aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество

Глава 12. Другая Флорида

I

– Хорошо, Эдгар. Думаю, мы практически закончили.
Наверное, Мэри что-то заметила в моем лице, потому что рассмеялась.
– Это было так ужасно?
– Нет, – ответил я, и действительно, если и возникали какие-то проблемы, так это с ее вопросами, касающимися моей техники. Сошлись на том, что я сначала что-то видел, а потом быстро рисовал. Другой техники я не знал. Влияние? Что я мог на это ответить? Свет. В итоге все сводилось к свету, как на картинах, на которые мне нравилось смотреть, так и на картинах, которые я рисовал. Меня завораживало то, как свет играл с внешностью людей… как старался выявить, что находится внутри, вырваться наружу. Но это звучало не по-научному; на мой взгляд, это звучало просто глупо.
– Ладно, и, наконец, последнее. Сколько еще будет на выставке картин?
Мы сидели в пентхаусе Мэри в Дэвис-Айлендс, фешенебельном районе Тампы, который мне казался чуть ли не мировой столицей ар-деко. Огромная гостиная была практически пустой. Диван у одной стены, два складных стула – у противоположной. Больше ничего. Ни книг, ни телевизора. На обращенной к востоку стене (на нее падал утренний свет) висела большая картина Дэвида Хокни[138]. Мэри и я сидели по краям дивана. У нее на коленях лежал блокнот для стенографирования. Рядом, на подлокотнике, стояла пепельница. А между нами расположился большой серебристый магнитофон «Волленсек». Его изготовили лет пятьдесят тому назад, но бобины вращались бесшумно. Немецкое качество, беби.
Мэри обошлась без макияжа, только намазала губы бесцветным блеском. Волосы завязала в небрежный, распадающийся узел, который выглядел и элегантным, и неряшливым одновременно. Она курила английские сигареты «Овал» и пила, как мне показалось, чистый виски из высокого хрустального уотерфордского стакана (предложила виски и мне, и на ее лице отразилось разочарование, когда я попросил бутылку воды). Мэри была одета в слаксы, которые, похоже, шили на заказ. Ее лицо выглядело старым, изношенным, но сексуальным. Лучшие его дни пришлись на то время, когда «Бонни и Клайда» показывали в кинотеатрах, но от глаз по-прежнему перехватывало дыхание, даже с морщинами в уголках, прожилками на веках и безо всякой косметики, пытающейся как-то подчеркнуть их достоинства. Это были глаза Софи Лорен.
– В библиотеке Селби вы показали двадцать два слайда. Девять – рисунки карандашом. Очень интересные, но маленькие. И слайды одиннадцати картин. «Смотрящий на запад Уайрман» был представлен тремя слайдами – два крупных плана и один общий. Сколько всего у вас картин? Сколько вы покажете в «Скотто» в следующем месяце?
– Точно сказать не могу, потому что я все время работаю, но, думаю, сейчас у меня готовых… еще двадцать.
– Двадцать, – мягко, без эмоций повторила Мэри. – Еще двадцать.
От ее взгляда мне стало как-то не по себе. Я заерзал. Диван скрипнул.
– Думаю, если точно, то двадцать одна. – Разумеется, некоторые картины я не считал. К примеру, «Друзей-любовников». Или ту, что иногда называл для себя «Перехват дыхания Кэнди Брауна». И рисунок с фигурой в красном одеянии.
– Ясно. То есть всего больше тридцати.
Я сложил в уме пару чисел, вновь заерзал.
– Похоже на то.
– И вы понятия не имеете, что это потрясающе. Я по вашему лицу вижу, что не имеете. – Она поднялась, вытряхнула пепельницу в корзинку для мусора, которая стояла за диваном, помолчала, глядя на Хокни, сунув руки в карманы дорогих слаксов. Картина изображала дом-куб и синий плавательный бассейн. Рядом с бассейном стояла соблазнительная девушка-подросток в черном закрытом купальнике. Аппетитная грудь, длинные, загорелые ноги, черные волосы. Темные очки и крохотное солнце, сверкающее в каждом стекле.
