Информация по реабилитации инвалида-колясочника, спинальника и др.
Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество Творчество

Пусть шарик летит. Айвен Саутолл

Пусть шарик летит

Пусть шарик летит. Айвен Саутолл. Повесть "Пусть шарик летит", давно уже ставшая классикой англоязычной литературы, рассказывает об одном дне жизни двенадцатилетнего Джона, страдающего от последствий ДЦП. Однажды родители оставляют его чуть ли не на весь день одного. Джон решает воспользоваться случаем - доказать себе и окружающим, что он ничем не отличается от своих сверстников.

Оглавление

Глава 1. Джон Клемент Самнер
Глава 2. Взрослым слышать не обязательно
Глава 3. Стая скворцов
Глава 4. Пусть шарик летит
Глава 5. Домик на дереве
Глава 6. Лестница Иакова[11]
Глава 7. Дорога открыта
Глава 8. «Привет, птицы!»
Глава 9. «Эй вы там!»
Глава 10. Король
Глава 11. Залезть на дерево может каждый
Глава 12. Незнакомец в доме
Послесловие
Примечания

Глава 1. Джон Клемент Самнер

Джон уже не спал, но и не вполне проснулся. Мысли его бродили где-то между сном и явью. Будто он на реке. Лодка лениво скользит вдоль берега, мимо водоворотов, ему хорошо, и не важно — спит он или уже перешагнул в наступивший день. Что-то в этом дне его тревожило. Словно тень какая-то нависла. Не хотел он об этом думать. И вдруг все изменилось. Сонные мысли рассеялись. Разбежались, как вспугнутые кошки на заднем дворе. Ему это сравнение понравилось — «как вспугнутые кошки». Обязательно вставит его в одно из школьных сочинений.

Теперь он уже точно проснулся, но продолжал лежать, уткнувшись лицом в подушку и все еще не решив, пора открывать глаза или поваляться еще с сомкнутыми веками.

Он часто пробовал смотреть сквозь сомкнутые веки, но удавалось это лишь иногда — при очень ярком свете. Тогда ему открывался раскаленный докрасна, светящийся, бесформенный мир. И, как в капле воды под микроскопом, в нем было множество таинственных крошечных существ. Словно сам он внутри солнца и нет ни верха, ни низа, нельзя пойти ни направо, ни налево, ни вглубь, ни наружу.

Однажды в саду он очень долго барахтался в этом раскаленном докрасна мире (может — пять, может — десять минут), стараясь вырваться из него ощупью, пока мама не закричала из дома: «Джон Самнер! Что ты там вытворяешь? Ты же будешь весь в синяках и ссадинах».

Но этим утром мир не казался горячим и красным. Он был черным, словно его заперли в ящик, наполненный странными и непонятными звуками. Джон сосредоточился на этих звуках. Расслышать их как следует он не мог, потому что одно ухо все еще утопало в подушке. А открывать глаза пока не хотелось: посмотрев, можно испортить всю игру, особенно сейчас, когда еще не ясно, какой она будет. Надо дать себе время, чтобы план созрел. Иногда игра получалась, а иногда нет.

Он осторожно повернулся на спину (дурацкая кровать, как всегда, заскрипела) и изо всех сил прижал ладони к матрасу. Напрягся всем телом — это помогает расслышать невидимый мир. К тому же это идеальное положение, чтобы прыжком выскочить из постели. А когда Джон Клемент Самнер выпрыгивает из постели, то делает это с легкостью газели.

«Да ты мировой парень! — говорили ребята. — Ты все можешь!» Даже подпрыгивать в воздух из положения на спине. Напрячь все силы, изогнуться — и вверх. Но сейчас не время для гимнастики, хотя очень скоро что-то должно произойти. Джон это чувствовал. Напряжение нарастало. Все в нем стягивалось в тугой узел. И была уверенность, что вот-вот появится потрясающая идея.

Мало-помалу стали различаться отдельные звуки. Он еще сильнее зажмурился. Многие так слушают музыку. За окном на разные голоса пищали насекомые и щебетали птицы: попугаи, скворцы и сороки. Устроили немыслимый гам. Особенно разошлись попугаи — пронзительно кричали и щелкали клювами, как старухи, перебирающие спицами. Где-то неподалеку кололи дрова. Это, конечно, Сисси[1] Парслоу — только у них сохранилась старомодная кухонная печка. Просто доисторическая. Парслоу тратили деньги на новые автомашины, и на печку не оставалось. Где-то заливались собаки. Одна, две, три. Это дурацкие карликовые терьеры Перси Маллена. Глупые собачонки, как игрушечные. Слышались еще какие-то царапающие звуки. Может — люди, может — животные. На ветер не похоже.

Если особенно не прислушиваться, все вокруг кажется спокойным и мирным. Но стоит напрячься, и все наполнится разными звуками. Очень странными звуками, очень необычными. Он даже сам боялся, что воображение может унести его слишком далеко. Мама постоянно причитала: «Доконаешь ты меня своим воображением, Джон Клемент Самнер».

Джон поежился, сел и почти против воли открыл глаза. Было такое чувство, что игра кончилась, что сегодняшний день не для игры — он настоящий, и над ним нависла какая-то тень.

За окном ярко светило солнце, а шторы выглядели как-то странно. Они вздувались, словно за ними кто-то стоял. Внимание, Джон Клемент, никого там нет. Конечно, нет. Но шторы двигались в тех местах, где полагалось быть коленям и локтям, словно тот, кто за ними стоял, устало переминался с ноги на ногу.

Зрачки у Джона сузились, он занервничал и быстро перевел взгляд на шкаф. Дверца приоткрыта, а ей полагалось быть плотно затворенной. На ночь ее всегда закрывали. Никогда он не спал с распахнутой дверцей шкафа.

Воображение это или в самом деле? Он уже не был уверен.

Да не мог он оставить шкаф открытым!

А может, в комнате вор? Может, в самом деле кто-то прячется за шторами у стены? Чудеса! Может, он вспугнул вора, когда перевернулся на спину и уперся руками в матрас? Может, движение за шторами означало не усталость, а поспешность, с какой там спрятался вор?

По спине у него пробежали мурашки. В голове совершенная пустота. Он не мог вспомнить, как все началось, сам он все придумал или нет. Просто жуть, что мысли могут вот так исчезнуть, прямо как вода из раковины. В мозгу проносились какие-то обрывки, и он не мог их никак связать, чтобы оправдать присутствие вора в комнате. Что ему могло понадобиться? Модель яхты? Его работа о сырах? Десятитомная энциклопедия? Все на своих местах. Никто ни к чему не прикасался.

Мысли его перенеслись на мистера Маклеода. Это его тень обещала испортить день. Ну да, Маклеод. Этот ужасный человек, который никогда не снимает шляпу. Даже в доме. Может, он под ней рога прячет? Сущий дьявол этот мистер Роберт Маклеод, и, верно, это его дьявольские проделки. Ужасный тип. Он то стращает, то подлизывается. Этакий мучитель, заставляющий других выполнять свою черную работу. Жуткий подхалим, простодушно и доверительно рассказывающий о каких-то невидимых вещах, хотя все его выдумки — сущий бред.

Он не хотел больше думать о Маклеоде. Хотел оторвать взгляд от штор, но они его словно приковали. Очень странно и очень тревожно. Там кто-то стоял, в этом он был уверен, по ног внизу не было. Не было ног!

Солнце уже ярко светило, и на шторах должна была быть тень. Тени не было… Не мог же пришелец улизнуть. Москитная сетка на месте, она преградила бы ему путь, а выставить ее можно лишь снаружи.

Ног не было, потому что не было тени. Вот и весь секрет. Но люди-невидимки, даже если это Маклеод и его подручные, — это уж слишком. «Существуют невидимые вещи, мой мальчик, — говорил Маклеод, — невидимые».

Ему оставалось только наблюдать и обливаться потом. Наконец он оторвал взгляд от штор и стал переводить его с предмета на предмет, ища, чем бы огреть пришельца. Удочка, груз для закрепления двери, старая узловатая палка для ходьбы, доставшаяся ему от бабушки. («Зачем она мне!» — взвыл он тогда.)

Поиски подходящего орудия вызвали в нем дрожь, и он не мог ее остановить. Да разве не был Джон Клемент Самнер самым ловким мальчишкой в поселке? Разве не мог он перегнать кого угодно и побороть многих? На веревке он раскачивался, как обезьяна (у всех дух захватывало), мог на велосипеде въехать даже на вершину огромного холма, того, что рядом с домом Гиффордов. Ни один мальчишка в поселке не поднимался и до середины.

«Ты просто замечательный, — говорили ребята, — ты все можешь».

Можно воспользоваться бабушкиной палкой, и не важно, завизжит бабушкино привидение или нет. Размахнуться изо всех сил и швырнуть рукояткой вперед. Трах! Но посмеет ли он пошевелиться, чтобы взять палку? И кто сказал, что пришелец не ответит на удар?

Позвать на помощь? Крикнуть: «Папа! Быстро! Он здесь! Он не станет ждать, пока я до него доберусь. Он здесь! С ножом и саблей. Хочет меня прикончить!»

Но кричать поздно. Об этом говорили часы — они показывали 7.25. Отец уже уехал в город. В доме нет мужчины. Да отец и не понял бы, в чем дело. По утрам он ужасно медленно соображает, и пока до него дойдет, пришелец уже прорвется сквозь москитную сетку и скроется в саду. Человек-невидимка на свободе. Никогда его там не найдут, разве что по следам на граве. Интересно, будут ли кусты расступаться перед ним? Оставит ли он, перебегая с места на место, следы? Нет такого человека, видимого или невидимого, кто бы оказался проворнее Джона Клемента Самнера и мог уйти от него. А может, свалить его камнем, пущенным из рогатки? Трах! Уложить, как Давид Голиафа,[2] прямо на лопатки.

И когда, сраженный камнем, он будет лежать распростертый на траве, может, то, что делало его невидимым, начнет мало-помалу исчезать? И он станет видимым или полувидимым, как привидение. Кто же это будет — сам Маклеод, или один из его подручных, или какой-то недочеловек, чудовище, сотворенное злонамеренными людьми. Беспринципные экспериментаторы — гак говорил отец — впускают безумие в мир и не несут за это никакой ответственности.

И тут в комнату вошла мама.

— Привет, дорогой, — сказала она. — Ты сегодня что-то заспался. — Она шагнула к окну и широко раздвинула шторы. Клик-клик-клик — застучали кольца по карнизу. Удивительно, что они не взвились в воздух и не улетели на орбиту. Звук был такой, словно колотят по голове стеклом, разлетающимся на мелкие кусочки. — Какое чудесное утро! — сказала она сладким голосом. — Пригласим его к нам?

Джон криво усмехнулся. Так, точно его вот-вот стошнит. А внутри у него все зашлось. Ужасное чувство: прибить бы кого, разбить что-нибудь вдребезги, завыть диким голосом. Но он только беззвучно застонал. Где-то под лопаткой противно заныло, и никто не мог расслышать его слов: «Мам, зачем ты это сделала? Почему ты ничего не поняла? Разве ты не знаешь? Могла бы догадаться! Разве не ясно, что это игра?»

Созданная его воображением картина рассыпалась. Придуманное им приключение рухнуло, как здание, в которое попала бомба. (По телику показывали: лавина кирпичей, трескаются и рушатся стены, тучи удушливой пыли, вой сирен и взрывы.) Игра распалась, прежде чем он успел разобраться что к чему и довести ее до конца.

Он рухнул в пустоту и разочарование.

Глава 2. Взрослым слышать не обязательно

У мамы была эта ужасная детская привычка — разговаривать при Джоне с временем, как с живым существом: «Здравствуй, утро! Здравствуй, день! Здравствуй, вечер!» С ума сойти.

Вот уже две недели как ему исполнилось двенадцать, и разговаривать так — чистое ребячество. Что может быть более жалким, чем глупость взрослых? Она что думает — время ответит ей? («Привет, миссис Самнер!») Вот было бы здорово, если бы это разок случилось. Да она с перепугу упала бы замертво.

Ну конечно, стоит у окна и нежно улыбается, будто там кто-то есть.

— Здравствуй, утро. Заходи, пожалуйста. Пора вытаскивать этого маленького ленивца из постели. За ушко да на солнышко.

— Да перестань, мам.

— Быстренько под душ, Джон.

Он закатил глаза.

— Бррр…

— Завтрак через десять минут. Мы сегодня торопимся. Помнишь?

— Почему?

— Сам знаешь почему.

— Ненавижу этот город, — заныл Джон. — Почему я должен ехать? Почему нельзя остаться? В город женщины ездят, ребятам-то зачем?

— Нет, — сказала она. — Тебе нельзя остаться.

Клюнула его в щеку и тут же со смехом исчезла, оставив позади залитое солнцем распахнутое окно.

Джон покосился на окно, на невидимые следы привидения, вокруг которого он построил свое приключение. Ничего не осталось. За окном только сад, попугаи, со смаком пиратствующие на яблоне, скворцы, трепещущие крыльями в заполненной водой большой раковине, да пылающий огнем шиповник и серебристая листва березы, мерцающая, как море.

Тысяча и одно проклятие! Чудная игра могла получиться. И тут она является.

Джон застонал: целый день ничего не делать! Только таскаться за ней, как собачонка на поводке. Только стоять и ждать, сидеть, изнывая от безделья, и снова ждать. И еще этот зануда мистер Маклеод будет приставать.

«Ненавижу город».

Он вывалился из постели и зашаркал в ванную, волоча халат за рукав. «Папа правильно говорит, — бормотал он, снова возвращаясь к своему приключению, — только мужчины разбираются в тонкостях, женщины не разбираются. Шекспир был мужчиной. И Микеланджело был мужчиной. И Моцарт был мужчиной. Женщины — слезливые слюнтяйки».

Он высунул язык и стал рассматривать его в зеркале — привычка, которую он перенял у отца. «Бр-р-р-р», — сказал он, хотя его язык был розовым, как новорожденная заря. Потом стащил с себя пижаму и включил душ.

— Сунь голову под душ! — прокричала мама из кухни. — Не забудь вымыть уши!

Оставят его когда-нибудь в покое? Он, кажется, из младшего возраста вышел, а она все командует. Старшие братья разъехались кто куда, вот она на нем и отыгрывается. «Видно, думает, я должен оставаться младенцем до старости».

Он откинул голову и критически осмотрел себя в зеркале. Загорелый, румянец от летнего зноя, квадратные челюсти, черные волосы, карие глаза. Джону правилось свое лицо в зеркале. Всегда нравилось. Он в нем выглядел скорее мужчиной, чем мальчиком, потому что видна была только голова. Некоторые ребята с виду еще совсем мелюзга или прехорошенькие, как девчонки. Только не Джон Клемент Самнер. Нет уж, сэр.

Ребята иногда говорили: «И молодец же ты! Такое умеешь!» Приятно было это слышать. Он просто сиял от удовольствия, и они это знали.

Как-то он подслушал, что говорили взрослые: «По лицу видно — мальчик с характером. И мужественный. Он себя покажет, вот увидите». И еще говорили: «Умный мальчик. Он и должен быть умным. Вы же знаете, кто его отец. И мать тоже такая способная. Когда надо, всегда выручит — прочтет в университете одну-две лекции».

Но однажды Сесил Парслоу начал к нему цепляться. «Умный? Да спорю, за него все уроки мамочка делает. Правда, Джонни-сынок?» — «Ничего она не делает. Сам знаешь, что не делает. Вот врежу тебе, Сисси Парслоу!» — «А может, папочка? “Папочка, дважды два — это сколько? Хочу, чтобы в школе все меня умным считали”». — «Я его так вовсе не называю. А ты, Сисси, гад, каких мало. Тошнит от тебя».

Жуткая была драка. Ребята говорили, прямо смертоубийство. Пришлось Сисси обратиться к врачу. Джон, к своему удивлению, сам об этом потом жалел. Словно это из него сделали отбивную. После драки он сразу сбежал. Ребята без него подтащили Сисси к забору и оставили его там выть от боли. Но Сисси сам виноват. Нечего было первым приставать к Джону Клементу Самнеру. Все ребята так говорили.

— Джон, ты под душем?

— Да, мам.

— А может, стоишь рядом и притворяешься?

— Конечно, нет.

— Как же ты меня слышишь?

Взбеситься можно! Он пробормотал несколько слов, которые не посмел бы сказать вслух, и подставил руку под воду.

— Джон! — сказала она внезапно у него над самым ухом.

От неожиданности он чуть на полу не растянулся.

— Ой, мам! — заорал он. — Это нечестно. Ты зачем вошла?

— Я тебе покажу честно-нечестно. — Она сунула ему в правую руку шланг, схватила за ухо и решительно направила под струю воды.

— Холодная! — взвизгнул Джон.

— Чушь, — сказала она. — Вовсе не холодная, почти кипяток идет. Не жалей мыла. Вот так. Теперь шею и уши. Не могу я взять в город грязного, как вонючий хорек, мальчишку.

— Мам! — взвыл он, — Пожалуйста! Слишком горячая!

— Горячая? Вздор! Болтаешь, что в голову взбредет. То холодная, то горячая. Вот выдам тебя с головой, расскажу девочкам-скаутам, что их дорогой командир — враль и выдумщик. — Она выключила оба крана. — Вытирайся как следует. Возьми из шкафа чистую рубашку Наденешь костюм.

— Опять этот дурацкий костюм. На улице солнце. Костюмы только взрослые носят.

— Трусы и майку. И еще чистые носки, маленький ты грязнуля. У тебя в комоде всего полно.

— Мам, можно, я дома останусь? Один-единственный раз…

— Уж как бы я хотела, чтобы ты не задавал этот нелепый вопрос. — Глаза у нее сразу стали как ледышки. — Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, чем день в городе без тебя. Это было бы сущее блаженство. Но ты прекрасно знаешь, мне такое счастье не суждено.

— Ну, пожалуйста, мам! — кричал он ей вдогонку. — Ненавижу я этот город. Ненавижу торчать на виду. Все на меня глазеют. Знаешь, как это неприятно. Давай поедем поездом. Почему обязательно на машине?

Но она уже была на кухне и будто оглохла.

— Мам! — кричал он, но она не обращала внимания. Взрослым не обязательно слышать, когда они не хотят. В отличие от ребят. — Мам! — вопил он. — Я уронил халат в воду.

Нет ответа.

— Можно мне к хлопьям холодное молоко вместо горячего?

Нет ответа.

Никогда, никогда она не дает ему холодное молоко. А все ребята пьют его каждый день. В горячем молоке хлопья размокают — ну прямо месиво для свиней.

— Можно мне яичницу вместо вареных яиц?

Нет ответа.

Вареные яйца — как они ему надоели. Каждое утро вареные яйца и хлеб с маслом. А ребята едят яичницу с беконом. Сосиски и блинчики. Пышные, жирные да еще с кетчупом.

— А доллар, чтобы в городе потратить, дашь?

Молчание. Хорошо этим взрослым! Попробуй мальчишка не ответить — получит затрещину.

Он зашаркал в свою комнату

— Мам, где, ты сказала, моя рубашка?

Через минуту:

— Нет у меня чистых носков.

Еще через минуту:

— На брюках от костюма дыра.

Тут уж она примчалась. Прогрохотала по коридору, как грузовик без тормозов.

— У тебя что?..

— Смотри, — сказал он.

Она заскрежетала:

— Как тебя угораздило?

— Не знаю.

— Джон! Дыра огромная!

— Ну да.

— Мне ее никогда не залатать. Это портновская работа. Я все только испорчу. И давно эта дыра, несносный ты мальчишка?

От «несносного мальчишки» он рассвирепел.

— Да не знаю я. В воскресенье вроде уже была.

— В церковь в таком виде ты их не надевал?

— Может, и надевал. Кажется, надевал. Не помню я!

— Должен же ты был заметить!

— Не могу я видеть, что у меня там делается. У меня на заду глаз нет.

