложного обвинения ради того, чтобы виновный чуть дольше продол­жал оставаться лицемером? Нет, Хелен, я ещё не настолько опустился! Поверь, лишь сей­час я впервые ожил с тех пор, как убил её!

Но не успел он этого сказать, как лицо его померкло, и он мешком свалился на пол, так что они даже не успели его подхватить.

- Вы убили его! - сдавленно вскрикнула Хелен, ни на секунду не забывая, что её может услышать тётушка, но в то же мгновение в обмороке брата для неё забрезжила мрачная надежда.

- Уходите, умоляю вас! - горячечно зашептала она. - Через ту дверь, возле окна, по­ка не пришла тётя. Она наверняка слышала, как он упал. Вот вам ключ от нижней двери.

Мужчины повиновались и молча покинули дом.

Леопольд пришёл в себя не скоро. Когда Хелен снова уложила его в постель, он не стал сопротивляться и лежал, не двигаясь, в полном изнеможении.

Глава 30. Дом сильного

[43]

Назавтра он был слишком измучен, чтобы разговаривать. Он ел и пил то, что прино­сила ему сестра, благодарил её улыбкой и один раз, подняв руку, погладил её по щеке. Но сердце Хелен не радовалось этим приметам сравнительного спокойствия: ведь то, что да­вало брату покой, наполняло её саму неизъяснимым страхом.

На следующий день была суббота, и к ним, как обычно, приехал Джордж Баском. Заслышав на пороге его шаги, её умирающая надежда снова затрепетала крыльями: ли­шившись убогой опоры в лице священника, от чьей помощи она никогда не ожидала мно­гого, Хелен в порыве нового отчаяния обратилась к кузену, от которого она вообще ниче­го не ждала. Только что она ему скажет? Пока ничего, решила она про себя; но она отве­дёт его к Леопольду: ведь рано или поздно он всё равно услышит, что у того был священ­ник. Она совсем не была уверена, что поступает правильно, но всё равно решила это сде­лать. Если она оставит их вдвоём, может, Джордж, даже не зная, в чём дело, по неведению даст Леопольду какой-нибудь хороший практический совет, который ему поможет? У Джорджа такая здравая натура, и он так трезво мыслит! Ведь это так нелепо и ужасно, по­лагать, что человек имеет право выбросить на ветер саму свою жизнь, да ещё и навлечь позор на свою семью исключительно ради вопроса чести - нет, даже не чести, а болезнен­ной придирчивости!

Леопольду было лучше, и он с готовностью согласился повидаться с Джорджем.

- Хотя лучше бы это был мистер Уингфолд, - добавил он. - Но, наверное, сегодня он вряд ли сможет прийти, ведь завтра воскресенье.

Когда Джордж вошёл к Леопольду, от него повеяло духом беззаботного здоровья, и приятный вид силы и бодрости живительно подействовал на больного. В глазах Баскома светилось участие, и он чуть ли не от двери протянул мальчику свою широкую, ладную руку. Ладонь Леопольда утонула в его крепком и долгом рукопожатии.

- Что это вы, дружище? Так не годится! - весело начал он. - И не стыдно вам лежать в постели в такую погоду? Вам надо скакать верхом по парку вместе с Хелен, а не ханд­рить в этой мрачной комнате! Если вы немедленно отсюда не выйдете, то ослепнете, как пещерная рыба! Нет, нам надо поскорее поставить вас на ноги!

Он оглянулся и, увидев, что Хелен вышла, заговорил чуть тише и серьёзнее:

- Право, друг мой, вы должно быть, дьявольски неосторожно обращались со своим здоровьем, если так расхворались. Ей-богу, так не годится! Пора вам начать новую жизнь, а то подобные вещи к добру не приводят. Игра не стоит свеч. Вы только посмотрите на себя: оказались чуть ли не на пороге смерти! А ведь жизнь и так слишком коротка, чтобы так с нею баловаться.