– Это оригинал? – спросил я.
– Да, конечно, – ответила она. – И девушка в купальнике – тоже оригинал. Мэри Айр, год тысяча девятьсот шестьдесят второй. Смазливая девчушка из Тампы. – Она повернулась ко мне, ее лицо стало злым. – Выключите магнитофон. Интервью закончено.
Я выключил.
– Я хочу, чтобы вы выслушали меня. Выслушаете?
– Разумеется.
– Есть художники, которые месяцами трудятся над одной картиной, которая по уровню и наполовину недотягивает до ваших. Разумеется, многие все утро приходят в себя после вечерних излишеств. Но вы… вы штампуете эти картины, словно человек, работающий на конвейере. Как иллюстратор журнала или… ну, не знаю… художник комиксов.
– Меня с детства приучали к трудолюбию. Если что-то делаешь, выкладываться нужно полностью. Думаю, причина только в этом. Когда у меня была компания, я всегда задерживался на работе допоздна, потому что нет у человека более сурового босса, чем он сам.
Мэри кивнула.
– Подходит не для всех, но если подходит – чистая правда. Я знаю.
– Я просто перенес эту… эту норму… на то, чем теперь занимаюсь. И я чувствую, что это правильно. Черт, даже лучше, чем просто правильно. Я включаю радио… словно впадаю в транс… и я рисую… – Я покраснел. – Не думаю о мировом рекорде скорости или о чем-то в этом роде…
– Я это знаю, – изрекла она. – Скажите, вы ставите блок?
– Ставлю блок? – Вроде бы этот термин имел отношение к волейболу, но к живописи… – Что это?
– Не важно. В «Смотрящем на запад Уайрмане» – потрясающая картина, между прочим, особенно мозг… – как вы рисовали лицо?
– Я сделал несколько фотографий.
– Я уверена, что сделали, дорогой, но когда вы поняли, что готовы написать портрет, как вы рисовали лицо?
– Я… ну… я…
– Вы использовали правило третьего глаза?
– Правило третьего глаза? Никогда не слышал о правиле третьего глаза.
Она мне улыбнулась по-доброму.
– Для того чтобы правильно разместить глаза, художники часто представляют себе и даже вчерне набрасывают третий глаз между двумя настоящими. А как насчет рта? Вы центрировали его, отталкиваясь от ушей?
– Нет… я не понимаю, о чем вы говорите. – Теперь, судя по ощущениям, у меня покраснело все тело.
– Расслабьтесь. Я не предлагаю вам следовать всем этим чертовым правилам живописи после того, как вы столь блистательно их нарушили. Просто… – она покачала головой, – тридцать картин с прошлого ноября? Нет, отсчет нужно вести с более позднего срока, потому что вы не сразу начали рисовать.
– Разумеется, нет. Сначала пришлось купить все необходимое…
Мэри расхохоталась, да так, что смех перешел в кашель, и ей пришлось глотнуть виски.
– Если результатом несчастного случая с едва ли не смертельным исходом становятся тридцать картин за три месяца, может, мне тоже следует найти себе такой кран, – сказала она, когда вновь смогла говорить.
– Удовольствия вы не получите, – ответил я. – Можете мне поверить. – Я встал. Подошел к окну, посмотрел на Адалия-стрит. – Красивое тут местечко.
Она присоединилась ко мне. Теперь мы вместе смотрели в окно. Придорожное кафе по ту сторону улицы словно перенесли сюда из Нового Орлеана. Или из Парижа. Женщина шагала по тротуару, вроде бы ела багет, подол ее красной юбки танцевал на ветру. Где-то кто-то играл блюз на двенадцатиструнной гитаре, каждая нота звенела в воздухе.
– Скажите мне, Эдгар, когда вы смотрите из этого окна, увиденное интересует вас, как художника или как строителя, которым вы раньше были?
– И так, и эдак.
Она рассмеялась.