— Хватит, молодой человек. Большое спасибо. Это уже пошло, а я в своем доме пошлости не потерплю.

Хорошенький предстоит денек. Все об этом говорит. Даже этот застывший взгляд маминых глаз. Словно восточный ветер подул: жди теперь холод и непогоду. Потом она вздохнула:

— Мальчики, мальчики, мальчики… Печальна доля женщины, у которой одни сыновья. Почему, даже под конец, не дана мне была маленькая милая девочка?

Странное заявление, но на маму похоже. Никогда не знаешь, чего от нее ждать. Вот, кажется, совсем разозлилась, готова его на куски разорвать и, вдруг, расплачется, разнюнится.

— Придется тебе, пожалуй, надеть школьные брюки.

— Они грязные.

— Другую пару. Ты знаешь, про какую я говорю.

— Они в стирке.

Настроение у нее снова изменилось. Как на качелях: то одно лицо, то другое.

— Джон, ты сегодня просто невыносим. Что в тебя вселилось? Ты так груб, а я к этому сейчас совсем не готова.

Он и сам знал, что грубит, но остановиться почему-то не мог.

— У меня слишком много забот, Джон. Я волнуюсь из-за своей лекции. Я волнуюсь из-за тебя. Да не в стирке они!

— Нет, в стирке. Ты их не постирала, потому что сегодня и завтра учительская конференция и я пойду в школу только в пятницу. Они в машине, сама велела их туда положить.

Она провела рукой по волосам, и на лице у нее появилось странное бесшабашно-отчаянное выражение.

— Тогда надевай, что есть. Мне не важно, как ты одет. Важно, как ты себя ведешь. И садись за стол. Завтрак уже перестоялся.

Джон повалился на кровать, чувствуя, что все в нем клокочет. Почему? Только из-за мамы? Может, это один из таких дней: начинается великолепно, а кончается жуткой ссорой. Крики, вопли. Мама рыдает. Отец пытается ее успокоить, чтобы с улицы не услышали. И все говорят слова, которые стыдно вспомнить, и потом жалеют об этом и очень хотят, чтобы эти слова никогда не были сказаны.

Надеясь на чудо, он наконец появился на кухне. Мама обвела его тяжелым взглядом.

— Хорош, нечего сказать. Можешь собой гордиться. И не стыдно тебе появляться в таком виде? Ну как мы поедем в город? Не могу же я тащить тебя за собой в таком виде. Что только ты делаешь со своей одеждой: машины ею моешь или полы? Дождя уже месяц не было, а ты весь в грязи.

— Молоко горячее, — пробурчал он. — А я просил холодное.

— Тебе нужно горячее молоко. Только горячее. Что мне делать с тобой, Джон? Иногда я тебя совсем не понимаю.

Ответа от него не ждали. Да он и не смог бы ответить, даже если бы захотел.

— Я должна поехать в город сегодня. Сегодня у меня лекция. И мне надо передать кое-какие бумаги мистеру Маклеоду, а я хочу это сделать лично. — Она уже здорово завелась. Все в ней кипело. — Оставлю тебя в машине на парковке. Придется тебе с этим смириться.

— Нечестно! — взвыл он.

— Раньше бы думал. Когда брюки порвал.

— Опять меня в этом подвале оставишь! Сиди там час за часом, как в прошлый раз. И посмотреть не на что, и делать нечего. Там ты меня готова оставить одного, а дома не желаешь.

Она вздохнула. Одни раз, потом еще и еще. Снова пробежала рукой по волосам, растрепав их. В прошлый раз она оставила его на подземной автостоянке всего на час с небольшим. Теперь это будет большая часть дня. Она начала сама себя убеждать.

— Могу я как-то переиграть? В 10.30 у меня лекция, и это не прихоть. Я должна там быть. В два часа у меня встреча с мистером Маклеодом. Он будет меня ждать. Мне надо с ним кое-что обсудить. Важные вещи, Джон, и ты это знаешь. О таких вещах не говорят по телефону. И не пишут. Их обсуждают только при личной встрече.

Упоминание мистера Роберта Маклеода так резануло Джона, что он чуть не застонал вслух.

— И миссис Вильсон не придет сегодня. Я ей сказала, что она не понадобится. Она так добра, Джон. Я не могу отказаться от своего слова. Если я потеряю миссис Вильсон, то просто не знаю, что с нами будет. Это будет плохо и для меня, и для тебя. Мне надо иногда менять обстановку, иначе я не выдержу.

Большие темные глаза Джона умоляли маму. Он не понимал, что эта отчаянная немая мольба разрывала ей сердце.

— Позволь мне остаться, мам! Один-единственный раз! Я ничего не натворю. Ничего не разобью! Честное слово! Только бы не таскаться за тобой целый день и не сидеть в этой проклятой машине. Тебе бы понравилось — целый день в машине под землей?

— Я не могу оставить тебя здесь. — Голос у нее усталый, чуть слышный.

— Какая разница? Если можешь там, почему не можешь здесь?

— О, Джон, сколько раз тебе объяснять? Огромная разница. Там я рядом, всего в нескольких кварталах от тебя. А отсюда до города пятьдесят километров. Вдруг что-нибудь случится. Я себе никогда не прощу.

— Что может случиться? — Она открыла рот, но он заспешил. — Послушай, я уже не маленький. И сейчас вовсе не болен. Самое плохое — начнутся судороги. Они и в машине могут начаться.

Она сидела напротив него и указательным пальцем барабанила по столу.

— Теперь послушай меня. Почему ты не можешь понять? Вот и мистер Маклеод говорит: «Почему он не может понять?» В машине ты отдыхаешь, не носишься. И я могу быть спокойна. А здесь — подумать страшно, что тебе на ум взбредет. Расфантазируешься, возбудишься… Конечно, ты сейчас не болен. Нет. Но это только потому…

Она очень расстроилась. Есть вещи, которые ему нельзя говорить. Да, ему уже двенадцать, по у него церебральный паралич. Неосторожное слово может его сильно ранить.

— Джон, меня не будет дома очень долго. Не десять минут, даже не час или два. Я вернусь не раньше половины пятого. И это еще если в дороге не застряну. И папа сегодня приедет поздно. Одному небу известно, когда он вернется.

— Все будет в порядке, мам! Все будет чудесно!

— Пожалуй, я оставлю тебя у тетушки Ви. Как это я раньше не подумала. Это все проблемы решает.

— Ну нет! Там и поиграть-то не с кем. Скука смертная.

— Здесь тебе тоже не с кем играть.

— Вдруг ребята зайдут. Учителя уехали. Школы нет. — Он знал, что ребята не придут. Ребята идут туда, где весело. У Самнеров было не очень-то весело. — Да мне все равно. У меня дел полно. Могу свой проект дальше делать. Могу модель клеить.

Она молчала. Внутри у нее все напряглось. Он видел, как двигались ее пальцы. На лице — озабоченность. Она часто выглядела озабоченной, но так еще никогда.

— Папа говорит, что тебе пора оставлять меня одного. Ты не должна превращать себя в вечную рабыню.

Она все еще молчала. Теперь уже все пальцы ее правой руки барабанили по столу. Он вдруг почувствовал: она может уступить.

— Мам! Пожалуйста! Пожалуйста!..

Неужели он прорвался сквозь эту ужасную стену безразличия? Сквозь глухой барьер, за которым отсиживаются взрослые, когда не хотят слышать и понимать то, что им пытаются сказать.

— Пожалуйста, мам! Пожалуйста!.. — Его захлестнула волна возбуждения, изумления, облегчения. — Все будет в порядке. Вот увидишь. Пожалуйста, мам, пожалуйста!..

Она подошла к нему, обняла за плечи, быстро поцеловала в волосы.

— Хорошо. — И особой походкой, словно за ней наблюдали сотни глаз, вышла из комнаты. — Я пойду собираться, — сказала она.

Не может быть!

Его словно оглушило. И вдруг он почувствовал, что голова больше ничего не вмещает. «Она передумает. Я знаю, она передумает. Но она не должна, не должна передумать. Господи! Молю Тебя, пожалуйста, пожалуйста…»

Глава 3. Стая скворцов

Маленькая, юркая машина миссис Самнер быстро проскочила под сводом фруктовых деревьев при въезде на участок. Через минуту она вернется. Джон был в этом совершенно уверен. Вернется, и все, на что он надеялся, рассыплется в прах. На ходу она прокричала:

— Я позвоню тебе из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!

А в глазах все еще то, чуть безумное, выражение. «Не говори ерунды, — оборвала она его как-то раз. — Нельзя быть чуть безумным, вовсе я не безумная, ни капельки».

Но она была. Что-то дикое появляется во взгляде, и тогда руки у нее начинают беспокойно двигаться, а дыхание учащается. Джон всегда чувствовал это ее состояние, знал, когда это с ней случается, даже если и не видел ее. Узнавал по голосу.

Это случается довольно часто часов в пять-шесть вечера, когда внезапно, казалось бы, без всякого повода куда-то девается ее жизнерадостность. Или, что было и вовсе странно, по утрам в воскресенье, когда она собирает его в воскресную школу, или когда они ждут гостей.

Иногда отец говорит ей: «Расслабься дорогая». А порой он теряет терпение, и тогда начинается душераздирающая ссора. Мама убегает в другую комнату и там рыдает, и Джон слышит, как упоминается его имя и как отец старается ее успокоить. «Тише, тише же! — говорит он. — Если кто-нибудь подойдет к двери и услышит, мы этого не переживем».

На этот раз не было ни ссоры, ни рыданий, потому что отца не было дома, но, когда мама говорила, дыхание у нее прерывалось.

Прежде чем сесть в машину, она сказала: «Если откроешь водопроводные краны, не забудь их закрыть. Не пользуйся утюгом, пылесосом или стиральной машиной и не трогай папины инструменты в сарае. Не хочу, чтобы ты получил электрошок или отрезал себе руку. И, ради Бога, не влезай никуда». Еще раньше она сказала: «Когда принесут хлеб, возьми пакет сдобных булочек. Позавтракаешь ими. В холодильнике полно молока, так что не возись с плитой».

Она пыталась вызвать его на спор, подбивала его на протест (он это чувствовал), чтобы приказать ему ехать с собой в виде наказания. «Вымой руки перед завтраком. Почисть зубы после завтрака. Не заходи в курятник. Отец не успел там убрать. Не трогай садовый шланг и не пропалывай цветочные клумбы, иначе отец тебя убьет. Ты всегда выдергиваешь цветы. И не рви распустившиеся розы. Отец считает бутоны. Я знаю, что не должна тебя оставлять. Чувствую, что это ужасная ошибка. Прямо печенкой ощущаю».

Еще она успела сказать, пока металась по дому и собирала вещи, которые должна была взять в город: «Я задернула шторы на случай, если станет жарко. Отдохни днем, даже если не устанешь. И не зови в дом этого ужасного мальчишку Малленов, если он забредет сюда. Не выпускай попугайчика из клетки, а то не поймаешь его. Не ешь зеленые яблоки с дерева».

И уже у самой машины прибавила: «Не должна я тебя оставлять. Что бы там отец ни говорил. Одна я всегда в тревоге. Ни минуты покоя. Твой отец каждый день уезжает на работу. Твои братья почти не показываются в этом доме. У них все по-другому. Они могут выкинуть это из головы. Вся ответственность на мне. Ради моего спокойствия ты просто должен поехать со мной и сидеть в машине».

«Не надо, мама! Пожалуйста!..»

Он знал, что она все время в борьбе, но и у него своя борьба. Он знал, что быть матерью такого мальчика, как он, это не то что быть матерью обыкновенного мальчика. Руки и ноги обыкновенных ребят слушаются их всегда, а Джона его руки и ноги слушаются только иногда. И когда мама из-за этого расстраивается, Джону обычно становится хуже. Он начинает спотыкаться, ронять вещи, заикаться, и иногда ему приходится отчаянно колотить себя кулаками по бокам, чтобы выговорить слово. Сердце бьется, как молот, и случается, что, к своему ужасу, он начинает плакать. Хотя порой это бывает и без причины.

Однажды это произошло в церкви, а в школе — много раз. Иногда ему удается справиться самому, в других случаях директор звонит маме, она сразу же приезжает и забирает его домой.

Но в это утро ничего такого не случилось. Она расстроилась, по он выдержал. Он молился, чтобы дрожь не началась, чтобы слова легко выговаривались, чтобы руки и ноги делали только то, что он хотел, чтобы все было прекрасно. Отворяя дверцу машины, она сказала: «Если почувствуешь, что тебе может стать плохо, позвони священнику или констеблю Бэрду. Не жди, пока начнется. Звони сразу, как почувствуешь. Один номер не отзовется, набери другой». — «Ты же знаешь, что ничего не случится, мама!»

«Обещай, обещай!»

«Обещаю».

Она пристально посмотрела на него невидящими глазами, затем встряхнулась, взяла себя в руки, улыбнулась, поцеловала его, обняла за плечи, как часто делала, и резким движением направила машину к выезду. Обычно она очень хорошо водит машину. Уже из-под свода из сливовых деревьев она прокричала: «Позвоню из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!»

Джон слышал, как постепенно стихает шум мотора. Похоже на отдаляющуюся бурю, на грозовую ночь, обернувшуюся ясным утром. А вдруг ветер изменится и нагонит тучи?

Он не знал, что выглядит усталым и измученным, что его кулаки сжаты, а глаза полузакрыты. Он не чувствовал ничего, кроме нервной дрожи в коленях и волнующей слабости в груди. «Господи, пусть она уедет! Не дай ей вернуться».

Она не вернулась.

Мало-помалу он начал снова различать голоса птиц и лай собак. Кричали ребята. Никогда раньше их голоса так не звучали. В них слышались свобода и ветер широких просторов. Они были как величественный гимн, который он так и не научился петь. Всегда остается слушателем, всегда в стороне, всегда один. Не может он исполнять эту музыку с чувством, с каким исполняют ее все. Теперь, кажется, сможет.

Под сводом из фруктовых деревьев ничего не появлялось. Было пусто. Как в аквариуме, который опорожнили и перевернули. Как в аквариуме, из которого подросших рыб перенесли в ручей и выпустили на свободу. Посмотреть бы на этих рыбешек, одуревших от огромных масс воды, — километры и километры вверх по течению, километры и километры вниз по течению, а они свободны плыть, куда захотят. А может, это похоже на птенца попугая, впервые выпущенного из клетки. Взобрался на верх клетки, прижимается к ней. Трусит, пытается вернуться. Птица — всего лишь птица, рыба — всего лишь рыба. Джон Клемент Самнер — мальчик.

Мама уехала. Не вернулась.

Его словно натерли прохладными благоухающими маслами.

Джон посмотрел сквозь листву на небо. Он любил небо. Над головой прошумела стая вспугнутых скворцов. И ему казалось, что каждая птица уносит с собой звенья порванной цепи, сковывающей его с рождения. Он почти видел, как рвется эта цепь, почти чувствовал.

В этот удивительный момент его охватило сильнейшее возбуждение и в то же время спокойствие и удовлетворение. Ничего подобного он не испытывал никогда. Нервной дрожи как не бывало. Он весь — как вечернее морс: ни ветерка, ни волн, ни бурунов неудовольствия.

— Летите же, птицы, летите! — кричал он.

И каждое уносимое звено было чем-то, что ему строго-настрого запрещали — или мать, или отец, или взрослые братья, или врачи, или сиделка, или учитель, или полицейский.

«Не забывай, что ты не такой, как другие дети. Ты никогда не можешь быть уверен, что твое тело станет тебя слушаться. В твоей болезни никто не виноват. В этом нельзя никого винить, и уж, конечно, тебя самого. Мы должны научиться жить с этим. Есть вещи, на которые можно не обращать внимания, и все обойдется. Но не в твоем случае. Могут возникнуть серьезные осложнения. Ребята иногда ожидают от тебя слишком многого. Невольно они могут вовлечь тебя во что-нибудь опасное. В то, что опасно даже для них, а для тебя вдвойне».

«Тебе нельзя колоть дрова и пользоваться пилой, забивать гвозди и раскачиваться на брусьях; ездить на велосипеде и ввязываться в драку; играть в футбол, крикет и в разные быстрые, шумные и грубые игры — это может тебе повредить. Нельзя быстро бегать — ты можешь упасть. Нельзя подходить к краю скалы и взбираться на деревья и лестницы — ты можешь потерять равновесие. Тебе нельзя играть со спичками, нельзя подходить к кипящей воде…»

«Конечно, очень многое ты можешь, и мы должны быть за это благодарны, не правда ли? Прежде всего, ты не ходишь в специальную школу. Ты можешь плавать на мелководье, если рядом есть кто-нибудь из своих. Можешь ходить на рыбалку с друзьями, если кто-нибудь из них готов наживлять для тебя крючок. Можешь совершать приятные прогулки с разными людьми. Можешь вести счет для футбольной команды и команды, играющей в крикет. А это очень важное дело. Ты можешь радоваться красоте окружающего тебя мира. Читать книги, смотреть телевизор, слушать музыку, собирать разные коллекции. И у тебя потрясающее воображение. С таким воображением ты можешь практически все на свете. Переплывать самые широкие реки, участвовать в самых скоростных гонках, подниматься на самые высокие вершины. И поверь, мальчик, приключения, которые мы переживаем в своем воображении, в конечном счете куда увлекательнее тех, что выпадают на долю нашего тела».

Какой вздор все эти взрослые разговоры, все эти взрослые объяснения. Как все это может ему нравиться? Даже когда они рассуждают о том, что он действительно может, то говорят таким тоном, словно речь идет о приступе зубной боли. А когда он и вправду дает волю своему воображению, это кончается криком: «Джон Клемент Самнер, ты меня своим воображением прикончишь!»

Его от этих разговоров тошнит. А они думают, что ему приятно, гладят его по голове, называют хорошим мальчиком (замурлыкать ему, что ли?), обнимают за плечи, улыбаются, говорят, что он замечательный мальчик, умный, храбрый. Но все это сводится к одному: он — другой, можно сказать, ни к чему не годный, источник непрестанного беспокойства для всех, не целый мальчик, а мальчик наполовину. Странный маленький объект, известный под именем Джон Клемент Самнер, с которым надо обращаться осторожно, как с треснувшим яйцом.

Иногда ему кажется, что он взорвется — ба-бах! И кому-то придется быстро заметать веником тысячи мелких осколков.

Пора бы им догадаться, что он целый мальчик, но связанный по рукам и ногам. Что он — молодой лев в цепях, орел с подрезанными крыльями. Что это они заточили его тело в тюрьму. Герой, как Херб Эллиот, Эдмунд Хиллари или, может, сам Геркулес?[3]

Даже мистер Маклеод ничего об этом не знает, а предполагается, что он все знает. Все, что он может, — это изображать терпение: «У тебя ограниченные возможности, мальчик, и ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что означает церебральный паралич. Твой случай очень странный. Назови любой симптом этого заболевания — судороги, нарушение координации движения, спазмы сосудов головного мозга — все это у тебя бывает, но в слабой форме. Тебе, можно сказать, повезло. Я знаю мальчиков и девочек с куда более простым диагнозом, но состояние их куда хуже. Есть на свете ужасные вещи, мальчик. Они могут разбить сердце. Иногда я думаю, всем следовало бы знать о людях, чья жизнь — сплошное страдание. Страждущий человеческий дух есть нечто удивительное. А ты умен, у тебя художественные наклонности, твои родители — одаренные люди, они любят тебя и поощряют твои таланты. Они окружают тебя всем, что может сформировать из тебя настоящего человека. Упражнения, которые ты делаешь, пошли тебе на пользу, они укрепили тебя физически. Но надо стараться еще больше, даже если порой больно. Чтобы сделать рывок вперед, надо познать свои слабости, а не только свою силу».

Уж как он говорит! Да он такой же, как все остальные. Что они на самом деле о нем знают? Сами-то они не мальчики «с ограниченными возможностями».