Какое-то время этот первосвященник общественной морали продолжал разглаголь­ствовать тоном дружеской укоризны, не давая Леопольду вставить ни единого слова. Но когда тому всё же удалось заговорить, увещевания Баскома приняли совершенное иное русло.

Через час Джордж появился в гостиной, где его ожидала Хелен. Вид у него был очень серьёзный.

- Боюсь, дела у Леопольда куда хуже, чем я предполагал, - сказал он.

Хелен печально кивнула.

- Он же совершенно не в себе, - продолжал Джордж. - С величайшей серьёзностью рассказал мне какую-то небылицу! Он упорно утверждает, что он убийца - убийца той самой девушки, о которой я рассказывал.

- Да, да, я знаю, - ответила Хелен, и на её горизонте мелькнул слабый лучик ожива­ющей надежды. Джордж увидел в словах Леопольда лишь бредни воспалённого вообра­жения, а ведь кто разбирается во всём этом лучше него, адвоката, постоянно имеющего дело с чужими показаниями? Нет, она ни единым словом не станет опровергать сложив­шееся у него впечатление.

- Надеюсь, вы сделали ему хорошее внушение, - сказала она.

- Ну конечно, - откликнулся он. - Только, по-моему, толку от этого никакого. Я прекрасно понимаю, в чём тут дело. Да, он обстоятельно рассказал мне всю эту историю, добавляя новые подробности, но, в сущности, описывал только то, что печаталось в газе­тах. Например, он не смог объяснить мне, как ему удалось убежать. А теперь он решил, что ему нужно во всём признаться, и ни о чём другом даже слышать не желает. Ему всё равно, кто об этом узнает! Он просто окончательно помешался - прошу прощения, Хелен! Да не успел я войти, как по его глазам увидел, что малый повредился рассудком... Что же теперь делать?

- Вся моя надежда только на вас, Джордж, - сказала Хелен. - Тётя тут не поможет. Только подумайте, что с нею будет, если Польди попытается пойти в полицию! Да о нас заговорит всё графство, вся страна!

- Почему вы не рассказали мне обо всём этом раньше, Хелен? Ведь это наверняка началось уже давно.

- Я просто не знала, что делать, Джордж. А вы всегда говорите такие ужасные вещи о нашем долге наказывать преступников, что.

- Боже правый, Хелен! Куда подевалась ваша логика? При чём здесь преступление? Разве сумасшествие делает человека преступником? Да кто угодно сразу увидит, что мальчик не в себе!

Хелен поняла, что чуть не проговорилась, и умолкла.

- Его следует поместить в лечебницу, - тем временем продолжал Джордж.

- Нет, нет, нет! - почти выкрикнула Хелен и спрятала лицо в ладонях.

- Я попытался убедить его, что всё это бред. Но я попробую ещё раз. Даже если он не в себе, это ещё не значит, что его невозможно убедить с помощью здравой логики - то есть отталкиваясь от его собственных признаний.

- Боюсь, с этим у вас ничего не выйдет, Джордж. Он так упрямо стоит на своём, что я не знаю, как теперь быть.

Джордж поднялся, вернулся к Леопольду и засыпал его ворохом самых лучших ар­гументов. Только всё было тщетно: тот видел перед собой лишь одну дорогу из ада, и до­рога эта вела через врата чистосердечного признания, что бы ни ожидало его с другой стороны.

- Кто знает, - сказал он, - может быть, закон «жизнь за жизнь» был продиктован именно состраданием к убийце!

- Ерунда, - отрезал Джордж. - Он был продиктован заботой общества о своих чле­нах.

- Как бы то ни было, одно я знаю точно, - ответил Леопольд. - С той минуты, как я решил признаться, я снова чувствую себя человеком.