– Логично. Острова Дэвиса – искусственные, тут все построено человеком. Плод воображения Дейва Дэвиса. Он был флоридским Джеем Гэтсби[139]. Слышали о нем?
Я покачал головой.
– Еще один пример того, что слава мимолетна. В ревущие двадцатые на Солнечном берегу Дэвиса почитали за бога.
Она обвела рукой лабиринт улиц; браслеты на ее костлявом запястье звякнули; где-то, не так уж далеко, церковный колокол отбил два часа дня.
– Он построил все это на болоте в устье реки Хиллсборо. Уговорил городской совет Тампы перенести сюда больницу и радиостанцию – в те времена радио стояло даже выше здравоохранения. Он строил странные и прекрасные жилые комплексы, когда еще не существовало такого понятия, как жилой комплекс. Он строил отели и открывал ночные клубы. Швырялся деньгами, женился на победительнице конкурса красоты, развелся с ней, женился снова. Он стоил миллионы долларов, когда один миллион равнялся двенадцати нынешним. И один из его лучших друзей жил на Дьюма-Ки. Джон Истлейк. Это имя вам знакомо?
– Конечно. Я знаком с его дочерью. Мой друг Уайрман заботится о ней.
Мэри закурила очередную сигарету.
– Так вот, Дейв и Джон были богаты, как крезы. Дейву приносили деньги операции с землей и строительство, Джону – его заводы. Но Дейв был павлином, а Истлейк – сереньким воробышком. Оно и к лучшему, вы же знаете, что случается с павлинами?
– У них из хвоста выдергивают перья?
Мэри затянулась, потом наставила на меня пальцы, сжимающие сигарету, выпустила дым через ноздри.
– Совершенно верно, сэр. В тысяча девятьсот двадцать пятом году флоридский земельный бум лопнул, как мыльный пузырь, на который упал кирпич. Дейв Дэвис инвестировал практически все свои деньги в то, что вы видите вокруг. – Она вновь обвела рукой улицы-зигзаги и розовые дома. – В тысяча девятьсот двадцать шестом году Дэвису принадлежало порядка четырех миллионов в различных успешных проектах, а собрал он порядка тридцати тысяч.
Я давно уже не скакал на тигре (так мой отец называл ситуацию, когда денежные проблемы заставляли жонглировать кредитами и химичить с бухгалтерскими книгами), но так далеко не заходил ни разу, даже в первые годы существования «Фримантл компани», хотя приходилось отчаянно бороться за выживание. И я сочувствовал Дейву Дэвису, пусть он давно уже умер.
– Он мог частично покрыть долги из собственных средств? Хотя бы чуть-чуть?
– Поначалу он справлялся. В других частях страны бум продолжался.
– Вы так много об этом знаете.
– Искусство Солнечного берега – моя страсть, Эдгар. История Солнечного берега – хобби.
– Понятно. Значит, крах земельного бума Дэвис пережил.
– На какое-то время. Как я понимаю, он продал все свои акции биржевым маклерам, играющим на повышение, и поначалу мог расплачиваться с долгами. И друзья ему помогали.
– Истлейк?
– Джон Истлейк был главным ангелом, не считая того, что, возможно, время от времени Дэвис складировал на Дьюма-Ки контрабандный виски.
– Они занимались контрабандой?
– Я сказала, возможно. Другое время, другая Флорида. Когда поживешь здесь достаточно долго, наслушаешься всяких разных историй о сухом законе. Продавал Дэвис виски или нет, он бы разорился к Пасхе тысяча девятьсот двадцать шестого года, если бы не Джон Истлейк. Джон не был плейбоем, не ходил по ночным клубам и публичным домам, как Дэвис и некоторые другие его друзья, но он овдовел в 1923 году, и, думаю, старина Дейв иногда помогал Джону с девочкой, когда тот мучился от одиночества. К лету двадцать шестого долги Дейва выросли настолько, что даже старые друзья не могли его спасти.
– Вот он и исчез под покровом ночи.