«Мы с твоими родителями снова ведем переговоры с хирургами. Уверен, они могут сделать твою левую ногу более управляемой, а это поможет и правой. Они внесут некоторые коррективы, и бояться операции у тебя нет никаких оснований. Ничего не будет заметно. Никто даже не узнает, если ты сам не расскажешь. А когда ты будешь себя чувствовать более уверенно на ногах, станет легче мириться со многим другим, что тебя сейчас беспокоит. Моя работа — знать обо всем этом, и я знаю. Знаю, что происходит в голове у мальчика с ограниченными возможностями, как другие люди, хирурги, знают, что происходит в твоем теле. Мы собираемся сделать несколько рентгеновских снимков, а затем хирурги, умные, на самом деле очень умные люди, решат, оперировать тебя теперь или чуть позже, когда ты подрастешь. Твои родители с нетерпением ждут, когда можно будет подписать соответствующие бумаги. Они не принуждали тебя до сих пор, не принуждают и сейчас. Что ты на это скажешь?»

«Больно будет?»

Мистер Маклеод посмотрел с удивлением «Больно? Ну, будут кое-какие неприятные ощущения, нечестно было бы это отрицать. Но дело не в этом, мальчик. Ничего действительно стоящего без усилия не получишь».

«Что они сделают с моей ногой?»

«Я же говорил тебе. Надрез здесь, надрез там, и все в таком же духе. Тебе не о чем беспокоиться. Ты ничего не увидишь, и никто другой тоже. Папа и мама расскажут тебе подробнее, когда ты будешь достаточно взрослым, чтобы понять».

«Я уже достаточно взрослый».

«А я говорю “нет”».

«Но если операция будет неуспешной, я же не смогу ходить лучше? В ноге у меня будет сидеть что-то невидимое, а снаружи — большой шрам?»

«Нет. Я тебе уже говорил, что нет. Мы бы так с тобой никогда не поступили. Мы не стали бы оперировать, если бы не были уверены в успехе. Я знаю сотни ребят, которые с радостью носили бы небольшой аккуратный шрам как медаль, как знак почета».

«Только не я».

По дороге домой родители молчали, и вид у них был несчастный. Он дважды поймал на себе виноватый взгляд мамы. «Вы эти бумаги не подпишите, мам?» Но они уже подписали. Дело было сделано.

Джон был уверен, что мальчишкой мистер Роберт Маклеод был таким же противным, как Сисси Парслоу.

Он стоял на опустевшей дороге, глядя вверх на листву, на ветви и небо, и чувствовал, что цепи спали. О, чудо! Все в нем ликует. А мамина машина уже совсем исчезла из виду и теперь мчится среди холмов вниз, к Мельбурну. «О, Боже! Быть этого не может!» — вырвалось у него.

Этого дня он ждал всю жизнь. Каждый прожитый день отсчитывал еще один шаг к этому дню. О, как он этого желал. Безумно желал.

Он будет носиться как ветер, прыгать и плясать, катать тачку и раскачиваться на ветках деревьев. Все это он будет делать, потому что никто не скажет, что этого делать нельзя, и скрытые занавеской глаза не будут следить за ним, и хриплый голос не закричит: «Джон, куда ты залез? Джон, тебе нельзя бегать!» Мамин голос. Папин голос. Голос миссис Вильсон. Все голоса на свете.

Они все ошибались. Все, кроме него самого.

Он может все, что делает любой мальчишка. Гонять в футбол, забивать крикетный мяч в самую дальнюю лунку так, что его не найдешь, проплывать сотню метров, нырять на глубине, выкопать огромную яму, драться, кусаться, сидеть на самой высокой ветке и кричать в небо.

Это только их взгляды и слова его останавливают. И не может он ничего потому, что никогда не пытался, потому что они запугивают его своими взглядами и словами, потому что они все время говорят: «Тебе нельзя, Джон. Нет, нет». Если его разрежут и что-то там перестроят, ровно ничего не изменится. Какая чудовищная идея! Какой ужас! А если они что-нибудь в него вставят? Что-то такое, что не будет им? Это будет похуже, чем искусственные зубы. Эти жуткие хитрые приспособления, которые отец вынимает на ночь и бросает в стакан с водой. По всему дому слышно, как они ударяются о стенки стакана. Все это ничего не изменит. Ему об этом сказал как-то один человек, сказал не напрямую. Незнакомый человек с добрыми глазами, заговоривший с ним на улице.

Джон стоял в ожидании мамы, которая, казалось, уже никогда не вернется. Его била дрожь, и он никак не мог с ней справиться. Этот человек наклонился к нему, глаза его смотрели на Джона, а голос был спокоен, как ровно горящее пламя: «Ты справишься, сынок. Не позволяй никому мешать тебе стать тем, кем ты хочешь. Все в тебе самом. Шарик еще не шарик, пока не перерезали веревку и он не полетел».

Глава 4. Пусть шарик летит

Не будет он делать эту дурацкую работу о сырах или клеить старую дурацкую модель. Хотя и сказал, что будет. Даже для того, чтобы мама не волновалась. Да пропади они пропадом! Пусть горят синим пламенем!

Модель из двухсот двадцати семи готовых пластмассовых деталей, с выступами и прорезями. Соединяешь одну с другой и закрепляешь клеем. Потому что собирать настоящую, из дерева, для которой детали надо вырезать и выпиливать, ему не разрешают.

А эта дурацкая работа о сырах: наклеивать на перепачканные листы картона слова и картинки, вырезанные из журналов. «Ты же знаешь, что не можешь писать аккуратно, рука у тебя скоро начинает дрожать, и получаются каракули. Ведь не хочешь же ты испортить свою работу».

Может, улизнуть в лес и поискать там птицу-лиру, валаби, вомбатов, муравьедов и опоссумов?[4] Может, прихватить удочку и половить по пути рыбу в ручье? Может, вырыть во дворе яму, большую, глубокую яму, как у других мальчишек? Как та, что у Перси Маллена на заднем дворе. Она и пещера контрабандистов, и шахта золотоискателей, и крепость, и кратер вулкана, и Колизей[5] с рыкающими львами, требующими еды. Там всегда можно что-нибудь спрятать. И еще это у них клуб. Настоящая, замечательная яма! Зимой она наполняется водой, и тогда это Тихий океан или Бенгальский залив, или тонущее судно, а все они — матросы, откачивающие воду. Это опасное место, и мистер Маллен все собирается засыпать ее, да руки не доходят. Или он помнит, что и сам был мальчишкой?

Может, залезть на крышу и посидеть на самом верху? Крыша всегда рядом, похожая на гору, вроде Маттерхорна или Эвереста. Их покоряют другие, не он. Перси Маллен не только взбирается на крыши и сидит на них, но и прыгает оттуда. Но Перси позволяют делать почти все, даже деревья рубить.

Сисси Парслоу тоже иногда сидел на крыше своего дома. «Я король, и это мой замок, — насмехался он. — А ты — вонючий недоносок». Жуткий тип этот Сисси.

Стая скворцов возвратилась. (Скворцы, что унесли его цепи.) С криком и шумом уселись на телефонный провод. Сперва было похоже на нить коричневых бус, потом — на шеренгу болтающих и переминающихся на месте ребятишек: вот-вот начнут забег на дистанцию.

Мама перед отъездом сказала: «Я позвоню тебе из Мельбурна. Не уходи далеко».

В небе появилась стрела. Она пронзила шарик, и он упал на землю. Ощущение спокойствия и удовлетворения, чудное ощущение, что он может делать все, что хочет, а не то, что ему велят, исчезло, как исчезает текст перевернутой страницы.

Не может он пойти в лес, потому что должен оставаться возле дома. Не может вырыть яму, потому что ему не разрешают брать лопату. Не может забраться на крышу, потому что слишком долго будет спускаться к телефону.

Мамины слова, слова всех других долбили его по темени, стучали, как колеса на деревянном мосту.

Этот ужасный телефон, это маленькое зеленое чудовище. Весь день будет он здесь торчать, как большое подслушивающее ухо. Будет следить за ним и наводить тоску. Будет угрожать. А как только Джон отвернется, он подпрыгнет и заскрежещет: «Не смей! Нельзя!» И через час зазвонит снова.

Вот почему мама приберегла эти слова напоследок: чтобы он не мог поспорить. «Позвоню из Мельбурна. Не уходи далеко». Одна из грязных взрослых штучек.

«Нечестно!» — взвыл он и в припадке гнева швырнул камень из-под фруктовых деревьев прямо на дорогу, насмерть перепугав Мейми ван Сенден.

На Мейми были голубые джинсы и желтый свитер, а ее золотистые волосы — как бронзовый шлем. Высоко поднимая ноги, она шагала по дороге, в руках — сумка и список покупок.

— Ой! — взвизгнула она и как вкопанная остановилась под аркой, глядя вверх по дорожке прямо на Джона. Потом завопила еще пронзительнее: — Это ты, Джон Самнер? Зачем ты это сделал? Ты что, полоумный или как?

— Да нет. Просто не видел, что ты идешь.

— Спорю, видел.

— Не видел.

— Это же опасно — бросать камни. Вот скажу маме, что ты камнями бросаешься. А если бы я была верхом, лошадь могла бы на дыбы встать. Она б меня убила, а тебя бы повесили.

— Так тебе и надо, если будешь тут верхом разъезжать. Чего это ты вздумала ездить верхом? Ты еще не взрослая. Еще слишком маленькая.

— Просто тебе завидно, потому что сам не можешь.

— Могу. На любой лошади, даже на дикой, даже на быке.

— Чокнутый ты, вот кто, — провизжала Мейми, хотела еще что-то добавить, по вовремя остановилась. Ей не раз говорили, что Джона нельзя дразнить, нельзя говорить ему, что он чего-то не может. И играть с ним не надо, если можно этого избежать. Он себе что-нибудь повредит, а она будет виновата.

Она только тряхнула головой, покраснела от смущения и побежала прочь по дороге. Джон тоже покраснел. Мейми симпатичная. Жаль, что он ее напугал. Он хотел бы носить ее сумку с книгами, как Перси Маллен носит сумку Элизабет Уинтер, но он этого не делает, ведь Мейми еще маленькая, ей только девять. Когда-нибудь, когда она станет старше, он пригласит ее к себе надень рождения, и Мейми, конечно, придет.

— Мейми! — позвал он, по не очень громко. Она не ответила, даже когда он поспешил к самой арке и позвал снова: — Мейми ван Сенден!

Оиа уже слишком далеко ушла или не хотела откликнуться.

Джон сел на побеленный камень под сводом из фруктовых деревьев. Это знаменитый камень из Скоуна,[6] хотя он никому об этом не говорит. Нельзя, чтобы кто-нибудь узнал, что камень в Вестминстерском аббатстве[7] вовсе не настоящий. Дорого бы им иначе пришлось заплатить. Иногда, сидя на этом камне, он чувствовал себя королем Джоном, а проходившие мимо были подлыми баронами, замышляющими против него заговор. Иногда он был архиепископом Кентерберийским,[8] отдыхающим в перерыве между коронациями, потому что короли так быстро один за другим умирали, что он уставал до изнеможения, водружая им на голову короны.

Появился на велике Гарри Хитчман, выписывая кривые вокруг невидимых препятствий. Это были мины, и Гарри знал, что, коснись он колесом одной из них, произойдет катастрофа. Если взорвется одна, за ней взорвутся и все остальные. Жизнь каждого человека на улице зависела от него.

— Привет, Гарри!

Ловко выписывая загогулины, Гарри со свирепым видом проехал мимо. Ноги у Гарри такие же крепкие и ловкие, как у диких коз. Это заметно, даже когда он на велосипеде. А когда он бьет по мячу, мяч летит до самого забора, за которым играют взрослые. Нелегкое дело для двенадцатилетнего. Но в школе он не блистает.

— Привет, Гарри!

Для своего возраста Гарри высокий. И умеет драться. Как-то после занятий он так отколотил Сисси Парслоу, что того пришлось вести к доктору, чтобы немного подлатать. Жуткая была драка. «Ну прямо убийство», — говорили ребята. Джону потом было очень грустно, и к Гарри он привязался, ведь у Гарри были большие неприятности, потому что всю вину он взял на себя. «Если этот Сисси станет к тебе снова приставать, — сказал Гарри Джону, — я его еще раз отделаю, да еще как».

— Привет, Гарри!

Гарри умчался, продолжая плести узоры. В его обществе Джон всегда стеснялся. Говорил слишком тихо. Не хотелось, чтобы Гарри считал, что он подлизывается.

Мимо него в новом автомобиле проехала миссис Парслоу. Направляется в торговый центр на Мейн-стрит — следующая за поворотом, всего в двухстах метрах. Миссис Парслоу воображает себя важной леди. Боковые стенки у машины белые, верх — цвета слоновой кости, а металлические детали — бронзовые. Сисси с самодовольной миной сидит на переднем сиденье. Нос задрал, уставился вперед. Думает, что он красавчик, а сам дрянь пресмыкающаяся. Сзади расселись три его жуткие сестрицы. Принцессами себя воображают, пусть соседи полюбуются.

«Понять не могу, где эти люди берут деньги, — сказала как-то мама. — Фрэд Парслоу их, должно быть, в лотерею выиграл». — «Не будь злой, дорогая, — возразил ей отец. — Если мы можем иметь две машины, позволь им иметь одну». — «Но ты человек с положением. А Фрэд Парслоу — мелкий служащий».

Возле ног Джона остановился маленький черный муравей. Он тащил за собой огромную хлебную крошку. Время от времени останавливался и переводил дыхание. Потом снова вцеплялся в свою ношу и волок ее дальше. За десять минут одолевал несколько сантиметров. Потрясающе! Ему наперерез поспешил другой маленький черный муравей. В сильном волнении он метался вокруг крошки, по первый муравей твердо стоял возле своей добычи, угрожающе подняв лапку. «Только тронь своими грязными лапами мою добычу, — пищал он, — и я тебе так врежу, что будешь помнить до середины следующей недели. Найди себе сам свою крошку!»

— Привет, Перси!

У Перси на поводке тявкающий австралийский терьер. Еще совсем рано, и десяти нет, а у Перси уже такой вид, словно его за волосы через лес протащили. Он всегда так выглядит. Терьер чуть больше кузнечика, а тянет со страшной силой. Рвется в разные стороны и издает ужасные звуки, вот-вот подавится. С таким щенком забот полон рот.

— Да что с тобой, наказание ты мое? — взвыл Перси. — Задохнуться хочешь, что ли?

— Привет, Перси!

— Привет, Джон!

— Ты куда?

— Угадай, — выдохнул Перси и, спотыкаясь, устремился за терьером.

— Я с тобой, Перси.

— Ну, кроха, — кричал Перси терьеру, — уж от старости ты не умрешь!

— Эй, Перси!

Крик его был как малыш на коротеньких ножках, который никого не может догнать.

Улица снова опустела. Ни Перси. Ни Сисси Парслоу. Ни Гарри. Ни Мейми. И муравей исчез.

Проехала машина Гиффордов.

Мистер Гиффорд — член совета графства. Очень важный. В праздничные дни приходит в школу и закатывает речь на полчаса. Сам жирный, волосы седые, щеки багровые, а нос — как кучка красного гравия, красный и шишковатый. На заборе у него висит табличка: «Осторожно. Стреляют». Ребята стараются ходить по противоположной стороне, а то вдруг выстрелят из пушки. Мама говорит, что табличка эта висит уже лет тридцать, во всяком случае, с тех пор, как они поселились на Уилсон-стрит. Мистер Гиффорд, похоже, никого за это время не убил, если только не хоронил тела тайно и не договорился с констеблем Бэрдом, чтобы его не арестовывали.

Мимо проехал бакалейщик.

— При-ири-привет, мистер Нигель!

Мистер Нигель, наверное, подсчитывает свои доходы.

Камень из Скоуна вдруг сделался слишком твердым. Через некоторое время так всегда бывает. Даже короли, когда их короновали, не должны были сидеть на нем часами.

«Э-э-эх! — сказал Джон. — Л-л-лучше уж займусь своей дурацкой моделью». И тогда что-то внутри у него взорвалось — ба-бах! — словно миллионы кусочков разлетелись в разные стороны. «Не пойду я в дом! Ни за что не пойду!» Он не сознавал что судорожно бьет рукой по бедру и заикается. «Буду делать что хочу. Я-я-я п-построю д-домик на д-дереве».

Потрясающая мысль. Она возникла сама собой прямо с неба свалилась.

Глава 5. Домик на дереве

Джон повернулся, чтобы бежать, но споткнулся и, к своему изумлению, упал на жесткий гравий подъездной дорожки.

Несколько мгновений он лежал не двигаясь. Было не так уж и больно, по очень обидно. Он весь дрожал. «О, Боже», — простонал он и, неловко двигаясь, переполз на травянистую обочину, ниже камня из Скоупа. Дрожащей рукой, после нескольких попыток, стряхнул впившиеся в тело острые камешки. Крови было немного: он ободрал колено и оцарапал локоть. «Нечестно! Другие ребята так не падают».

Мама скажет: «Как это случилось? Как ты умудрился упасть и так себя поцарапать? Разве ты не клеил свою модель? И не делал работу о сырах? И ты не отдыхал? Когда стоят, не падают. Ты упал, потому что бегал».

Медленно и осторожно он выпрямил ноги и попытался расслабить мышцы, чтобы не дать этой дурацкой дрожи завладеть им по-настоящему. Слишком уж он возбудился. Взрослые вечно говорят, что ему нельзя чересчур возбуждаться. Только что они о нем знают? Все равно что велеть дереву не расти и зерну не давать ростков. Хуже всего, что он упал на дорожке и теперь каждый прохожий может его увидеть. Его могут заметить старые сплетницы, которые любят подглядывать из-за занавесок. Могут вернуться Мейми, или Гарри, или Перси. Сисси Парслоу вместе со своими жуткими сестрицами может заметить его из своей машины и вдоволь посмеяться.

Джон молил, чтобы дрожь прекратилась. «Не сегодня, только не сегодня, пожалуйста».

И тут, когда он этого так не хотел, послышался шум приближавшегося автомобиля. Машину останавливали, дверца хлопала, но мотор не выключали. Это, конечно, булочник. Если он заметит, в каком Джон состоянии, узнает мама. Тогда всему конец: второго такого дня никогда не будет. «Я же тебе говорила, — скажет она. — Ну разве я тебе не говорила, Джон? И что только люди обо мне подумают! Оставить тебя одного!»

На четвереньках Джон полз по травянистой обочине. Встать он боялся — его могут увидеть. Когда арка из фруктовых деревьев скрыла его, сделала невидимым с дороги, он втиснулся в чащу зарослей, но неглубоко, чтобы не пораниться о колючие ветки. Можно бы вернуться к дому, но он не был уверен, что устоит на ногах. А ему почему-то было очень важно, чтобы о случившемся не узнала ни одна душа. Обычно его это мало тревожило, но сегодня это было важно для его самолюбия. Сегодня он не был маленьким инвалидом. Сегодня он был Джоном Клементом Самнером, и в его жилах текла настоящая красная кровь. И этот мальчик жил внутри другого, того, кого бьет дрожь, чьи руки и ноги дергаются, кто не может писать без помарок.

Фургон булочника подъехал и остановился. Джон подался в глубь зарослей. Хлопнула дверца. Под тяжелыми шагами заскрипел гравий. Булочник подошел ближе.

— А, вот ты где, молодой человек!

Провалиться бы на месте! Глаза булочника остановились на нем.

— Если это игра в прятки, считай, что ты проиграл. Я батон вот здесь оставлю. Твои ноги помоложе моих. — И зашагал обратно, но, не дойдя до фургона, обернулся к Джону и голосом, в котором звучал полувопрос, сказал: — С тобой все в порядке, Джон Самнер? И чего это ты здесь делаешь?

Сердце Джона бешено заколотилось. Он лихорадочно затряс головой, приложил палец к губам и предупреждающе зашипел. Булочник пожал плечами.