Джордж замолчал. Его охватило редкое для него чувство: замешательство. Будет страшно неприятно, если эта история получит огласку! А ведь найдутся остолопы, кото­рые во всё это поверят! Даже если Леопольда объявят умалишённым, они непременно скажут, что безумие - это всего лишь результат или, в лучшем случае, причина преступ­ления. Возможно, им действительно придётся упрятать его в сумасшедший дом, чтобы избежать уймы досадных неприятностей. Только вряд ли Хелен на это согласится. И по­том, Леопольд рассказывает обо всём так досконально (и потому вполне правдоподобно), что любой мировой судья немедленно отдаст его под суд, а ведь тогда уже не оберёшься самых нежелательных последствий.

Джордж молча перебирал эти беспокойные мысли, как вдруг его осенила одна идея.

- Что ж, - беспечным тоном произнёс он. - Если уж вы решили признаваться, зна­чит, так тому и быть! Тогда нам надо всё как следует устроить. Я обо всём договорюсь и сам поеду с вами к судье. Вы же знаете, я в этом разбираюсь. Но сегодня я бы не совето­вал вам никуда ехать. Если вы предстанете перед судьёй в таком виде, как сейчас, он про­сто не станет вас слушать: решит, что у вас горячка, и отправит вас в постель. Если сего­дня вы будете лежать смирно. так, дайте мне минутку сообразить. завтра у нас воскре­сенье. Вот что: если в понедельник вы не передумаете, я отвезу вас к мистеру Хукеру - это один из мировых судей нашего графства, - и вы всё ему расскажете.

- Благодарю вас! А можно мистеру Уингфолду тоже поехать с нами?

«Ах вот в чём дело!» - подумал Баском про себя.

- Непременно, - произнёс он вслух. - Мы можем взять его с собой.

После этого Джордж снова вернулся к Хелен.

- Да, дело пренеприятное, - сказал он ей. - Бедняжка! Как вы, должно быть, с ним настрадались. А я и знать не знал! Ну ничего, я кое-что придумал. Не беспокойтесь, Хе­лен, я и правда знаю, что можно сделать. Только почему он просит, чтобы на признание с ним поехал Уингфолд? Я ничуть не удивлюсь, если всё это - результат его церковной болтовни! Вполне может быть, что именно этот осёл священник вбил Леопольду в голову, что ему нужно во всём признаться, чтобы спасти свою душу. Как они познакомились?

- Леопольду захотелось с ним поговорить.

- С чего это?

Хелен молчала. Она видела, что Джордж подозревает правду.

- Ну, неважно, - сказал он. - Но никогда не знаешь, какие могут быть последствия. Всегда нужно просчитывать на несколько ходов вперёд. Знаете, Хелен, вам лучше пойти прилечь. Вы совсем на себя не похожи.

- Я боюсь оставлять Леопольда, - ответила она. - Вдруг он начнёт рассказывать обо всём тёте, да и всем остальным.

- Уж я позабочусь о том, чтобы он никому ничего не говорил, - заверил её Джордж. - Идите и прилягте, хотя бы ненадолго.

Силы Хелен действительно были на исходе. До последнего она мужественно держа­ла себя в руках, но теперь, когда больше сделать было ничего нельзя и Леопольд взял свою судьбу из её рук в свои, она вдруг почувствовала страшную слабость, и практически впервые в жизни ей захотелось улечься в постель и заснуть. Пусть Джордж или Уингфолд, или кто угодно беспокоится об этом упрямом мальчишке! Она сделала всё, что могла.

Она охотно последовала совету Джорджа и, отыскав пустую спальню, заперла из­нутри дверь и ничком повалилась на постель.

Глава 31. Джордж и Леопольд

Тем временем Джордж вернулся к Леопольду и уселся возле его постели. Мальчик лежал с полузакрытыми глазами, и на лице его брезжила улыбка, слабая и печальная. Он крепко спал: с самого младенчества он нередко спал с полуоткрытыми глазами.

- Эммелина! - вдруг умоляюще пробормотал он, будто прося прощения.

«Какая ст