– Он исчез, но не темной ночью. У Дэвиса был другой стиль. В октябре тысяча девятьсот двадцать шестого года, менее чем через месяц после того, как ураган «Эстер» основательно потрепал построенные им дома, он отплыл в Европу с телохранителем и новой подружкой, кстати, одной из пляжных моделей Мака Сеннетта[140]. Подружка и телохранитель добрались до Парижа, Дейв Дэвис – нет. Бесследно исчез в океане.
– Это реальная история?
Он подняла руку в бойскаутском салюте (образ слегка смазала сигарета, дымящаяся между указательным и средним пальцами).
– Истинная правда. В ноябре двадцать шестого вот там состоялась поминальная служба. – Она указала на просвет между двумя розовыми зданиями ар-деко, в котором сверкал Залив. – Пришли как минимум четыреста человек – по большей части, насколько я понимаю, женщины, питавшие слабость к страусиным перьям. Среди выступавших был и Джон Истлейк. Он бросил в воду венок из тропических цветов.
Она вздохнула, до моих ноздрей долетело ее дыхание. Я не сомневался, что Мэри пить умела; я также не сомневался, что в этот день она, если не остановится, напьется в стельку.
– Истлейк, несомненно, печалился из-за смерти друга, – продолжила Мэри, – но, готова спорить, он поздравлял себя с тем, что пережил «Эстер». Готова спорить, они все поздравляли себя. И он даже думать не мог, что менее чем через шесть месяцев вновь будет бросать в воду венки. Скорбя не по одной, а сразу по двум дочерям. Полагаю, трем, если считать старшую. Она убежала в Атланту. С начальником цеха одного из заводов папочки, если мне не изменяет память. Хотя это, конечно, не смерть двух малюток в Заливе. Господи, как это было ужасно.
– «ОНИ ИСЧЕЗЛИ», – вспомнил я газетный заголовок, процитированный Уайрманом.
Она пронзительно глянула на меня.
– То есть вы кое-что накопали.
– Не я – Уайрман. Его заинтересовало прошлое женщины, у которой он работает. Но не думаю, что ему известно о ниточке, тянувшейся к Дейву Дэвису.
Глаза Мэри затуманились.
– Любопытно, сколь много помнит Элизабет?
– Теперь она не помнит даже собственного имени.
Мэри одарила меня еще одним взглядом, отошла от окна, взяла пепельницу, затушила окурок.
– Альцгеймер? Я что-то слышала.
– Да.
– Чертовски жаль. Она мне столько рассказывала о Дэвисе, знаете ли. В ее лучшие дни. Мы с ней постоянно встречались. И я брала интервью у всех художников, которые останавливались в «Салмон-Пойнт». Только вы называете эту виллу иначе, да?
– «Розовая громада».
Она улыбнулась.
– Я знала, что ваше название мне понравится.
– И многие художники там останавливались?
– Очень многие. Они приезжали, чтобы выступить с лекцией в Сарасоте или в Венисе и, возможно, немного порисовать… хотя те, кто останавливался в «Салмон-Пойнт», себя не утруждали. Для большинства гостей Элизабет пребывание на Дьюма-Ки было бесплатным отпуском.
– То есть денег она с художников не брала?
– Нет, конечно. – Мэри иронично улыбнулась. – Художественный совет Сарасоты оплачивал лекции, а Элизабет обычно предоставляла жилье – «Розовую громаду», она же «Салмон-Пойнт». Но вы там на других условиях, верно? Может, в следующий раз. Учитывая, что вы действительно работаете. Я могу назвать с полдюжины художников, которые жили в вашем доме и даже не смочили кисть. – Мэри прошагала к дивану, взяла стакан, отпила. Вернее, глотнула как следует.
– У Элизабет есть рисунок Дали, сделанный в «Розовой громаде», – заметил я. – Я его видел.
Глаза Мэри блеснули.
– Ах да, Дали. Дали там понравилось, но даже он не остался надолго… хотя, перед тем как уехать, этот сукин сын ущипнул меня за зад. Знаете, что рассказала мне Элизабет после его отъезда?