— Что, я игру тебе порчу? — спросил он. — Можешь на меня положиться. — Потом уже на ступеньке фургона снова спросил: — Прячешься-то ты от кого? Где все другие? — Он не был убежден, что все в порядке, но, криво усмехнувшись, сел в машину и захлопнул дверцу.

Слышно было, как булочник подъехал к соседнему дому, потом к следующему. Джон еще долго лежал неподвижно, даже когда и думать забыл о булочнике. В голове мысли только о том, что его бьет дрожь, о домике на дереве, о бесконечных «нельзя» и «не смей», о шарике, который еще не настоящий, пока не перережут веревочку и не дадут ему свободу.

Он выбрался из гущи веток и сел на обочине. С удивлением увидел лежавший там батон. А ведь нужно было заказать пакет булочек. Мама, конечно, спросит, почему он этого не сделал.

«Забыл», — скажет он. «Но почему?» — «Да не знаю почему. Просто забыл». — «Забыл о своем желудке? Ты что-то замышлял? Выкладывай что!»

С батоном под мышкой он нерешительно направился через лужайку, но вдруг почувствовал, что идет хорошо, так хорошо, что этого нельзя было не заметить. Неужели дрожь прошла?

Он швырнул батон на тростниковое кресло — солнечными вечерами мама любила отдыхать в этом кресле — и произнес вслух: «У Мэри был ягненок, руно — как снег бело…». И ни разу не заикнулся, а это был очень непростой стишок. Он приберегал его на трудные минуты, чтобы проверить себя, когда никого не было поблизости.

«В дом не пойду! — провозгласил он, обращаясь к вершинам деревьев. — Без дураков. Я еще не помер, нет».

С возрастающей уверенностью Джон прошелся вдоль дома. Отбивая шаг, вернулся назад: левой, правой, левой, правой. Вот здорово. Выше ноги.

Он пересек лужайку перед фасадом, отвесил иронический поклон лежащему на кресле батону. Почти горделиво задрав голову, промаршировал вдоль другой стороны дома. «Теперь на счет два: раз-два, раз-два».

Великолепно. Он вышагивал, высоко поднимая колени, ну прямо как на параде. Потом остановился у огромного развесистого эвкалипта. Дереву было тридцать лет, и его нижние ветви начинались на высоте метров пяти от земли. На такое дерево каждому мальчишке взобраться охота. Если б он мог…

Джон смотрел вверх, все выше и выше. Оттуда, с высоты восьмиэтажного дома, должно быть, видно далеко вокруг. Он увидел бы сверху дом Парслоу, даже скат его крыши; увидел бы дороги и сады и ни о чем не подозревающих людей, которые и вообразить себе не могли, что Джон Клемент Самнер сидит наверху. Не мог он туда забраться… Или мог?..

Нет.

Он снова зашагал, высоко поднимая колени. На счет два: раз-два, раз-два. Через сад прошел к дубу. Ему тоже тридцать лет (все деревья посадили в один день, тридцать лет назад), и первая ветвь растет всего в полутора метрах от земли.

Он всматривался в гущу листвы, в частую сетку ветвей, видных на высоте шести, может, метров и до самой вершины. Листва такая густая, что сквозь нее ничего не увидишь. Дуб напоминал непроходимые джунгли, а эвкалипт — летящую птицу

«Не расслабляйся! Выше ноги, парень. Раз-два, раз-два».

Теперь в рощицу серебристых берез. Им тоже по тридцать лет, и первые ветви начинаются в каком-то метре от земли. Множество тонких, изящных ветвей. Они поднимаются все выше и выше, как ступени лестницы, на двенадцать метров, туда, где вершины деревьев склоняются друг к другу. Но лезть вверх среди этих раскачивающихся под ветром ветвей так опасно, что пришлось бы остановиться на полпути, до того как ствол начнет гнуться под его весом.

«Да не сгибайся же так, не надо!»

Полпути — это не выше, чем скат крыши дома Сисси Парслоу.

Он снова посмотрел на эвкалипт: «Да ты — красавчик!»

Смущенно, с чуть виноватым видом, крадучись, вернулся он к эвкалипту. «Ты так красив! — сказал он. — Ты король. Корону королю! Ух ты! Вот бы здорово на самый верх забраться».

До первой ветки всего метра три, а вовсе не пять. Может, повезет и он сумеет закинуть на нее веревку и затянуть петлей. Затем — подтянуться на руках. Джон поежился. Другие мальчишки это запросто могут. Девочки умеют лазить, и даже малыши. Перси Маллен добрался до верхушки мачты для флага, что на Мейн-стрит.

Раскачивался там и распевал: «Йо-хо-хо, и бутылка рому!»[9]

Вот было бы здорово.

«Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо, и бутылка рома!»

Там, в вышине, домик. И мачта с флагом. И корабль с парусами. И маяк. И башня. И печная труба. Целый новый мир. Верхолаз, раскачивающийся на поясе, ремонтирует провода. Свирепствует буря на море. Парит орел. Альпинист одолевает Маттерхорн. Пилот ведет самолет. Парашютист ныряет в небо. Астронавт летит к звездам. О, Боже, там Небо! Он закричал бы: «Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце!»

Он сказал бы: «Привет, Господи! Я стучусь в Твою дверь».[10] Нет, так не пойдет. Фамильярничать с Богом не годится. Но он не фамильярничал. Для него в этих словах было что-то совсем особое, и Бог обязательно поймет его, если Он похож на того Бога, о котором говорит мама. Он сказал бы: «Привет, Господи! Вот я где».

Каждый мало-мальски стоящий мальчишка может взобраться на дерево по веревке и с закрытыми глазами.

Глава 6. Лестница Иакова[11]

Веревки не оказалось ни в сарае, ни за курятником, ни в чулане, где стояла стиральная машина, и даже под задней верандой, куда в минуты отчаяния швыряют все что попало, лишь бы не валялось под ногами. Ну совершенно никакой веревки, если не считать посеревшего под дождем ветром затянутого узлом обрывка с истрепанными концами. Чем-то этот клочок полюбился отцу, иначе он бы там не оказался. Просто чудо, что его не с жгли, не закопали, не выкинули вместе с мусором Джон обошел весь сад, грядки с помидорами и сладкой кукурузой, поискал вдоль забора, обсаженного вьющейся геранью, все больше и больше распаляясь.

У других веревки, ржавые гвозди, старые жестянки из-под краски, куски разбитого оконного стекла всегда валяются на виду. Но отец не такой, как другие. Своей любовью к чистоте и аккуратности кого угодно с ума сведет.

«Да у него каждая травинка свое место знает» — вот что говорят про его сад. Отцы других ребят в свободное время играют в гольф, или слушают репортажи о гонках, или сидят с приятелями в пивной. Этот трудяга мистер Самнер, как галерный каторжник, работает в своем саду. И если погода портится, это — конец света, как землетрясение, цунами, циклоп и все в таком роде.

У других мусор скапливается. Отец же вывозит его на свалку. У других по всему участку разбросаны старые конские хомуты, сломанные велосипедные рамы, дырявые кастрюли. Из отца дым шел и искры сыпались, если он замечал поднятую ветром конфетную обертку. Веревка у него, разумеется, есть — отец ко всему подготовлен: аккуратно смотанную, он возит ее в багажнике своей машины. Он и маму обеспечил — в дороге всякое может случиться, — и веревка, разумеется, лежит в багажнике маминой машины. Взбеситься можно!

Хорошее словечко «взбеситься». Только очень трудно вслух произнести.

Он все время знал, что не найдет никакой веревки. Знал, что уж никак не сможет ее закинуть на ветку. А если бы ему это и удалось, как бы он завязал ее узлом, чтобы не соскользнула? Не повиснет же она на ветке просто потому, что он этого хочет. Вся эта затея с самого начала идиотская. Слыханное ли дело, чтобы маленький инвалид, вроде Джона Клемента Самнера, взобрался на верхушку эвкалипта?

Просто потрясающее дерево. Те, кто живет рядом, его не замечают, потому что вокруг множество других эвкалиптов. Но приезжающие из города всегда восхищаются: «Какое чудесное дерево! Изысканное. Не тощее и прямое, как в лесу, и не узловатое, как у подножия гор».

Есть, правда, еще садовый шланг. Но как поднять его вверх на три метра и закрепить петлей на ветке?

Три метра? Пять и ни сантиметром меньше.

Конечно, есть лестница, и это так же несомненно, как мост через залив в Сиднее. Лестница лежит на специальной подставке под задней верандой. Раз в год, в июне, когда отец очищает от старой листвы канавы, он и ее вытаскивает, чтобы прочистить трубы. Потом запихивает обратно и обязательно говорит: «Слава Богу, с этим покончено. Всегда мне не по себе на этой лестнице. В следующем году найму кого-нибудь». Лестница длинная. Прочная. Старше Джона, а все выглядит как новая. Концы у нее красные, крашеные, а сама отполирована до блеска. Не хуже пожарной лестницы. Прислоненная к дому, она выглядит просто замечательно, и все время кажется, что вот-вот сверху появится отец, а на плече у него — попавшая в беду девица. Только обычно он появляется с головы до ног в саже, бормоча себе под нос проклятия. Слов Джон никогда не мог разобрать, не такой его отец. Он тяжело спускается, приседая на каждой ступеньке, и сквозь зубы что-то бормочет.

Джон ухватился за лестницу и потащил ее. Она весила целую тонну, и, чтобы приподнять ее, надо было поднатужиться. Она выползала из-под дома, как длинный-длинный зуб, над которым потеет дантист. («Не может этот зуб быть таким длинным, — говорит дантист. — Что он, из сапог растет? Откройте окно в потолке, сестра. Принесите лестницу».)

«Как же затолкать ее обратно?» Эта мысль пронзила его как раз в тот момент, когда конец лестницы завис над краем подставки; лестница круто повернулась вокруг своей оси, вырвалась у него из рук и с треском грохнулась на землю.

Зажмурившись и сжав кулаки, Джон замер в надежде, что лестница скажет: «Я в полном здравии, руки-ноги не покалечены, что ты паникуешь?» Но лестница молчала, и Джону пришлось открыть глаза и посмотреть. Во всю свою пятиметровую длину лестница распростерлась на траве, может, слегка поцарапанная, может, где-то у нее и побаливало, но видимых поломок не было.

На несколько сладких мгновений его охватило счастье. Но тут же нахлынули другие мысли. «Чему это я радуюсь? Мама наверняка узнает, что я ее вытаскивал, потому что мне ее не поднять, чтобы положить на место. Попал я как кур в ощип. И как прислонить ее к дереву? Да мне этого и за сто долларов не сделать. Даже за двести. Глупая мокрая курица».

Он ходил кругами, бормоча себе под нос, как отец, когда чистит трубы. Потом остановился, посмотрел на дерево, на лестницу и, наконец, на подставку под верандой. «Да сумей я ее к дереву прислонить, поднять ее на подставку будет плевое дело».

И он поволок лестницу через лужайку. Расположил верхней перекладиной к стволу с той стороны, откуда его нельзя было увидеть из дома, и посмотрел вверх, переводя взгляд все выше и выше. «Ты король! — крикнул он. — Корону королю».

Ну кому придет в голову, что Джон Клемент Самнер там, наверху.

Внизу будет Мейн-стрит. Люди, входящие и выходящие из магазинов. Автобусная остановка. Пассажиры автобуса. Далеко под ним будет скат крыши Сисси Парслоу. Но он никогда не расскажет об этом Сисси, потому что Сисси трепло. Обязательно разболтает все ребятам. «Только ни кому не говорите. Нельзя, чтобы взрослые узнали. Джон Самнер забрался на это огромное дерево. Сам!» Нет, Сисси сделает по-другому. Он расскажет своей матери. И уж миссис Парслоу постарается, растрезвонит всем и каждому. И вскоре дойдет до мамы. И начнутся причитания: «Никогда, никогда не оставлю тебя больше одного, скверный мальчишка». Жуть, до чего трудно жить с людьми!

Когда он вырастет, то купит себе остров и построит замок со рвом. Может, не замок, а пентхауз[12] — замки выходят из моды. На пляже он повесит объявление: «Не входить. Стреляют». И у него будет вулкан или бездонная яма, куда сбрасывать трупы. Будет плавательный бассейн, глубокий с обеих сторон. Будут подъемный мост, и ловушки для незваных гостей, и ручной лев по имени Эльза. И по всему острову будут башни, на которые можно взбираться, и ямы, зимой заполненные водой. А его женой будет Мейми. У него будет маяк, который ночами будет подавать сигналы кораблям, находящимся далеко в море: «Держитесь подальше!» Гарри и Перси будут навещать его на Рождество, а когда заявится Сисси Парслоу, его съест лев.

Он приподнял лестницу на полметра, прислонил к стволу и, тяжело дыша, облокотился на нее. Подтянул еще немного вверх.

В волнах прибоя бьется лодка. За ней, на доске для серфинга, — Мейми. Мотор не работает, и он должен грести, как бешеный, к прибрежным скалам, иначе Мейми унесет в открытое море.

Вверх! Может, у этой лестницы щупальца, как у осьминога. Так или иначе она оказалась на нем, а он — под ней. Вокруг бушует морс, а это проклятое дерево толкает не в ту сторону, словно само хочет упасть. И тут он увидел, что на скале вовсе не Мейми, а Сисси Парслоу, а это уж слишком. Не станет он надрываться ради этого слюнтяя.

Лежа на спине с распластанными руками и почти вывалившимся языком, он слегка подпрыгивал всем телом, чтобы еще немного покачаться на волнах.

Снизу он увидел дерево под новым углом, и у него закружилась голова. И чем дольше он смотрел, тем отчетливее видел, что на скалах все-таки Мейми. «Я иду! — закричал он. — Держись!»

Перевернулся и подставил под лестницу спину. Вверх ее! Вверх! Вот так!

Потом в волнах появилась другая лодка. На веслах — Перси! «Я спасу ее, — говорит Перси. — Не волнуйся ты, Джон». Джон потряс кулаком. «Чтоб ты лопнул, Перси Маллен. У тебя есть своя подружка. Иди и спасай ее».

Появилась еще одна лодка. Стоя на коленях, Гарри Хитчман сильными ударами длинных рук направляет ее через прибой. «Я спасу ее, — говорит Гарри. — Ты лучше возвращайся на берег». — «Не пойду я на берег. Думаешь, я нюня или еще кто. Не надо мне, чтобы за меня заступались. Вот увидишь».

Вверх ее! Вверх! Вверх!

«Я иду, Мейми! Держись, Мейми!»

И что это лестницы делают такими тяжелыми. Железная она, что ли? Ну, вверх, пошла же! «Слабак ты, Джон Клемент Самнер. Будь ты чашкой чая, вылили бы тебя в раковину».

Он снова запрыгал среди опавшей листвы, подпирая лестницу спиной, грудь у него вздымалась, прошибал пот. Вот жарища!

Лестница снова опиралась на ствол, и ее верхняя перекладина была уже на высоте двух метров. Дело пошло. Совсем неплохо, в конце концов. А Перси сломал весло и теперь совсем беспомощный, а Гарри захлестнуло волной. Он потерял свою доску и гоняется за ней. «Я буду на пляже раньше, чем он ее поймает». Может, Джон Самнер и позволил себе передохнуть, по он единственный, кто не сошел с дистанции. «Держись, Мейми! — крикнул он. — Я иду».

В коленях снова появилась дрожь, но это была совсем другая дрожь. Чтобы проверить себя, он забормотал: «У Мэри был ягненок, руно — как снег бело…» Слова соскакивали с языка, как намасленные.

«Катитесь вы подальше, мистер Маклеод, не знаете вы всего».

«Какая вульгарность, Джон. В нашем доме так не разговаривают».

«Катитесь вы все. Тошнит меня от вас. Вы что, думаете, я святой? Или, может, я букет цветов? Плевал я на дурацкие проекты и модели из пластмассы. Ты мою подружку не спасешь, Гарри Хитчман. Я сам ее спасу».

Рывками он протолкнул лестницу еще на полметра вверх. Но она становилась все тяжелее и тяжелее, и управлять ею делалось все труднее. Труднее, чем старой доской для серфинга. Это было как метание палицы. А может, как прыжок с шестом, когда вдруг застреваешь в воздухе на полпути до земли.

Мейми на башне. Она размахивает белым платочком и кричит: «Помогите! Помогите!»

«Чтоб тебе пусто было, Мейми ван Сенден. Сама залезла, сама и слезай. Придется тебе прыгать. Не могу я так высоко забраться».

Он рухнул на землю у основания лестницы, тело пылало, его била дрожь, глаза заливал пот.

Зазвонил телефон. Казалось, он звонил где-то за километр от дома. Звон телефона мешался с грохотом у него в голове. «О, Боже!» — тяжело выдохнул он. Пошатываясь, встал на ноги и, спотыкаясь, стал подниматься по ступенькам веранды.

— Все в порядке! — вопил он. — Иду я! Иду. Да заткнись ты.

Телефон стоял в общей комнате на низеньком столике у камина. Он захлебывался от нетерпения.

— Джон, Джон! Где ты, Джон?

— Да здесь я.

— Почему ты так задыхаешься?

— Кто это задыхается?

— Ты очень долго не отвечал. Разве я не велела тебе не уходить? Вот ты и задыхаешься. Тебе пришлось бежать.

— Послушай, мам. Конечно, мне пришлось бежать. Я был в конце сада.

— Ты же знаешь, что тебе нельзя бегать. Надо было идти.

— Тогда тебе пришлось бы еще дольше ждать.

— Булочник приезжал?

— Ну да, мам, приезжал.

— Ты купил булочки?

— Нет…

— Почему нет?

— Забыл.

— Забыл о своем желудке? Что ты задумал, Джон? Ведь ты что-то затеял, да?

— Да брось ты, мам.

— Может, там у тебя этот Перси Маллен?

— Никого тут нет.

— У вас дождь?

— Дождь? Никакого дождя.

— В городе дождь. Ты промок или еще что случилось?

— У нас солнце, мам. И никакого дождя.

— На веревке остались твои школьные брюки. Лучше сними их и занеси в дом, а то они никогда не высохнут.

— Слушай, я же говорю тебе: солнце светит. Никогда ты меня не слушаешь.

— Ты что-то затеял.

— Нет, мам, нет.

Последовала пауза, и ему было слышно ее дыхание. Она дышала ему прямо в шею. Он почти ощущал каждый ее вдох, словно это были порывы легкого ветра. Физически она была рядом. Задавала вопросы и обвиняла.

— Если ты что-то задумал, оставь, Джон. Ты знаешь, что нельзя. Я тебе верю. — Это означало, что она не верит. — Теперь я должна идти. Позвоню еще раз во время обеда. Мы обедаем вместе с папой. Потом у нас встреча с мистером Маклеодом. И не забудь: никакого горячего питья, никаких тостов, ничего такого. Не зажигай плиту. И еще отдохни после еды.

В трубке щелкнуло — клик!

Чудесный звук! Он бросил трубку, как будто она превратилась у него в руках во что-то скользкое и извивающееся, как будто его тошнило от одного к ней прикосновения.

Немного погодя он выпил два стакана воды, опустошил коробку с печеньем и сел на ступеньках веранды, чувствуя себя потерянным, чуть не плача, словно кто-то умер.

Попугаи облепили яблоню, выискивая спелые плоды, скворцы опять расселись на телефонных проводах, тянущихся до самого города.

Слышно было, как где-то неподалеку дерутся и кричат ребята. Собачонки Перси Маллена все еще заливались своим дурацким лаем. Перси Маллен, верно, на площадке бьет мячом по забору. Сисси Парслоу и его сестрицы, наверное, бегают от двери к двери и сплетничают. Мама позвонит во время обеда.

Такой вот его мир. А тот мир, где ребята делают все по-своему, где-то там, далеко.

Несколько минут он мысленно оплакивал себя, потом побрел к лестнице и сел на нижнюю перекладину. Сидеть было неудобно, и почему-то ему захотелось перекувырнуться через голову. Конечно, ничего из этого не вышло, и он завалился на бок. Где-то вдали прозвучал свисток почтальона, одинокий тоскливый звук. Джон еще немного поплакал над собой, а потом улегся на спину и уставился в небо. До неба ужасно далеко. Как и до вершины эвкалипта. А в пустоте между ними парил орел. Там тоже было одиноко, хотя и по-другому.

«Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце!» От этих слов он расплакался, а слезы он терпеть не мог, даже когда их никто не видел.

До него донесся далекий голос, один из воображаемых голосов. И звучал он довольно сердито.

«Ты знаешь, что я не сама залезла на эту башню. Это ты меня сюда посадил, все это твоя дурацкая игра. Не думаешь же ты, что я отсюда спрыгну. Я сломаю себе шею. Ты должен подняться и снести меня вниз».

Это была Мейми, все еще ожидавшая, что ее спасут, но Джона она больше не интересовала.

«Не могу я залезть так высоко, — сказал он. — Не могу подставить лестницу».

«Спорю, что Гарри Хитчман смог бы».

«Да провались он, этот Гарри Хитчман. У меня от него живот сводит».

«Спаси меня, Гарри! Джон Самнер не может снести меня вниз».

«Замолчи ты, Мейми ван Сенден. Нечестно втягивать в это Гарри».

«Не замолчу. Спаси меня, Га-а-р-р-р-и!»

«Гарри тебя не слышит. Он ушел и занят своими делами. Пожалуй, и тебе пора уходить, Мейми ван Сенден».

Она ушла. Ничего не осталось, только небо, эвкалипт и лестница.

«А ты-то, почему не уходишь?» — прорычал он, обращаясь к лестнице. Но лестница была настоящей, и ей незачем было уходить. «Займусь своей моделью. В ней 227 деталей. Соединю их все, и получится яхта, которую можно поставить на полку. Потом покрашу ее белой краской и отнесу в школу. Все ребята скажут: „Потрясно!” Но все равно они знают, что это двести двадцать семь деталей из коробки».

Он покатился вниз по склону, перекатываясь с боку на бок, туда, где у забора росла герань. «Ненавижу герань. Она воняет». Но он примирился с запахом, потому что не хотелось двигаться. Ничего ему не надо. Какой прок чего-нибудь хотеть? Ответ всегда один: «Не делай. Нельзя». Был только один Джон Клемент Самнер, тот, которого не слушаются руки и ноги, который марает страницы.

Он скосил глаза на основание лестницы, потом перевел взгляд вверх: от верхней перекладины до первой ветки было всего полтора метра. С таким же успехом их могло быть пятнадцать или пятьдесят. Лучше бы оставил он ее под домом и избавил себя от всех этих мучений. Ее же еще придется тащить обратно, чтобы никто не заметил, что он ее трогал.

Если бы он попросил Перси или Гарри, они бы, наверное, помогли. И даже не подумали бы, что он слабак, если бы стали втроем заталкивать ее на место. Но Гарри скажет: «Я сам». Подхватит лестницу и сам положит ее на место. И тогда они скажут: «А зачем ты ее вытащил?» Они же не будут знать, что прежде, чем попросить о помощи, он дотащил ее до самого дерева, а потом обратно до дома. «Не знаю, — скажет он, — просто так».

Но это была не игра. Это было вполне серьезно. И сделал он это ради чего-то замечательного, что не произошло. Как и все другое, что никогда не случается и никогда не произойдет. «Займусь своим проектом. Вырежу пластмассовыми ножницами несколько картинок из женского журнала».

Лестница насмехалась над ним, ему хотелось наброситься на нее, ударить как следует или толкнуть сбоку, чтобы она с треском повалилась. Это желание охватывало его несколько раз, было почти как команда, по тело не шевелилось. Оно хотело одного — лежать на земле. «Хоть бы ты сгинула, старая дурацкая лестница!»

Но лестница, как крутой парень из фильма, стояла, прислонившись к стволу, и сплевывала табачную слюну. «Здесь стою и стоять буду. Соображаешь?» — «Убирайся! Ты только лестница». — «Никуда я не уйду. Хочу и стою. Нечего мной командовать».

Джон отодвинулся на метр или два от зарослей герани. Запах листьев, раздавленных его телом, был слишком силен. «Лучше бы я с мамой поехал».

Он сел, обхватив руками колени, и, чувствуя себя несчастным, стал раскачиваться: взад-вперед, взад-вперед. На мгновение возникло воспоминание из далекого прошлого. Странное и тревожное воспоминание. Трехлетний малыш сидит в своей кроватке, обхватив колени, и раскачивается. И не было разрыва во времени, он снова — тот самый малыш. Потом все пропало. «Нет!» — закричал он.

Его бросило в жар. В тело вонзились невидимые шипы. Было нестерпимо стыдно. Лицо исказилось, руки задергались. Повинуясь импульсу, он вскочил на ноги и набросился на лестницу. В ярости ухватился за ее основание и вырвал его из земли. Верхняя перекладина рванула вверх по стволу, словно ею кто-то выстрелил, и ударилась о ветку. Послышался громкий щелчок, как от удара хлыста, и отзвук его прокатился до самого низа. Лестница содрогнулась, но устояла. Она стояла и не падала.

Глава 7. Дорога открыта

Что-то случилось. Джона охватила буря чувств. Разыгрывалось сражение, и он в самой его гуще размахивал плоским мечом, сбивая головы с закованных в броню рыцарей. Вопли, крики, запах крови. Пощады не будет.

И все пропало. Чуть погодя Джон снова увидел лестницу и сук, в который она упиралась. Вот она, дорога в небо, и эта дорога открыта.

Как все это понять? Не его же это рук дело. В этом он совершенно уверен. Случилось чудо. Сам он это сделать не мог. Поднять эту громадную жуткую лестницу?

В изумлении он отодвинулся в сторону, повернулся и сел подальше, скрестив ноги, не веря своим глазам, не веря ничему.

Подумать только, лестница не сломалась у него на глазах, не рассыпалась перекладина за перекладиной, не растаяла, как воск, не исчезла, как дым. Это бы его не удивило. Просто эта лестница не была им придумана, он ее не сочинил. И само чудо не было доблестным подвигом из великолепного сновидения.

Как он был уверен, что ничего подобного никогда не случится. Но вот лестница стоит, словно всю жизнь так и стояла, и ждет, чтобы ею воспользовались. Сердце Джона бешено билось в груди, в голове грохотало, а жилка на шее пульсировала с такой силой, что прерывалось дыхание. Его стал охватывать страх, а внутри у него что-то начало падать.

Он снова посмотрел на длинные, изящно изогнутые ветви, тянущиеся, как стройные руки, вверх к веткам-ладоням. Посмотрел на листья на самой вершине, вслепую, словно пальцы, нащупывающие небо. Кружилась голова, к горлу подступал тошнотворный комок тревоги. Перед ним был утес, а он — на костылях — стоял у его подножия.

Почти не сознавая, что делает, Джон заковылял прочь, нервными рывками удаляясь все дальше и дальше.

В голове настойчиво звучали голоса — его звали все те вещи, которыми он должен был заниматься. Модель из двухсот двадцати семи пластмассовых деталей, его работа о сырах и картинки, которые он должен был вырезать, библиотечная книга, прочитанная только наполовину, а ее нужно дочитать до конца. Тысячи дел. Тысячи вещей, которые он должен был делать. Вспомнить он мог только три, но совсем неотложные, ими надо заняться немедленно, и по важности ничто не могло с ними сравниться.

Голоса звучали все громче и громче, они требовали, и он должен был бежать на их зов, через лужайку, галопом к дому, потому что все они были там: работа о сырах, модель, библиотечная книга. Все они требовали его внимания — из-за стен и дверей.

Внезапно его бег прервался. Как будто пара сильных рук преградила ему путь. Впереди он что-то увидел. Это была девочка.

Она сказала:

— Ты спятил или как?

Это была Мейми. В голубых джинсах и желтом свитере, золотистые волосы как бронзовый шлем. Она ела яблоко, а раздувшуюся от покупок сумку поставила на землю, чуть придерживая за одну ручку. Это не Мейми на скалах, вымокшая насквозь захлестывавшим ее прибоем, не Мейми с башни. А настоящая Мейми, та, что жила через семь домов от них по правой стороне Даусон-стрит, если идти вверх.

Заикаясь, Джон попытался что-то сказать, но эти звуки не означали ничего.

Она откусила кусок яблока.

— Разве твоей мамы нет дома?

Он потряс головой.

— Да она тебя убьет, когда вернется. Жуть на кого ты похож.

Он задыхался от стыда и горя. Весь в пыли, в прилипшей траве, потный и грязный с головы до ног. Да лучше умереть на месте. Он снова попытался заговорить, по не смог и тут же почувствовал, что барабанит по бедру. Напряжением воли он остановил эту дрожь.

— А я за покупками ходила, — сказала Мейми. — Мама не велела мне задерживаться, а я задержалась. Она ужасно разозлится. Хочешь откусить?

Он покачал головой.

— Я два съела. Мама рассвирепеет. Ты что делаешь?

Он хотел объяснить, но не мог. Пытался сказать, что играет в охоту на крупного зверя и бежал, потому что его оружие дало осечку; но речь его была бессвязна и непонятна.

Мейми стало не по себе. Она уже жалела, что зашла. Лучше было не заходить, как ей и велели. Зашла она только для того, чтобы отдалить встречу с мамой. Но даже ожидавший ее нагоняй — она опоздала, съела два яблока и одно пирожное, истратила три цента из сдачи — был лучше, чем это.

— Я, пожалуй, пойду, — сказала она. — Мама будет сердиться.

— Не уходи! — выпалил он.

Мейми посмотрела на свои ноги (она-таки порядком струхнула) и подхватила болтавшуюся ручку сумки.

— Я должна, — сказала она. — Пока.

И пошла, слегка подпрыгивая на ходу, по не потому, что ей было весело. Ей хотелось пуститься бегом и, когда она обошла дом и Джон уже не мог ее больше видеть, она помчалась вниз по проезду Добежав до дороги, оглянулась. Джона позади, слава Богу, не было.

— Да он совсем спятил, — пробормотала она. — Сумасшедший. Его в специальной школе держать надо.

Джон все еще стоял там, где был прерван его бег к дому. Он был в ярости. Ненавидел себя, Мейми, весь мир. Хотелось крушить все вокруг, ругаться, топать ногами. Никогда, никогда не был он в такой ярости. Ему было так стыдно. Его душили несбывшиеся надежды, запреты и неудачи всей его жизни. Все эти «не делай этого» и «ты этого не можешь». Он был почти вне себя.

— Ах ты, мерзкая, гадкая лестница! — завопил он и заметался кругами, выхватывая куски земли и швыряя их в дерево. — Это несправедливо, несправедливо. Другие ребята умеют лазить. Другие ребята не позорятся перед девочками. Гадкое старое дерево.

Он набросился на дерево с кулаками, пинал его ногами. Проклинал. Ухватившись за лестницу обеими руками, он, сам не сознавая, что делает, почти побежал вверх по перекладинам, оступаясь, на ощупь ловя перекладины растопыренными пальцами и впиваясь в них ногтями, пока не оказался на высоте по крайней мере трех метров. Там он остановился, пораженный.

Внезапно стало холодно и все скрылось в дымке.

Это случилось так неожиданно. Холод внутри и холод снаружи. И никакой ярости. Никакого бешенства. Даже слов больше не было.

Дымка рассеялась. Где-то внизу, как тростинки, подрагивали ноги. Над головой побелевшие от напряжения руки стискивали боковины лестницы.

Все его тело, застывшее в момент движения, распласталось на лестнице, как тело мученика на колесе. Колесо повернется, и тело разорвет на части.

Сесил Парслоу окликнул проходившую мимо Мейми. Он стоял, прислонившись к своему забору, почесывая шею.

— Что случилось, Мейми ван Сенден? Чего это ты так вылетела с участка Самнеров?

— Да он совсем чокнутый, — сказала она.

— Кто?

— Этот Джон Самнер. Напугал меня до смерти. У него на губах пена была. А мамы его нет дома.

— Он один? — недоверчиво и с испугом спросил Сесил.

— Говорит, что один.

Сесил состроил гримасу.

— Сама ты чокнутая. Ничего особенного с ним не случилось, раз он с тобой говорил.

— Я-то не чокнутая. Посмотрел бы сам. Я просто стояла и все видела. Сущий клоун.

— У него был припадок, а ты ничего не сделала?

— Да они с ним все время случаются. Мне просто жутко стало. Хочешь яблоко?

— Ты же его все обслюнявила. Нет уж.

Мейми фыркнула и повернула к дому. Огрызок она бросила в кусты.

Сесил Парслоу направился к участку Самнеров. Это была враждебная территория. Надо было пройти три незастроенных участка и перейти через дорогу. Он заложил большие пальцы за пояс и, постепенно ускоряя шаг, важно зашагал. Ему велели не уходить от своего дома. Обедать, вероятно, они будут рано: мама поедет к тете Эллен показать ей новую машину. Он толком не понимал, почему идет к Самнерам и почему то, что Джон Самнер там один, его тревожит. Может, это было любопытство. С этим мальчишкой всегда связана опасность. Быть с ним в одном классе и то уже было скверно. Но еще хуже жить с ним на одной улице. И все равно он продолжал идти, пока не дошел до арки из фруктовых деревьев. Там он остановился, все еще держа руки за поясом, но в общем чувствуя себя очень неуютно.

Он не любил заходить к Самнерам. Неприветливое место. Слишком все чисто и аккуратно. Вообще-то он ничего особенного против Джона Самнера не имел, но каждый их разговор кончался ссорой. Джон Самнер всегда называл его Сисси, а другие ребята — Сесил, или Си-дал, или Визил. Бесило его только Сисси. Это для него — как красное для быка. Как-то раз после школы он за это ткнул Джона Самнера кулаком, и кончилось все чудовищной дракой с Гарри Хитчманом. И это было нечестно. Гарри больше него вдвое, ручищи как у пятнадцатилетнего. И чего это он взъелся из-за Самнера? Лучше улицу перейти, чтобы с ним не разговаривать, Гарри такой же, как все ребята. Все они при любом удобном случае избегают Самнера, потому что ему не разрешают и то и это, а играть с ним так же весело, как сидеть в церкви. Но он, Сесил, не избегает.

Мама говорила, что Самнерам не следовало посылать Джона в обычную школу. Это несправедливо по отношению к остальным. Он такой, мама сказала, потому, что семья у них слишком умная. Слишком много мозгов до добра не доводят.

А отец сказал, что все должны как-то помогать этому бедолаге. Не его это вина. Может, его маленького уронили и он головой стукнулся или еще что.

Учитель как-то говорил, что церебральный паралич — результат несчастного случая при рождении, такое может с каждым произойти, и те, кого это несчастье миновало, должны все время благодарить Бога.

Перси Маллен говорил, что все время терпеть его рядом, как неотвязную кривобокую тень, надоедает, по Джон не вредный и вообще-то никому не мешает.

Тетя Эллен говорила, что жить бок о бок с больным ребенком, должно быть, очень тяжело, это постоянно угнетает.

Мейми ван Сенден сказала, что он чокнутый.

Гарри Хитчман говорил, что Джон ужасно вспыльчивый. Он сам со своего участка слышал, как Джон истошно вопил и ломал вещи.

И Сесил остановился под аркой из фруктовых деревьев. Он хотел идти дальше, по ему не хватало смелости, хотя миссис Самнер (она его особенно раздражала) и не было дома.

Возможно, он впервые признался сам себе (именно потому, что миссис Самнер не было), что хотел бы подружиться с Джоном Самнером. В глубине души он давно знал, что между ними есть какая-то связь, что из всех ребят только Джон Самнер мог бы стать его настоящим другом, как бывают друзья-солдаты, кровные братья, товарищи в жизненной борьбе. Но они всегда говорят друг другу не те слова, всегда смотрят друг на друга с вызовом, и дома у него из-за Джона вечно бывают неприятности.

Опустив плечи, он направился обратно, почесывая затылок, руки уже не за поясом.

— Сесил! Где ты? Обед готов…

Глава 8. «Привет, птицы!»

Стиснув зубы, Джон тяжело и часто дышал, а весь мир вокруг превратился в одну гигантскую боль, ужасающую боль, и было очень страшно.

Потные руки, как смазанные жиром. Пальцы рывками соскальзывали по отполированным боковинам лестницы, каждый раз чуть сдвигаясь вниз. И с каждым рывком от страха судорожно сжималось сердце, словно что-то в нем разрывалось.

Пот застилал глаза, заливал рот, струился из подмышек. Это из него уходили силы, уходила жизнь. Тело стало нежным, дряблым, слабым, оно размягчилось. И становилось все длиннее и тяжелее. Как фигурка из пластилина в жаркий день, что сама растягивается и в конце концов разрывается, разваливается на куски.

Он попытался подняться выше, но не смог. Он умолял себя, приказывал себе лезть, но тело не откликалось, словно было телом другого человека, находящегося где-то далеко от него. Это как звать маму среди ночи, когда она спит и все двери плотно закрыты.

Опереться бы на ноги, оттолкнуться, подтянуться, по ничего не выходило, в ногах не было силы, он их не чувствовал. Как парализованные — такие же беспомощные. Он цеплялся за лестницу, прижимался к ней, умолял, молился.

Никакого ответа. Ни изнутри, ни снаружи. Это Мейми его сюда загнала, но даже она ушла. Внизу была только земля. Там, далеко внизу. И такая твердая. Дождя не было больше месяца. Как железные прутья, как рельсы, выступали из земли толстые корпи эвкалипта. Мягкой и высокой травы там не было. Лишь сухая, скошенная под корень отцовской газонокосилкой. Падать было не на что. Можно было только разбиться. А в руках все то же жуткое ощущение, пальцы продолжали соскальзывать, и каждое движение уносило частицу жизни.

Лестница была такая гладкая, что ни одна заноза не впилась ему в руки. Отец полирует ее наждачной шкуркой и покрывает лаком. В этом весь отец. Даже его лестница должна быть идеальной. Не обрабатывай он ее так наждачной шкуркой, не покрывай лаком, не мой после каждого раза, как он на нее заберется, пальцы не скользили бы так.

В голове у него звучали голоса. Они спорили. Один, хотя в нем и чувствовалась усталость, был тверд, в другом слышалось отчаяние. Один был очень похож на маму, другой — как бы частица его самого.

«Не собирался я вовсе влезать на это поганое дерево. С самого начала не собирался. Только вид делал. Все время не собирался. Все время прикидывался».

«Не прикидывался ты».

«А вот и прикидывался. Играл, как всегда».

«Достать и выволочь лестницу с подставки — это игра? Прислонить ее к дереву — это игра?»

«Ну конечно же. Не дурак я и не сумасшедший. Знаю, что не могу лазить».

«Пинать эту лестницу. Колотить по ней. Ругаться. Убегать от нее — все это была игра?»

«Не знаю, не знаю».

«Ты сюда поднялся, не так ли? Значит, ты по ней залез. Не мог ты иначе здесь оказаться. Ты все время знал, что так оно и будет, но ты также знал, что, когда сюда поднимешься, упадешь».

«Это все из-за того скверного человека, что мне про шарик сказал».

«Ему легко было говорить. Для него это ничего не значило. Незнакомец, проходивший мимо».

«У него были доброе лицо и хороший голос. Может, у него тоже были свои проблемы. Я ему поверил. Мне жаль, что я назвал его скверным».

«Это был незнакомец. Он не понимал. Он не знал».

«Знал он!»

«Если бы знал, ты не висел бы здесь сейчас, а поднимался бы все выше и выше. Ты кричал бы: „Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце!” Уже смотрел бы с высоты на крышу дома Сисси Парслоу, на Мейн-стрит, на выходящих из автобуса».