Я покачал головой. Естественно, не знал, но хотел услышать.
– Он, видите ли, заявил, что там «слишком ярко». Вы понимаете, о чем речь, Эдгар?
Я улыбнулся.
– Почему вы предполагаете, что Элизабет превратила «Розовую громаду» в прибежище для художников? Она всегда покровительствовала искусству?
На лице Мэри отразилось удивление.
– Ваш друг вам не рассказывал? Возможно, он не знает. Согласно местной легенде, когда-то Элизабет сама была известной художницей.
– Что значит – согласно местной легенде?
– Говорят, а может, это миф, что Элизабет была вундеркиндом. Рисовала прекрасно, когда была маленькой, а потом – раз, и перестала.
– Вы ее спрашивали?
– Конечно, глупыш. Спрашивать людей – это моя работа. – Она уже покачивалась, а глаза Софи Лорен заметно налились кровью.
– И что она ответила?
– Все отрицала. Сказала: «Тот, кто может – рисует. А кто не может, поддерживает тех, кто может. Как мы, Мэри».
– Звучит неплохо.
– Мне тоже так показалось. – Мэри вновь отпила из хрустального стакана. – Проблема с этим одна: я Элизабет не поверила.
– Почему?
– Не знаю, просто не поверила. У меня есть давняя знакомая, Эгги Уинтерборн, она раньше вела колонку «Советы влюбленным» в «Тампа трибьюн», и я как-то упомянула ей об этой истории. Случилось это примерно в то время, когда Дали почтил Солнечный берег своим присутствием, где-то в 1980 году. Мы сидели в каком-то баре… тогда мы постоянно сидели в каких-то барах… и заговорили о том, как создаются легенды. Вот я и ввернула, в качестве примера, что, по слухам, Элизабет в детстве тянула на Рембрандта, а Эгги… она уже давно умерла, упокой Господь ее душу… ответила, что не считает эту историю легендой, она уверена, что это правда. Потому что она читала об этом в газетах.
– Вы проверили? – спросил я.
– Разумеется, проверила. Я использую в моих статьях не все, что знаю… – Она подмигнула мне. – Но хочу знать все.
– И что вы выяснили?
– Ничего. Ни в «Трибьюн», ни в других газетах Сарасоты и Вениса. Поэтому, возможно, это всего лишь выдумка. Черт, может, как и история о том, что ее отец прятал на Дьюма-Ки контрабандный виски Дейва Дэвиса. Но… я готова поставить любые деньги на твердую память Эгги Уинтерборн. Плюс выражение лица Элизабет, когда я задала ей этот вопрос.
– И какое выражение?
– «Я тебе не скажу». Но произошло все это давным-давно, с тех пор столько выпито, и уже невозможно спросить ее об этом. Если она так плоха, как вы говорите.
– Сейчас плоха, но есть надежда на просветление. Уайрман уверяет меня, что такое с ней случалось.
– Будем надеяться, – кивнула Мэри. – Она уникум, знаете ли. Во Флориде полным-полно стариков – не зря ее называют приемной Господа, – но мало кто из них здесь вырос. Солнечный берег, который помнит Элизабет… помнила… совсем другая Флорида. Не беспорядочно растущая, с огромными закрытыми стадионами и автострадами, и не та, в которой выросла я. Мою Флориду описывал Джон Макдональд. Тогда в Сарасоте соседи знали друг друга, а Тамайами-Трайл немногим отличался от поселка. Тогда люди иной раз приходили из церкви и обнаруживали, что крокодилы плавают в бассейне, а рыси роются в помойке.
Я осознавал, что она очень пьяна… но от этого общение с ней не становилось менее интересным.
– Флорида, в которой выросла Элизабет и ее сестры, осталась после ухода индейцев, а мистер Белый человек еще не полностью взял ситкон… ситуацию под контроль. Ваш маленький остров выглядел тогда совсем иначе. Я видела фотографии. Капустные пальмы в объятиях фикусов-душителей, мексиканская лаванда, карибская сосна вдали от берега, виргинский дуб и мангровое дерево в тех немногих местах, где хватало влаги. Софора и фитолакка на земле, но никаких джунглей, которые заполонили остров. Только сам берег остался прежним, с полосой униолы, разумеется… как оборка на юбке. Разводной мост на северной оконечности был и тогда, но на острове стоял лишь один дом.