У него вырвался долго сдерживаемый всхлип, и вместе с ним начались судороги. Все сразу. Он ощущал их даже в содрогании лестницы. Она тряслась под ним, пульсировала, и он уже не чувствовал своих рук, из них совсем ушла сила. Они еще оставались на прежнем месте, все еще скользили, но он их не ощущал.

Он будет лежать там, может, разбившийся, а может, и мертвый, и никто не узнает. От задней двери его не увидят. Мама, вернувшись домой, его не увидит. Ведь лестница не видна от дома. Мейми стояла возле дерева, а ей и в голову не пришло, что там лестница.

Мама будет кричать: «Джон, где ты, дорогой?» И все сильнее волноваться. Она станет метаться туда-сюда, продолжая звать его. А потом найдет. «О, Джон, я же всегда знала, что тебя нельзя оставлять. Все эти годы я берегла тебя. Оставила на один день, и ты себя убил».

Даже сейчас, закричи он (если бы хватило дыхания), разве кто-нибудь услышит? Разве они заметят? Разве придут? И поймут ли они что-нибудь, если найдут его не на земле, а, все еще скорченного, на лестнице? Поймут ли, почему он это сделал, или скажут этак свысока, по-взрослому:

«Глупый мальчишка. Дурак. Идиот. А ну слезай вниз».

«Я не могу».

«Смог залезть, сможешь и спуститься».

«Не могу».

«Слезай немедленно, Джон Самнер!»

«Бесполезно приказывать. Я не могу подняться и не могу спуститься. Даже упасть не могу».

Тело его заполняло проем лестницы, как жидкость расщелину. Он висел теперь на согнутой в локте руке, ноги продеты сквозь перекладины и согнуты в коленях, подбородок, как крючок, зацепился за перекладину. Он висел на крюке с откинутой назад головой, противясь давлению своего тела, стараясь нормально дышать. Судорог уже не было, шла война не на жизнь, а на смерть против деревянной перекладины и веса собственного тела.

Он не упадет и не умрет на земле. Он задохнется здесь, на лестнице, и они найдут его, подвешенного, как цыпленка. В школе приспустят флаг, и ребята будут говорить: «Слыхали про этого дурачка Джона Самнера? Даже по лестнице забраться не смог».

Вопль негодования в душе его не вырвался наружу, он остался безмолвным, но его обмякшее тело вдруг обрело мышцы, жилы и кости. Руки задвигались, ноги задвигались, он поборол спазм в горле и двинулся вверх. Преодолел три мучительные ступени, и его пальцы уцепились за ветку.

Он хотел отпустить ее, грохнуться, как мешок, на землю, просто чтобы все кончилось, но ногти его невольно впились в кору. И тут он увидел себя как бы со стороны и услышал приветствующие его возгласы множества людей:

«Молодец, Джон! Держись, Джон! Ты им покажешь. Давай, давай, Джон. Не останавливайся».

«Я не могу. Не могу».

«Ты можешь, Джон. Вниз далеко, а вверх уже близко».

«Это невозможно».

«Шарик летит. За шариком, Джон. Вперед. Борись за него. За ним, за ним, Джон!»

И он боролся, чтобы удержать это мгновение, сохранить это чувство. И его приветствовали тысячи.

Цепляясь ногтями, срываясь, раскачиваясь, как безумным, он карабкался вверх и вверх и вдруг почувствовал, что плачет. Никогда в жизни он так не рыдал. «От радости плачут только женщины и девчонки» — так обычно говорят. Но это неверно. Мальчишки тоже плачут: он сидел на ветке!

Слезы мешали ему смотреть, он не мог думать, не мог рассуждать, не мог ни заглянуть вперед, ни оглянуться назад. Но он знал, что победил. Он это сделал!

«Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце! Вот и я. Вот я здесь!»

Глава 9. «Эй вы там!»

Каким бездонным было небо, все в розовых отсветах, и так близко от него. Вверх неслась его песнь:

«Пятнадцать человек на сундук мертвеца.

Йо-хо-хо, и бутылка рома!..»

Земля далеко внизу, и пусть все печали и страдания останутся там.

Он рванул за шнурки, и кеды полетели вниз. Они лежали на траве, как коконы, из которых только что вылетели молодые яркокрылые бабочки.

Он стянул мокрые от пережитого страха носки, и они тоже полетели вниз и лежали там, скомканные, как свидетели горестей и страданий, побежденных радостью.

— «Всем, всем привет!» — распевал он во все горло.

Ползком, все вверх и вверх по суку, он добрался до следующей ветки и, подтянувшись, оказался на ней. Продвинулся еще и оседлал ее, как всадник, сцепив под собой ноги. «Эй вы там! Вот я где — на дереве». Каждая клеточка его тела ликовала: «Йо-хо-хо! Йо-хо-хо!»

И снова выше. Он отламывал кусочки коры и швырял их сквозь листву, и они падали с шумом водопада. Между зубами у него торчал молодой, зеленый побег, он жевал его и высасывал сок. Это был нектар. Слаще меда. Небесный нектар. Он погладил ветвь: «У-у-у, хорошая моя». Он пел и не замечал, что на небе уже не было солнца, что птицы улетели и что над ним нависли тяжелые, серые тучи. Первые брызги дождя упали на поднятое вверх лицо. Какое великолепие! Он воспринял их восторженно, как миро для помазания королей на царство. «Я король, а все внизу — грязные негодяи».

Он продвигался вперед, нащупывая путь вытянутыми руками, подтягивался, поднимался все выше. И это был уже не маленький инвалид с церебральным параличом, а тот мальчик с горячей красной кровью, которого все в нем пытались задушить, говоря, что его нет. «Йо-хо-хо!»

Он был орлом. Альпинистом. Покорителем Эвереста. Волосы у него промокли от дождя.

«Ты меня видишь, Мейми ван Сенден? Эй, Мейми! Видишь меня, Гарри Хитчман? Привет, Перси Маллен! Кто теперь на верхушке мачты?»

Он — кровельщик с железными нервами.

«Ты меня видишь, мама? Ты меня видишь, папа? Вы меня видите, тетя Ви? Плевал я на ваше горячее пиво, которым вы хотите меня укрепить. Плевать мне на вас, мистер Роберт Маклеод. Чтобы потом зашить, вы готовы парня разрезать».

Он — обезьяна, раскачивающаяся на хвосте.

«Плевать мне на тебя, Сисси Парслоу, прячешься сейчас от дождя под крышей своего дома. Вы видите меня, мистер, говоривший о шарике? Я хотел залезть на вершину дерева, и вот я здесь. Привет, Мейн-стрит! Привет, мистер Мясник. Привет, мистер Булочник. Привет, дождь. Я иду вверх, чтобы ты пршел вниз».

Он продолжал петь:

«Пятнадцать человек на сундук мертвеца.

Йо-хо-хо, и бутылка рому!..»

Он принял позу, поднял руку и провозгласил всему миру: «Можешь играть со своими собаками, Перси Маллен». Потом добавил: «Можешь забивать свои мячи, Гарри Хитчман». И завершил резко: «А ты, Сисси Парслоу, не суй свой нос не в свое дело, а то фингал заработаешь».

В порыве чувств он прижимался лицом к ветке, обнимая ее, как лучшего друга. «Ты всегда будешь моим деревом. Я убью того, кто посмеет тебя срубить».

Он был на высоте пятнадцати метров. До земли было далеко-далеко. Он уже не видел лестницу, не видел на лужайке оставшихся от нее следов. Он видел только листву, и ветки, и блестящие от дождя мокрые крыши домов. Только то, что было в воздухе: телевизионные антенны, электрические и телефонные провода, трубы, фонари на столбах и дождь. «Здорово! Здорово! Пусть идет дождь. Что мне до того».

Он управляет парусником, а на море бушует буря. Он стоит на носу судна и кричит: «Эй ты, ветер!»

Люди на Мейн-стрит прятались от дождя под навесами магазинов. «Эй вы там!»

Гарри Хитчман промчался на велосипеде к дому. «Эй, Гарри!»

Он хотел, чтобы о нем узнали, но никто не слышал. (Они бы стали говорить: «Кто это там на дереве? Уж не мальчишка ли Самнеров? Да нет, конечно. Джон Клемент Самнер только в игрушки играет. Это, наверно, Перси, младший из Малленов».)

«Эй, вы! Неужели никто меня не слышит? Эй, мистер Бакалейщик! Эй, мистер Мясник!»

Но никто не слышал и никто не видел.

В пятницу в школе будут обсуждать, кто что делал в дни, когда не было занятий. «Перси Маллен, что ты делал?»

«Вырыл целую дюжину ям, мисс».

«Гарри Хитчман, что ты делал?»

«Забил дюжину мячей, мисс».

«Джон Самнер, что делал ты?»

«Залез на эвкалипт, мисс».

«Мы говорим только правду, Джон Самнер».

«Но я действительно забрался, мисс. Сам забрался вверх на пятнадцать метров и под дождем».

«Ты меня огорчаешь, Джон Самнер. Я тебя считала правдивым мальчиком. Я спрашиваю снова и жду честного ответа».

Ну как они поверят, если никто не видел и никто не слышал.

«Я занимался своей работой о сырах, мисс. Склеивал модель. Читал. Сидел на окне и смотрел на дождь».

«Ну, конечно, Джон. Сразу бы так и сказал. Зачем лгать?»

Неужели до этого дойдет? Неужели ему придется лгать и все вверх ногами переворачивать, потому что никто не поверит в правду?

«Э-э-ге-е-е-гей! Э-э-ге-е-е-гей! Э-э-ге-е-е-гей!» Голос его звучал пронзительно, он командовал, требовал.

«Я, Джон Самнер, сижу на вершине эвкалипта. Оглохли вы все на Мейн-стрит, что ли? Вы должны меня увидеть. Должны услышать».

Но они все еще стояли под навесами со своими сумками, детскими колясками и велосипедами, нетерпеливо поглядывая на затянувшую небо серость и струившиеся потоки дождя.

«Эй, Сисси Парслоу! Промой глаза, это я. Подо мной пятнадцать метров, а может, и все тридцать. Не стану я ставить тебе фингал, если ты высунешь нос из-за двери. Эй, Мейми ван Сенден, ты же не оглохла?»

Не может ведь он остаться здесь навсегда, на ветру и под дождем. Простудится и свалится с гриппом. Что с ними там приключилось? «Эй вы, вонючки! Это Джон Клемент Самнер кричит с дерева!»

Его заслоняла листва. Его заслоняли ветви. Это как смотреть из затемненного окна на улицу. Люди на улице отчетливо видны, а человек внутри скрыт темнотой.

Он продолжал ползти вверх, пока крона соседнего дуба не заслонила под ним землю. Опираясь на бедра, плечи, руки и даже грудь, он поднялся на захватывающую дух высоту, где сучья раскачивались, а ветки стали тоньше и уже почти не укрывали от дождя. Это он верхом на пони играет в поло, он — принц королевской крови. Колени сжаты, голова поднята и плечи расправлены, руки замком у основания вертикальной ветви.

Вот чего в его жизни никогда не было, вот о чем он мечтал. Все слова стали ненужными, и его желание быть увиденным уже ничего не значило. Раскачивался сук, на котором он сидел, и вместе с ним раскачивался он. Обдувавший его ветер был как прохладное морс. Ветер и движение успокаивали и исцеляли все боли, от которых ему приходилось страдать.

Сильный. Свободный. Мальчишка как все другие мальчишки.

И снова возник реальный мир. Холодный ветер, дождь, прилипшая к телу, насквозь промокшая одежда. Рядом под ним мокрый дуб с трепещущей листвой и Мейн-стрит там, внизу.

Картина восстанавливалась не сразу. Она становилась реальностью постепенно. Люди под проливным дождем на открытой части дороги показывали на эвкалипт.

— Это же дерево Самнеров. Оно растет на их участке. И это их больной мальчик. О, Боже, он разобьется.

Но теперь уже ничего не слышал Джон.

Глава 10. Король

Странно. Он так хотел привлечь к себе внимание, а теперь, когда это случилось, было, пожалуй, немного жаль, что его радость уже не только его.

Скоро станут говорить:

«Слыхали о Джоне Клементе Самнере?»

«Паренек это сделал. В самом деле, сделал. Все видели».

«Джон забрался на дерево?»

«Ты замечательный, Джон. Ты все можешь».

Он, конечно, не против: пусть все узнают. Он помахал рукой:

— Эй вы там! Это я. Можете поспорить на свои бутсы.

В замешательстве они оборачивались друг к другу, и все больше людей выходили из-под навеса. Человек в сером плаще остановил проезжавшую мимо машину, другой, на велосипеде, уже спешил по переулку к дому Самнеров. Мальчишки, не обращая внимания на крики матерей, выскакивали под дождь. Несколько раз просигналила машина. «И вся эта суета из-за меня?»

Люди все еще указывали пальцем на дерево. Толпа на дороге росла. А из его собственного дома, из трубы, надрывно звенел телефон.

Застыв на ветке, Джон раскачивался вместе с ней на ветру под струями дождя. Он спрашивал себя, не сошли ли все с ума. «Не из-за меня же все это происходит? Я только хотел, чтобы мне помахали рукой. Хотел, чтобы они узнали».

Смущенный всем происходящим, он стал двигаться по своей ветви ближе к стволу. «Ребята всегда по деревьям лазят. Их там в любое время можно увидеть».

Телефон на несколько мгновений умолк, но потом зазвонил снова. «Ах, что б мне, — задохнулся Джон. — Это, наверное, мама». Он ускорил свое продвижение к стволу, по ползти можно было, лишь медленно преодолевая сантиметр за сантиметром.

Он слышал, как машина тяжело ударилась о бордюрный камень возле подъездной арки. Затем, судя по звуку, проехала по дорожке к дому. Хлопнула дверца, протопали шаги по бетону, и кто-то громко крикнул:

— Ты в порядке, малыш? — кричал мужчина.

Потом раздалось сразу много разных голосов.

Одни кричали вверх, другие нетерпеливо спрашивали друг друга:

— Видите его?

— Где его мать?

— Миссис Самнер, где вы?

— Он упал? Чудо, что он все еще держится.

В дверь забарабанили сразу несколько человек, и телефон замолк.

— Да ведь здесь лестница. Не знает она ничего. Боже милостивый, она же умрет от горя.

Стараясь двигаться как можно быстрее, Джон приближался к стволу. Там начиналась дорога вниз, но скорость движения по раскачивавшейся ветви имела свой предел. Они совсем ничего не поняли. Подумали, что он попал в беду и зовет на помощь. К дому по улице съезжались машины. У одной из них, голубой, была мигалка на крыше.

— Его матери нет дома. Обойдите соседей. Может, она пьет чай у кого-нибудь.

— Чтоб мне пусто было, но я его не вижу. Должно быть, он перебрался с этой ветви вглубь.

— Очень странно, констебль. Он ужасно высоко и ничего не говорит.

«О, Боже, — простонал Джон. — Несдобровать мне».

— Вы уверены, что его матери нет поблизости?

— Ее машины нигде нет. А я думал, она его никогда не оставляет.

— Никогда. Она удивительная. Никогда она не оставляла его одного.

— Эй, Джон! Мы хотим услышать твой голос. Крикни что-нибудь.

— Может, у него припадок. Он же забрался самое меньшее на пятнадцать метров.

— Если б с ним случился припадок, он бы уже лежал на земле.

— Или застрял в развилке ветвей. И что его туда понесло.

— Я его вижу! Правее. Вон там. Выше! Здесь!

Далеко внизу Джон видел собравшихся людей, их поднятые руки, указывавшие на него пальцы. Казалось, они в километре от него: такие они были неестественно маленькие. Не может быть, чтобы внизу была та самая земля. Изрытая корнями и начисто выбритая отцовской газонокосилкой. Голоса раздавались совсем близко (может, это из-за дождя?), по лица были частью другого мира. Как если бы они стояли на другой стороне пропасти или если бы он вдруг посмотрел на них в телескоп с отдаленной планеты. Ему стало холодно. Он еще крепче ухватился за ветвь, в отчаянии посмотрел вверх, потом прямо перед собой и крикнул:

— Уйдите, пожалуйста. Пожалуйста, уйдите!

— Ну вот, он запаниковал. Замерз бедняга.

— Не запаниковал я. Пожалуйста, пожалуйста, уйдите.

— Что он говорит? Громче, малыш. Мы ни слова не разбираем.

— Уйдите!

— Уж этого мы не сделаем.

— Мы его пугаем, констебль?

— Пугаем? Он и без нас напуган.

— Как только он туда добрался?

— Залез, залез. Как же иначе?

— Но он же почти калека.

— Калека туда не мог бы забраться. И ни один человек в здравом уме. Не могу себе представить нормального человека, раскачивающегося на этой ветке.

С полдюжины голосов говорили одновременно.

— Если мы доберемся до него, как мы его снимем? Если он будет сопротивляться, что-нибудь обломится и все полетят вниз.

— Я спущусь сам, если только вы уйдете и оставите меня одного.

— Ни слова не слышно. Эй, мальчик, говори отчетливо и громче. Поработай легкими. Ветер относит твой голос.

— Мне кажется, мы его пугаем.

— Если вы уйдете, я спущусь вниз.

— И что тогда? Одно неверное движение — и от него ничего не останется.

Послышался мальчишеский голос, хриплый и словно усталый оттого, что его не замечают.

— С ним все в порядке, констебль Бэрд. Он ведь не заикается.

— Ты что, смыслишь в таких вещах?

— Ну я ведь живу через дорогу от них…

— Сам знаю, где ты живешь, юный Парслоу.

— Я с ним в школу хожу и все такое. Когда у него припадок, он всегда заикается.

— И правда, констебль. Джон не заикается. Он не паникует.

— Я этого мальчика хорошо знаю, советник Гиффорд. Мне с ним приходилось иметь дело гораздо чаще, чем многим. Со всем уважением к вам должен заметить, что сейчас не время заниматься любительской психологией, как бы хорошо вы ею ни владели.

— Позволю себе не согласиться. Перед нами в высшей степени эмоциональный ребенок.

— Бога ради, покажите мне не эмоционального ребенка. Хотел бы я, чтобы все ушли и предоставили дело мне.

— Если мы поразмыслим, констебль, и применим психологию, которую вы так презираете, вы и не заметите, как он окажется внизу.

— А я уверен, что, если все наконец прекратят болтать, я сумею взяться за дело и справлюсь. Вы меня заводите.

— О-о-о, уй-уй-дите!

— Что он сказал?

— Он начал заикаться, констебль, и я вовсе не удивлен.

— Слышу, что он заикается. У меня тоже есть уши. Помогите мне хоть в чем-нибудь. Вот ты, юный Парслоу. В машине есть веревка. Кто его врач? Как его зовут?

— Какой-то тип из города.

— Знаю, что из города. Зовут его как? Неужели никто не знает? Ты, Билл Нил, быстро в дом и позвони доктору Джойсу.

— Да что Джойс сможет?

— Ничего, если только мальчик не упадет.

— Констебль, он слышит каждое наше слово.

— Кто в этом виноват? Я? Где же веревка? Где этот Парслоу? Черепаха и та быстрее. Отойди, девочка. Я знаю, ты только хочешь помочь, но, пожалуйста, отойди.

— Говорить все эти вещи чудовищно. Мы его до смерти напугаем.

— Побойтесь же Бога, советник. Полезу на дерево я, не вы.

Голоса шли по кругу. Слова били его как молотом. Всегда, что бы он ни пытался делать, все портили слова: «Не делай этого. Ты этого не можешь Уйди. Не ходи туда. Нет, нет, нет. Ты не такой, как все мальчики».

Не мог он даже на дерево взобраться, чтобы все с ума не посходили. Они все испортили. И теперь в душе все та же горечь. Даже сильнее, потому что этот день обещал так много. Сильнее, потому что они болтали и он мог слышать. Они и раньше болтали, конечно, болтали, и, конечно, он знал об этом, не не слышал, а не слышать — все равно что не знать О, хоть бы они ушли! Или он упадет.