– А что вызвало появление джунглей? – спросил я. – Есть какая-нибудь идея? Они же занимают три четверти острова.
Мэри, возможно, и не услышала.
– Только один дом, – повторила она. – Построенный на небольшом возвышении ближе к южной оконечности, он не очень-то отличался от тех домов, что можно увидеть на экскурсии по старинным особнякам Чарлстона или Мобайла. Колонны и усыпанная дробленым гравием подъездная дорожка. С роскошным видом на Залив на западе. С роскошным видом на побережье Флориды на востоке. Смотреть там, правда, тогда было не на что. Только на Венис. Маленький, сонный городок. – Мэри словно услышала себя и спохватилась: – Извините, Эдгар, пожалуйста. Такое со мной случается не каждый день. Действительно, вы должны воспринимать… мое волнение… как комплимент.
– Я так и воспринимаю.
– Двадцатью годами раньше я бы попыталась уложить вас в постель, вместо того, чтобы так глупо напиваться. Может, даже десятью. А теперь мне остается лишь надеяться, что я не очень вас напугала.
– Совсем не напугали.
Она рассмеялась – как закаркала – и сухо, и весело.
– Тогда я надеюсь, что вы еще придете ко мне в гости. Я приготовлю острый суп из окры. Но теперь… – Она обняла меня и повела к двери. Тело под одеждой было худощавым, горячим и твердым как камень. И походке сильно недоставало устойчивости. – Теперь я думаю, что вам пора уйти и позволить мне прилечь. Сожалею, но без этого я обойтись не могу.
Я вышел в коридор и повернулся к ней.
– Мэри, Элизабет что-нибудь говорила вам о смерти своих сестер-близняшек? Ей тогда было четыре или пять лет. Она вполне могла что-то помнить о такой трагедии.
– Никогда, – ответила Мэри. – Ни слова.

II

У входной двери, в узкой, но уютной полоске тени, падающей на тротуар в четверть третьего пополудни, стоял десяток стульев. Шесть стариков сидели на них, наблюдая за автомобилями, проезжающими по Адалия-стрит. Тут же был и Джек, но он не смотрел на автомобили и не восхищался проходящими мимо женщинами. Привалившись к розовой колонне, он читал «Науку похорон для чайников»[141]. Едва увидев меня, Джек заложил страницу, закрыл книгу и поднялся.
– Удачный выбор для этого штата. – Я указал на книгу. Обложку украшало фирменное для этой серии изображение «ботаника» с вытаращенными глазами.
– Я должен думать о карьере, – ответил он. – А судя по тому, как у вас идут дела, боюсь, эта моя работа скоро закончится.
– Не торопи меня. – Я пощупал карман, чтобы убедиться, что пузырек с таблетками аспирина при мне. Убедился.
– Если честно, именно это я и собираюсь сделать.
– Тебе нужно быть в другом месте? – Я, прихрамывая, вышел за Джеком на солнце. Разом навалилась жара. Весна уже пришла на западное побережье Флориды, но здесь она задерживается только на чашечку кофе, прежде чем отправиться на север, где ее ждет основная работа.
– Нет, но вас в четыре часа ждет доктор Хэдлок в Сарасоте. Думаю, мы успеем, если не застрянем в пробке.
Я взял Джека за плечо.
– Врач Элизабет? О чем ты говоришь?
– Вам нужно пройти диспансеризацию. Прошел слух, что вы с ней затянули, босс.
– Это работа Уайрмана, – пробормотал я, прошелся рукой по волосам. – Уайрмана, который ненавидит врачей. Я никогда не пойду у него на поводу. Ты – мой свидетель, Джек. Я никогда…
– Он ни при чем. И предупредил, что именно это я от вас и услышу. – Джек потянул меня за собой. – Пойдемте, пойдемте, если мы хотим приехать вовремя, нельзя терять ни минуты.