Звонил телефон, ревел как из трубы. Крики, возгласы, голоса знакомых ребят. Сисси Парслоу. Гарри Хитчмаи. Перси Маллен. Мейми вам Сенден Какой позор! Машины, грузовики, фургоны. Люди запрудили всю улицу.

— Уйдите! Я смогу спуститься, если вы уйдете. И я никогда не спущусь, если вы не уйдете. Пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы они ушли!

— Джон Самнер! — Голос звучал спокойно, гораздо спокойнее, чем когда этот человек говорил с земли. Тот голос был ему ненавистен. Скрежетал по его нервам, как зазубренная пила. Этот — доносился не с земли. С земли вообще мало что доносилось, шум стал неясным, как через закрытую дверь. — Ты меня слышишь, Джон Самнер?

Джон лежал на ветке, обхватив ее руками и ногами, а ветка раскачивалась. Он не мог ответить, глупо было и пытаться.

— Джон… — Голос все еще был спокойным, и говорил человек негромко. Но этот голос проникал в сердце. В нем была властность, и он предполагал ответ. — Ты слышишь меня, Джон Самнер? Пожалуйста, дай мне знать.

Теперь это был приказ, но Джон знал, что может наделать его заикание, и пропустил приказ мимо ушей.

— Джон…

Он перехватил руками ветку и сел. Дурнота прошла.

— Да, констебль Бэрд.

— Я поднимаюсь к тебе. С тобой ничего не случится, если ты будешь делать, как я скажу. Ты меня видишь?

— Я не хочу смотреть вниз.

— Хорошо. Тогда сиди тихо и жди. Ты понимаешь, что я взбираюсь, что я иду к тебе?

— Да, сэр.

Джон прислушался: человек боролся с деревом.

— Что вы сделаете, когда поднимитесь сюда?

Молчание. Потом:

— Сниму тебя.

— Как?

— Подумаем об этом, когда придет время.

— Но вы же не можете пройти по моей ветке. Я слышал, вы говорили, она обломится.

— Уж как-нибудь справлюсь, когда доберусь.

Внизу было тихо. Странно, но Джон не жалел, что констебль Бэрд поднимается на его дерево. В голосе, доносившемся с земли, было раздражение (или, может, просто испуг), а теперь в нем звучали спокойствие и доброта.

— Красивое дерево, сэр.

— Да, малыш. Только не такое оно, чтобы по нему лазили старики, вроде меня.

— Вы не старый.

— Спасибо, малыш.

Голос звучал ближе.

— У вас на ногах ботинки, констебль Бэрд.

— Ну да. Конечно.

— Лучше бы вы их сбросили.

— Ты думаешь?

— Я свои сбросил. Снимите их, пожалуйста. Мне очень не хочется, чтобы вы упали, взбираясь на мое дерево.

— Мне тоже не хочется. Но я начал лазить по деревьям прежде, чем ты родился.

— А когда вы родились?

Молчание.

— В 1923-м.

— Мой отец родился раньше. И мама тоже.

Снизу послышался приглушенный стон, как от боли.

— Теперь я вас вижу, констебль Бэрд.

— Ты хороший мальчик. Я тебя тоже вижу.

Полицейский стоял в неуклюжей позе, расставив ноги. Правая его ступня находилась в развилке между стволом и отходившей от него ветвью. К поясу у него была пристегнута свернутая кольцом веревка, на нем не было ни галстука, ни кепи. Волосы мокрыми прядями прилипли к щекам. Он не двигался, только грудь часто вздымалась. Рот был сжат, а капли пота на лице мешались с каплями дождя. (Он страшно нервничал и боялся, что мальчик это заметит.)

Джон спросил:

— Куда все ушли?

— Прочь ушли. Ты же просил всех уйти.

— Далеко они ушли?

— Не знаю, по довольно далеко, чтобы не видеть и не слышать.

— Но вы не можете подняться выше?

Губы полисмена чуть приоткрылись, но зубы оставались неподвижными. Казалось, он говорил сквозь стиснутые челюсти:

— Как ты туда забрался?

— Сперва по ветке, на которой сейчас вы, потом по соседней, еще по одной соседней, и вот я здесь.

— Поверить не могу. Кто-то сбросил тебя с парашюта.

— Вы не можете подняться выше?

Полицейский покачал головой.

— Мальчик может пройти там, где мужчина не может. Я проиграл, Джон. Ты — король.

— Я — король?

— Да. Ты — король. Ты совершил невероятное.

— Спасибо, сэр.

— Ты уже не боишься?

— Нет, сэр.

— Почему? Потому что люди ушли?

— Да. И потому что вы на меня больше не сердитесь. Потому что вы, после того как поднялись на дерево, больше не ругали меня.

Полицейский не был зол, но ему было страшно.

— Почему ты это сделал?

— Чтобы сказать: «Привет, Солнце!» И я сказал.

Человек опустил глаза.

— И оно того стоило, малыш?

— Честное слово, стоило.

— А теперь нам надо спустить тебя вниз, чтобы ты сказал: «Привет, Земля!» И я вижу только один путь. Нужна раздвижная пожарная лестница, но как мы ее сюда загоним, ума не приложу. Выбрать бы тебе дерево у дороги…

— Оно могло быть только этим, сэр, чтобы никто не увидел.

Полицейский покачал головой.

— Поразмыслю об этом попозже. Можешь продержаться еще полчаса?

— Нет, сэр.

— Не можешь? — Полицейского затошнило при мысли о том, как далеко была земля.

— Не то что не могу, сэр. Не хочу. Если вы уйдете и пообещаете не смотреть, я сам спущусь.

— Джон, это нечестно. Я так не могу. Мой долг — обеспечить твою безопасность.

— Почему?

— Это так, и все. На то я и полицейский. Будь на твоем месте другой мальчик… Маленький дьяволенок, который залез, чтобы позабавиться. Его я бы, возможно, оставил, но всыпал бы ему по первое число.

— Вы собираетесь и мне всыпать?

— Нет, Джон… Ты — особый случай.

— Потому что у меня церебральный паралич?

Полисмен вздохнул.

— И да и нет. Не только из-за этого. Ты единственный мальчик в моей жизни, который взобрался на дерево, чтобы поговорить с солнцем в дождливый день.

— Когда я начал взбираться, дождя не было. Я не дурак.

— Я этого не думал.

— Я сказал: «Привет, птицы! Привет, облака!» И еще я сказал: «Привет, Господь Бог!»

— Ты так сказал, Джон? (Мальчик сам был как своего рода бог, как судия, которому дано было судить старого человека.) Думаю, мне придется остаться здесь, Джон. Я договорюсь, чтобы прислали лестницу. Кто знает, может, она и мне понадобится.

— Пожалуйста, не надо лестницы, сэр. Мне она не нужна. Совсем не нужна. Просто закройте глаза и дайте мне попробовать.

— Нет! Ты этого не сделаешь! — Голос полицейского вдруг изменился и стал тонким и пронзительным. Джон заметил это с удивлением. — Вздумай только, и будешь ждать там полдня.

— Я не собираюсь ждать, сэр.

— Ты должен.

— Пожалуйста, сэр, пожалуйста!

— Слушай меня! — Голос звучал пискляво, почти по-женски. — Делай, что говорю, ты, дьяволеныш. Я своей жизнью ради тебя рискую.

Пароксизм страха, почти ужаса охватил Джона, и полицейский услышал, что он плачет. И этот плач заставил мужчину возненавидеть самого себя и прикусить губы с такой силой, что должна бы выступить кровь. Он уже в открытую рвал из расщелины застрявшую ногу. Отступать было поздно. Подошва ботинка переломилась, и ее заклинило в дереве, а нагнуться, чтобы высвободить ногу, он не решался и не мог.

— Эй вы там, внизу, — завопил он не своим голосом.

И они вышли из укрытия с другой стороны эвкалипта и из-под дуба. Какие-то секунды — и они уже уставились вверх, человек десять или больше.

— Нужна спасательная команда, и быстро. Здесь ничего не поделаешь.

Все эти люди никуда не уходили. Они прятались. Они, должно быть, слышали каждое слово. Полицейский обманул его.

— Больше сюда никто не полезет. Под дождем это слишком опасно. Хватит и меня одного. Не хочу рисковать чужой жизнью. Чужая кровь не должна упасть на мою голову.

Прижавшись грудью к ветке, Джон рыдал. О, только подумать, что такой прекрасный день был так загублен!

— И дозвонитесь до его родителей. Ради Бога, сделайте, чтобы они вернулись домой.

Глава 11. Залезть на дерево может каждый

Джон посмотрел вниз на колыхавшееся под ним серо-зелено-коричневое марево. Перед глазами все расплывалось, словно он смотрел в окно, омываемое струями дождя. Утопая в этом мареве и силясь сохранить вертикальное положение на изгибе отходившего от ствола сука, стоял констебль Бэрд. Вид у него был несчастный: его мучили угрызения совести. Он молчал, и ему было явно не по себе. Боль в зажатой ноге терзала его. Не в сломанной, не вывихнутой, просто в неестественно согнутой и намертво заклиненной. Лицо у полицейского осунулось, на нем обозначились морщины и легли серые тени. Извиваясь, как выброшенная на берег рыба, он всячески пытался освободить ногу. Почему он ничего не сказал людям на земле?

Все еще обнимая свою ветку, Джон закрыл глаза. Он не хотел смотреть на полицейского. Потом посмотрел в другую сторону. Мейн-стрит была похожа на реку, а дома — на пристани в час прилива. Все колебалось, все расплывалось, все было мокрым и серым. Вверх и вниз по улице спешили машины, струи воды вырывались из-под шин и с присвистом падали на дорогу. Красный автобус был похож на лайнер, входящий в город в облаке водяной пыли. Крыша — на палубу, омытую морской волной, верхушки деревьев — на скалы и волнорезы. Ветер нагонял волну, дождь взбивал ее в иену. Джон тоже утопал в этом мареве.

Внутренний голос говорил Джону: «То, что я сделал, ужасно. Я всех взбудоражил. Они все теперь ждут, что я упаду. Они все считают меня чокнутым. Они всегда разговаривают со мной, словно мне шесть, а не двенадцать. Никогда они не поймут».

Внизу, в этом колыхавшемся непонятно какого цвета мареве, там, где небо сходится с землей, люди с серыми лицами стояли по кругу и держали натянутые одеяла, мокли сложенные кучей подушки и разложенные тюфяки. И над всем этим в развилке дерева согнувшаяся от боли фигура полицейского. Почему он ничего не сказал людям на земле?

«Могу я умереть? Упасть с шестнадцати метров, сквозь преграду из ветвей и сучьев, острых, как лезвие топора? А они действительно создают преграду? Может, это лестница, по которой можно спуститься? Действительно ли эти люди должны уйти? Раз констебль меня обманул, это уже неважно. И то, что он не разрешает мне спуститься, тоже неважно. Они всегда говорят: „Не делай этого. Не делай того”. Если я сумел подняться, сумею и спуститься».

Но глаза полицейского, как колючая проволока, удерживали его. «Ты останешься там, где ты есть, Джон Клемент Самнер». Он почти слышал эти слова. Полицейский все сильнее сгибался. Казалось, он вот-вот переломится: одна рука вокруг ствола, нога зажата в ловушке. Если бы он снял ботинки, как ему советовал Джон, ничего бы такого с ним не случилось. Слишком он глуп или слишком горд, чтобы сказать это людям на земле?

Снизу кто-то крикнул:

— Обо всем договорились! Спасатели выезжают из Мельбурна! Теперь это дело времени.

— Сколько им понадобится? — спросил констебль.

— Час.

— Прекрасно.

Снизу никто не мог разглядеть его ногу. Какая глупость, что они ничего не знают. Не знают, что он в западне, как кролик с зажатой железными челюстями лапой.

— А его родители? Дозвонились до них?

— Они сами позвонили из города и, кажется, не удивились. Миссис Самнер сказала, что она так и знала. Была совершенно уверена. Если она была уверена, почему она оставила его одного? Они приедут, как только смогут. Как мальчик?

Полицейский посмотрел вверх. Его глаза искали глаза Джона.

— Не знаю.

— Неужели вы не можете привязать его к ветке?

— Я не птица.

— Так бросьте ему веревку, он сам себя привяжет.

— Он же упадет, стараясь ее поймать. Пошевелите мозгами. Он слишком высоко.

— Здесь парнишка, который говорит, что заберется и принесет ему веревку. Если эта ветка слишком тонка для вас, почему не дать веревку мальчику?

— Никто не полезет. Незачем это.

— Почему?

— Я сказал «нет».

— Слов нет для вашего упрямства. Этот мальчик умоляет, чтобы ему позволили.

— Будьте человеком, констебль Бэрд. Джон мой друг. — Это был Сисси Парслоу.

— Нет!

— Пожалуйста, констебль.

— Да заткнитесь вы все. Убирайтесь прочь!

Джон увидел глаза полицейского: что-то в них изменилось. Это толпа его так ожесточила. Толпа не расходилась. На то она и толпа. Приказ в глазах полицейского оставался прежним: «Не двигаться. Не пытаться».

Джон прижимался к своей ветке, она гнулась и раскачивалась на ветру, а полицейский давил его своим взглядом: «Нет, нет, нет».

Он всем говорил «нет», а сам изнемогал от боли.

— Глупый вы человек, — сказал Джон негромко. — Пожалуй, взрослые глупее детей. Все равно я спущусь. Хочу спуститься сам.

«Нет», — говорил полицейский глазами. Все и всегда говорят Джону Клементу Самнеру «нет». Такая у них привычка. Не могут они иначе. «Ведь я же сюда поднялся. Я и спущусь».

Он знал, что это случится, потому что кровь в его жилах побежала быстрее. Мысленно он был уже на полпути вниз. Было ощущение, что он спускается, хотя все еще лежал на ветке.

«Только посмей!» — говорили глаза полицейского.

«Плевал я на вас, констебль Бэрд», — про себя пробормотал Джон.

— А если он и в самом деле упадет? Что тогда?

Джон соскользнул с ветки, и она оказалась у него под мышками.

— Назад! — крикнул полицейский.

Ногами Джон пытался найти идущую ниже ветвь. Было похоже, что он ощупью бредет в темноте или крутит педали несуществующего велосипеда.

— Поднимись снова. Подтянись. Побойся Бога, мальчик, что ты делаешь?

— Он соскользнул! — завопил кто-то на земле.

— У него припадок.

— Смотрите, смотрите!

— Поднимитесь к нему, констебль. Вы должны попытаться.

Ветви не было. Джон не мог достать ее ногами.

— Ты должен вернуться, Джон. Залезть на дерево может каждый. Трудно другое — слезть.

Джон крутил педали в пустоте. «Залезть на дерево может каждый. Трудно другое — слезть». Подло было так говорить. Ударь его констебль Бэрд, он не сделал бы больнее.

Джон не мог подтянуться на свою старую ветку. Сил для этого не было. Но где-то внизу должна же быть ветвь. Может, она шла поперек. Он раскачивался и пальцами ног ощупывал все пространство. Для этого нужны были нервы, не силы. Ему не было страшно. Вроде и не он все это проделывал.

— Плевал я на вас, — шипел он. — Я иду вниз.

— Нет, Джон!

Он качнулся еще раз, уже зная, где ветвь, и, тяжело дыша, закрыв глаза, крепко встал на нее ногами.

— Поднимитесь к нему, констебль. Бога ради, попытайтесь!..

— Заткнитесь!

Медленно соскальзывая вниз и нещадно обдирая кожу рук, Джон укорачивал расстояние до ветки, пока не закрепился на ней в позе богомола,[13] опираясь локтями и ладонями. Одна его часть была объята ужасом, другая — совершенно бесстрашна.

Здесь не слышны были человеческие голоса, только дождь, падавший на листву и на крыши, только ветер. Не доносился даже шум транспорта с Мейн-стрит.

Джон отпустил ветку, оттолкнулся, как лодочник от берега, и, широко раскинув руки, упал в гущу листвы. Его подбросило, как мячик, а ветвь под ним заскрипела и изогнулась, словно пытаясь его сбросить. Джон прижался к пей всем телом, вцепился в нее зубами и ногтями. Все пуговицы с его рубашки отлетели. В рот набилась листва, в руках оказались кусочки коры, но он не упал.

Душа его пела. То были восторженное ликование и дерзкий вызов.

— Эй вы там! Эй вы!

Он посмотрел на полицейского и нарочно засмеялся ему прямо в лицо. Оно было пепельно-серым. Джон двинулся по ветке, раскачивая ее вверх-вниз. Снизу послышались разгневанные голоса:

— Прекрати это! Ты что, с ума сошел?

Кричал Перси Маллен:

— Слушай, Джон. Ты что, спятил? Ну что ты докажешь, если разобьешься?

Джон проскользнул сквозь листву своей ветки и опустил ноги на крепкий сук. На руках была кровь. «Не буду я заниматься своей моделью. Не стану я делать этот дурацкий проект».

Он оседлал сук, потом перекинул через него одну ногу, немного продвинулся сидя, а потом снова повис на плечах. Следующая ветвь была точно под ним. Он отпустил руки и врезался в обламывавшиеся сучья, с которых посыпалась листва. На подбородке появилась глубокая царапина. Он барахтался, как в воде, накрывшей его с головой, раскачивался и кричал:

— Эй вы там! Это я, Джон Клемент Самнер, на верхушке дерева! — А потом с дьявольским огоньком в глазах: — Привет, констебль Бэрд!

Сквозь листву Джон насмехался над полицейским и медленно продвигался к пригвоздившему того суку. Теперь он совсем не волновался. Осторожно нащупывая свой путь, он опустился у ног полицейского. И посмотрел вверх на бледное, искаженное гримасой лицо, а полицейский посмотрел вниз на раскрасневшегося, маленького для своего возраста мальчика. Его ссадины и царапины кровоточили, он тяжело дышал и очень странно — так что слышать его мог лишь полицейский — смеялся.

Джон расшнуровал заклиненный ботинок. Это было нелегко, шнуровать ботинки ему было так же трудно, как писать на бумаге. Движения его были неточными, руки дрожали и тряслись, но не от страха. И он успел добраться до следующей ветки раньше, чем полицейский понял, что может двигаться.

— Джон, — позвал он тихо. С силой и неестественным спокойствием в голосе.

— Да, сэр.

— Мальчик, пожалуйста, подожди. Мы должны обвязаться веревкой. Ты не в такой форме, чтобы спускаться одному.

Джон спускался все ниже и ниже, с ветки на ветку, с сука на сук. Колени слабые, как у трехлетнего ребенка. Его поливал дождь, одежда пропиталась потом, все тело было в крови, по сердце пело. Иногда он пел даже вслух. Это было как сон, но такой реальный, такой реальный. Он был там и за тысячи километров оттуда.

Раздался крик. Но кричал не он.

Он знал, что упал, и больше ничего…

Глава 12. Незнакомец в доме

Было это утро похоже на все другие? Птиц он слышал, а транспорт — нет. Виден свет, но не солнечный. Занавески не колышутся. Всюду тишина. Все словно вымерло. Только птицы и медленное, глубокое дыхание какого-то не видимого ему существа.

Собаки Перси Маллена не лают. Сисси Парслоу не колет дрова. Из кухни не слышно ни мамы, ни папы. Тикают часы, но их не видно. Он вглядывался, прищуривался, но циферблат разглядеть не мог.

Что-то не так. Как из полузабытого сна, всплывало воспоминание о дереве, о переполнявших и опустошавших его чувствах, о что-то кричавших и кого-то звавших голосах, о лестнице, о падении сквозь тьму, минуя звезды, планеты и луну. Он ужасно не любил падать во сие. Иногда падение длилось часами. Он просыпался от собственного крика. Но сейчас он не кричал. Он сидел, горячий, в испарине, по спине — мурашки.

Он чувствовал себя разбитым и больным. Может, ему снова было плохо и он только что очнулся от лихорадки? Во сне шла жестокая борьба, и он все еще чувствовал острую боль от ссадин и царапин.

«Ах, Джон Клемент Самнер, — скажет мама. — Доконает меня твое воображение. Только посмотри на себя. Неужели ты не можешь провести ночь в постели, не сцепившись со львами?»

Рядом с кроватью стоял стул. И на нем сидела мама. В халате, голова опущена на грудь, словно шея у нее резиновая. Он долго смотрел на нее, плохо соображая что к чему, пока не понял, что это ее дыхание он слышал. Он не мог превратить ее в медведя, или грабителя, или человека-невидимку. Мама всегда мама и всегда рядом.

Вдруг она проснулась, словно ее укололи. У нее, похоже, слегка кружилась голова, хотя точно сказать было трудно. Неуверенно коснулась рукой лба.

— О, Господи, — сказала она, — уже утро? — Потом тяжело вздохнула и протерла глаза. — Привет, дорогой. Ты проснулся, я вижу.

После этого она довольно долго ничего не говорила, только как-то странно вздыхала. Она казалась потерянной. Потом пробежала пальцами по волосам, нервным движением приводя их в порядок, запахнула халат и раздвинула занавески, как делала каждый день.

Было действительно очень рано. Половина шестого.

— Ты проспал семнадцать часов, — сказала она. Ее силуэт вырисовывался на фойе раннего утра. Что-то в ней было странным, почти нереальным. В ее глазах мелькнул свет, возможно, отраженный от зеркала. Она не была похожа на себя. — Ты голоден? — спросила она, по он не услышал.

Он ощупывал себя сверху донизу, хмурился, беспокойно ворочался, заставляя кровать скрипеть.

— Мам… Это не было сном.

— Нет, Джон. Не было.

— Семнадцать часов!

— Это называется нервным истощением. Вчера в половине первого тебя принес сюда доктор. Я приехала вскоре после часа. Папа был со мной. Ну и денек выдался.

— Я действительно залез на дерево?

Его охватил восторг. Можно было подумать, что у него выросли крылья и он воспарит в небо.

— Да, Джон.

— И действительно спустился?

— Пожалуй, можно и так сказать. Да, ты спустился.

В комнату вошел отец. В пижаме. Очень усталый.

— Привет, незнакомец, — сказал он. — И задал же ты нам страху, Джон Самнер. Для мальчика, который не умеет лазить, ты просто герой.

И снова стало тихо. Если они собираются наорать на него, уж лучше бы начинали сразу. Он смотрел на них воинственно, ощетинившись для защиты. Взрослым никогда нельзя верить, если они ведут себя спокойно или мурлычут, как коты. Потом он опустил ноги на пол.

— Нет-нет. Оставайся в постели. Сегодня весь день проведешь в постели. — И тут же поправила себя: — Встань, если хочешь. Делай, как знаешь.

Это его скорее остановило, чем поощрило. В некотором смысле удивило, и, не известно почему, он вдруг виновато вспомнил о батоне, оставленном на стуле.

— Я хлеб под дождем оставил.

Отец в недоумении моргнул, а мама сказала:

— И свои брюки на веревке. И это все, что ты хочешь нам сказать?

Отец дотронулся до маминой руки.

— Спокойно, дорогая.

И снова стало тихо. Джон был смущен. Так же, как когда во сне разгуливал по Мейн-стрит нагишом.

— Я есть хочу, — сказал он и с трудом сглотнул. Он не чувствовал себя очень уверенно на ногах и прислонился к кровати. «Подумать только, семнадцать часов».

Они ему улыбались, по он им не верил.

— А можно мне с хлопьями холодное молоко?

— Ты же знаешь, тебе необходимо горячее.

Ну вот, это больше на них похоже. «Необходимо».

— А меня подбросило, когда я упал?

Чудно, как этот вопрос сам собой вырвался. Он и не думал его задавать. И вдруг задал.

— Нам сказали, что ты упал, как если бы дерева вовсе не было. И даже, когда упал, продолжал держаться за что-то, чего не было. Все подумали, что ты умер. Ты казался мертвым даже потом, когда уже лежал в постели. Это чудо…

Отец снова остановил ее прикосновением руки. А потом сказал:

— Я думаю, завтрак — превосходная вещь. Никогда не бывает слишком рано начать день.

Но мама уже не могла удержаться.

— Почему ты это сделал, Джон? Почему? Ты нам так и не скажешь?

Отец схватил ее за руки, но было слишком поздно.

— Не затыкай мне рот. Незачем мне подсказывать, что говорить. Я отдала этому ребенку годы жизни. И что ты кричал там, наверху! Что я теперь буду выслушивать от этих людей!

— Перестань! — Отец сжимал ей плечи. С силой, по без злобы. — Перестань, дорогая.

— Эти люди…

Джон не знал, что делать. Разве что залезть обратно в постель.

— Они не все такие, — сказал отец. — Будь справедлива.

— Все эти годы, что я отдала Джону. Все эти годы, что я старалась. И все потерять в один день.

Джон пытался заткнуть уши. Он не выносил, когда отец и мать вели себя так. Просто ужасно, когда мама начинает плакать. Просто ужасно. Он не мог думать, когда мама плакала. Но мама не плакала. Она как-то странно двигала руками.

— Боюсь, мне очень трудно понять то, что произошло вчера. Папа смотрит на вещи иначе. Клянусь жизнью, не знаю, кто прав, но похоже, ошибаюсь я. И если была сделана какая-то ошибка, это, наверное, моя ошибка. Ты сказал — холодное молоко? С бананами или со сливками?

Голос ее вдруг оборвался, и ее уже не было в комнате. Остался только отец. Бедный, старый папа. Он выглядел так, словно его побили палками. Темные тени под глазами, осипший голос.

— Ах, Джон, — сказал он, — поймешь ли ты когда-нибудь, что ты сделал? — Отец сидел на постели, стиснув руки. (У себя на работе он был большим человеком, сейчас он таким не казался.) Он несколько раз прочистил горло. Он делал это после каждой фразы. — У родителей свои проблемы, сынок. И они могут забыть, что у мальчишек тоже есть проблемы… Операция на твоей ноге отменяется, по крайней мере на ближайшее время. Мистер Маклеод говорит, нужно посмотреть, что будет дальше. Преступно было бы трогать тебя сейчас… Нет, не говори ничего. Выслушай меня. Обычные мальчики и девочки получают затрещины и ссадины, какие тебе и не снились. Обычным людям приходится терпеть обычное обращение. С тобой обращались особым образом. Я сомневаюсь, что ты когда-нибудь узнаешь, до какой степени особым. Но ты, как я понимаю, сыт по горло. Ты бы предпочел затрещины и ссадины.

Джон не знал, что на это ответить, но отец, похоже, и не ждал ответа. Он пристально смотрел на свои сцепленные руки.

— Посмотрим, как ты будешь стоять на своих собственных ногах. Посмотрим, не сработает ли это… — Отец покачал головой. — Мистер Маклеод подозревает, он подозревает… Будем молить Бога, чтобы так и было. Что ты собираешься делать со своей свободой? Злоупотреблять ею, как ты злоупотребил ею вчера, или ты отнесешься к ней как к возможности самому себе говорить «нет», вместо того чтобы выслушивать это от других. Ты хочешь войти в этот грубый и жестокий мир? Ну отвечай же, я спрашиваю тебя!

Джон прикрыл глаза, не веря и с трудом понимая то, что слышал.

— Больше всего на свете.

— Хорошо. Можешь попытаться. — Через мгновение папины пальцы ерошили волосы Джона. — Когда будешь готов, приходи завтракать.

Папы уже не было в комнате, а в голове у Джона было пусто. Все мысли куда-то ушли. Когда он снова стал соображать, появился образ Сисси Парслоу. Нет, не Сисси. Его имя было Сесил.

Послесловие

Вы прочитали книжку о мальчике, для которого жизнь трудней, чем для многих его сверстников. Джон Клемент Самнер не может бегать, прыгать, лазить по деревьям, писать, потому что у него какое-то заболевание, которое значительно ограничивает его в движениях. Скорее всего это детский церебральный паралич. Но похожие проблемы бывают у детей с самыми разными заболеваниями. Эта книжка и адресована в первую очередь именно таким ребятам. Но, с нашей точки зрения, не менее полезна она и для их родителей, их здоровых сверстников и для всех тех взрослых, которые имеют дело с подростками.

Потому что эта книжка о самом важном в развитии любого человека — о том, как самому обрести свободу и ответственность, и о том, как помочь другому стать свободным и ответственным.

Джон живет в очень хорошей семье. У него теплый, уютный дом, он ходит в хорошую школу. Но главное — у него есть любящие и внимательные родители. Мама никогда не оставляет его одного, вся ее жизнь подчинена заботе о сыне. Родители всеми силами стараются найти ему полезные занятия, для того чтобы он чувствовал себя, как другие мальчишки. Пусть другие делают модели кораблей, самостоятельно выпиливая детали, а Джон будет просто склеивать готовые детали. Пусть другие ведут записи, Джон будет вклеивать готовые вырезки — ему трудно писать.

Но в своих мечтах Джон — самый «крутой» мальчишка в своем городке: он отважный велосипедист, отчаянный драчун и т. д. А склеивать модели, вклеивать вырезки он как раз ненавидит. Самое тяжелое для него — даже не столько то, что он много не может физически сделать, сколько то, что он постоянно слышит от всех — от родителей, учителей, соседей, прохожих: «Нет…», «Нельзя…», «Ты не сумеешь…», «Для тебя это опасно». И в тот день, когда он остался один (а он все сделал для того, чтобы остаться одному), он решил сделать что-то, что не только «нельзя», по и немыслимо, — он залез на огромное дерево…

Вот такая история. История, которая захватывает читателя с первых строк и не отпускает до самого конца. Потому что она не про то, как надо правильно поступать, а про реальную жизнь, реальные переживания, реального мальчика. Именно поэтому эту историю так интересно читать. Это настоящая литература, которая не сводится к морали и полезным советам, но позволяет читателю по-новому взглянуть на жизнь.

Надо ли как то «работать» с этой книгой? С нашей точки зрения, первое, что необходимо сделать, — «подсунуть» (но ни в коем случае не навязывать) ее ребенку в числе других, просто как художественную литературу, никак не педалируя ее дидактический смысл. Более того, не следует начинать с ребенком разговор об этой книге. Стоит дождаться, пока он не начнет его сам. Если же не начнет — и не надо: книга затрагивает такие глубинные пласты переживаний подростка, что может восприниматься им как глубоко интимное, сокровенное знание.

Но если вопрос о книге зайдет, родители должны быть готовы его поддержать. Поэтому мы советуем родителям обязательно прочитать эту книжку до того, как ее прочтет ребенок. И даже если ребенок не будет читать эту книжку, родителям полезно прочесть ее. Причем подчеркнем еще раз: эта книга одинаково полезна для родителей любых подростков, а не только детей с ограниченными возможностями.

Основная проблема родителей детей с ограниченными возможностями — найти точное соотношение оправданной заботы, опеки, в которой такие дети действительно нуждаются больше, чем их сверстники, и предоставления детям столь необходимой им самостоятельности. Ребенок с ограниченными возможностями точно так же стремится к самостоятельности, как и его здоровые сверстники, и так же, как им, эта самостоятельность, свобода ему необходима для того, чтобы нормально взрослеть, развиваться как личность. Связанные с этим переживания у такого ребенка еще более остры и болезненны, а их проявления более демонстративны и со стороны кажутся нелепыми и неадекватными.

Что же делать?

Конечно, самостоятельность и свобода ребенка всегда сопряжены с опасностью. Ребенок не всегда может понять последствия своих поступков, точно оценить ситуацию. Поэтому взрослому всегда хочется сделать это за него, а что касается больного ребенка, то взрослые рассматривают это как свою первостепенную обязанность. И такая забота нужна и ребенку, и подростку, потому что она создает у него чувство защищенности. И именно это чувство даст ему возможность рисковать, пробовать, раздвигать рамки дозволенного. Заботливые родители дают ребенку ощущение того, что ничего действительного плохого, опасного с ним не случится, давая и поддерживая в нем чувство доверия к миру.

Но все имеет свои границы. И иногда та забота, опека, которая кажется родителям естественной и необходимой (особенно если речь идет о больном ребенке), оказывается чрезмерной, превращается в гиперопеку, что ведет к тяжелым личностным нарушениям у детей. И тогда к тем физическим ограничениям, которые накладывает болезнь, добавляются серьезные личностные проблемы, которые осложняют жизнь и ребенка, и окружающих его взрослых, которые попадают в замкнутый круг, все более усугубляя ситуацию.

Одним из опаснейших последствий гиперопеки является возникновение у ребенка чувства так называемой «неадекватной защищенности». Это переживание, конечно не осознаваемое как таковое, есть у Джона. Всю его жизнь он был полностью защищен от любых опасностей. Он никогда не оценивал меру опасности. Это всегда делали за него другие. И, оказавшись в ситуации, где не было этих чужих «Нет», «Нельзя», столь ненавистных для него ограничений, он не смог оценить ни степень опасности ситуации, ни степень трудности, ни свои возможности, ни последствия своего поступка для себя и для других.

Таким образом, всячески защищая ребенка от опасностей окружающего мира, по сути, делают сто беззащитным перед этим миром. А ведь рано или поздно всякий человек сталкивается с этим миром один на один. Поэтому правильно делают те родители детей, больных ДЦП или имеющих физические дефекты другого происхождения, которые с раннего детства дают возможность детям падать, набивать себе синяки и шишки и реагируют на это без вздохов, ахов и причитаний («Как ты, бедненький, будешь без меня жить»), а спокойно и с юмором. Так вести себя нелегко не только потому, что собственные переживания могут этому совершенно не соответствовать, но и потому, что реакция окружающих на такое родительское поведение чаще всего отрицательная («У нее такой больной ребенок, а она стоит себе посмеивается, не может ему помочь»). Подобное поведение родителей требует от них мужества, мудрости и независимости от мнений окружающих. К счастью, родители Джона в итоге понимают, что они переборщили с защитой своего ребенка, с особым обращением с ним. Они поняли, что этим трепетным обращением Джон «сыт по горло». И поэтому все, что случилось, оказалось уроком не только для мальчика, но и для его родителей.

Другое следствие гиперопеки — безответственность. Ответственность не может родиться вне свободы поведения и в этом смысле вне опасности, с которой эта свобода неизменно связана. Поэтому в каждой ситуации перед родителем стоит нелегкий, по вместе с тем необходимый выбор — принять все решения за подростка или взять на себя смелость (и если хотите, ответственность) дать подростку самому принимать решения, принимая на себя всю ответственность за его последствия не только для себя, но и для окружающих.

Особо подчеркнем необходимость ответственного отношения к своему заболеванию. Понятно стремление взрослых убедить ребенка в том, что, несмотря на свою болезнь, он такой же, как все. И в каком-то смысле это правильно. По не менее важно научить ребенка понимать свои особенности, связанные с болезнью, уметь управлять ей. Это важно не только для ребенка с ДЦП, но и для ребенка с диабетом, с различного рода легочными, аллергическими заболеваниями и т. п. Конечно, когда ребенок мал, контролировать его болезнь могут только взрослые, но когда он переходит в подростковый возраст, перед взрослыми встает важная задача — передачи ответственности за болезнь самому ребенку как существенной стороны его собственной жизни. Болезнь, ограничения, которые она накладывает на жизнь, должны предельно ясно осознаваться ребенком, и только при этих условиях он, вырастая, сможет стать нормальным, полноценным человеком.

Ясное понимание своей болезни, умение взять на себя контроль за ней не означает культивирования в ребенке позиции «Я хуже других», по должно приводить к позиции «Я иной, чем другие», что для подросткового возраста является нормой, потому что каждый подросток должен найти и определить, в чем его уникальность.

Болезнь не должна являться единственной составляющей этой уникальности, но лишь одной из ее частных характеристик.

Важным моментом внутренней позиции больного ребенка и его родителей часто оказывается тревога, связанная с будущим, которую психологи иногда называют «сокращенный временной код», «поврежденный временной код». У родителей детей, имеющих серьезные проблемы со здоровьем, эта тревога имеет два основных акцента: боязнь, что взрослая жизнь их ребенка сложится хуже, чем у его сверстников, и страх того, что без родителей он не сможет жить вообще, просто погибнет. Такая боязнь будущего. Она ни в коей мере не выполняет роль разумного предвидения, которое позволило бы лучше организовать жизнь семьи, но прямо наоборот имеет сугубо разрушительные последствия и для ребенка, и для родителей.

Хорошим способом борьбы со страхом будущего является знакомство с биографиями людей, которые, несмотря на свои заболевания, многого добились в жизни. Это могут быть известные исторические личности, а могут быть просто люди из близкого, семейного окружения.

Возможно, в своем послесловии мы далеко отошли от содержания повести А. Саутолла. Но книга написана столь ясно и вместе с тем нюансы истории Джона и его родителей столь тонки, что нам не хотелось формулировать их в виде неких профессиональных психологических тезисов. Все равно ни эта книга и никакая другая не может дать четких, однозначных советов относительно поведения в каждой конкретной ситуации. Хочется надеяться только, что она поможет родителям более трезво и вместе тем более оптимистично взглянуть на своих детей и на их проблемы. Потому что болезнь — это не вся жизнь, и она не должна закрывать ни от ребенка, ни от родителей всего того, что существует в мире.

Д. М. Прихожан,

доктор психологических наук,

Н. Н. Толстых,

кандидат психологических наук

* * *

Издательский проект «Мы вместе» осуществлен по инициативе Российского фонда по развитию образования «Сообщество» совместно со Всероссийской государственной библиотекой иностранной литературы им. М. И. Рудомино.

* * *

На обложке использована работа воспитанницы Реабилитационного художественного центра для детей-сирот и детей-инвалидов «Дети Марии» Нелли Шайдуллиной «Сказочное дерево»

* * *

Издание выпущено при поддержке Института «Открытое общество» (Фонд Сороса) — Россия

Примечания

1. Английское слово sissy означает нежный, неженка, изнеженный мальчик или мужчина. (Здесь и далее примечания переводчика.)

2. В Библии рассказывается, как пастух Давид (ставший потом царем Израиля) убил в поединке великана-филистимлянина Голиафа, выстрелив в него камнем из пращи.

3. Херб Эллиот — австралийский спортсмен, Олимпийский чемпион по бегу в 1960 году.

Эдмунд Хиллари — новозеландский альпинист, совершивший 29 мая 1953 года восхождение на высочайшую вершину Земли — гору Эверест (8848 м) в Гималаях.

Геркулес — герой древнегреческих мифов, олицетворение физической силы и добродетели.

4. Птицы-лиры (лирохвосты) — семейство отряда воробьиных.

Валаби — кенгуру средней величины.

Вомбаты, муравьеды и опоссумы — живородящие сумчатые млекопитающие, у которых детеныши рождаются недоразвитыми и долгое время развиваются в материнской сумке.

5. Колизей (от лат. colosseus — громадный) — памятник древнеримской архитектуры (75–80 гг.) в Риме. Служил для гладиаторских боев и других зрелищ, вмещал около 50 000 зрителей.

6. Камень из Скоуна — тронное место королей Шотландии. В знак победы Англии над Шотландией в 1295 году он был перевезен в Англию и вмонтирован в тронное кресло английских королей.

7. Вестминстерское аббатство — место коронации английских королей с XI века.

8. Архиепископ Кентерберийский — высший иерарх Англиканской церкви.

9. Джон распевает знаменитую песню пиратов из «Острова сокровищ» Р. Л. Стивенсона.

10. Джон перефразирует слова Инсуса Христа из Евангелия от Матфея: «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам».

11. Таинственная лестница, соединявшая небо с землей, которую видел во сне библейский патриарх Иаков.

12. Пентхауз — надстройка на крыше; фешенебельная квартира на плоской крыше многоэтажного дома.

13. Богомол — насекомое отряда прямокрылых. В неподвижной поле напоминает молящегося, отсюда его название.

Популярные материалы Популярные материалы