– Кто? Если Уайрман не договаривался о приеме у врача, то кто?
– Ваш другой друг. Здоровенный и черный. Он мне понравился, абсолютно клевый мужик.
Мы уже добрались до «малибу», и Джек открыл дверцу со стороны пассажирского сиденья, но какие-то мгновения я стоял и смотрел на него, будто громом пораженный.
– Кеймен?
– Он самый. Они с доктором Хэдлоком беседовали на приеме после вашей лекции, и доктор Кеймен выразил свою озабоченность тем, что вы не прошли диспансеризацию, хотя и обещали. Доктор Хэдлок тут же предложил свои услуги.
– Предложил, – повторил я.
Джек кивнул, улыбаясь яркому флоридскому солнечному свету. Потрясающе юный, с зажатой под мышкой «Наукой похорон для чайников» в канареечно-желтой обложке.
– Хэдлок и Кеймен, они не могут допустить, чтобы что-то произошло с таким замечательным, только что открытым талантом. И, если на то пошло, я полностью с ними согласен.
– Джек, благодарности у меня полные штаны.
Он рассмеялся.
– С вами не соскучишься, Эдгар.
– Из этого следует, что я тоже клевый?
– Не то слово. Садитесь, и давайте проскочим мост, пока еще есть такая возможность.

III

Так уж получилось, но мы прибыли в приемную доктора Хэдлока на Бинева-роуд минута в минуту. Теорема Фримантла «Ожидание под дверьми» гласит: «фактическое время начала приема равняется назначенному плюс тридцать минут», но на этот раз я был приятно удивлен. Секретарь-регистратор назвала мою фамилию уже в десять минут пятого и проводила в веселенький кабинет, где по левую руку я увидел плакат с сердцем, утопающем в жиру, а справа – с почерневшими легкими курильщика. Лишь таблица проверки зрения прямо по курсу не вызывала неприятных эмоций, хотя я мог разглядеть только шесть верхних строчек.
Вошла медсестра, сунула мне термометр под язык, посчитала пульс, надела на руку манжету тонометра, надула, посмотрела на результат. Когда я спросил медсестру, буду ли жить, она сухо улыбнулась и ответила: «Все в норме». Потом взяла у меня кровь и отправила в туалет с пластиковым стаканчиком. Поминая Кеймена недобрыми словами, я расстегнул ширинку. Однорукий мужчина может сдать мочу на анализ, но вероятность малоприятного инцидента сильно увеличивается.
Когда я вернулся в смотровую, медсестры уже не было, а на столе лежала папка с моей фамилией. Рядом – красная ручка. Культю пронзила резкая боль. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я взял ручку и сунул в карман брюк. В нагрудном кармане у меня была синяя ручка «Бик». Я достал ее и положил на место красной.
«И что ты собираешься сказать, когда она вернется? – спросил я себя. – Что прилетала Фея ручек и решила одну заменить другой?»
Но прежде чем я успел ответить на этот вопрос (и решить для себя, а с чего это я украл красную ручку?), вошел доктор Хэдлок и протянул руку. Левую… то есть ту, которая в моем случае становилась правой. И я почувствовал, что теперь, после расставания с доктором Принсайпом, бородатым неврологом, он нравится мне гораздо больше. Лет шестидесяти, полноватый, с щеточкой седых усов и приятными манерами. Он велел мне раздеться до трусов, осмотрел правую ногу и бок, понажимал в нескольких местах, спрашивая о болевых ощущениях. Полюбопытствовал, принимаю ли я болеутоляющие, удивился, узнав, что я обхожусь аспирином.
– Я хочу осмотреть вашу культю, – продолжил он. – Не возражаете?
– Пожалуйста. Только осторожно.
– Не беспокойтесь.
Я сидел, положив левую руку на голое левое бедро, тогда как доктор Хэдлок одной рукой взялся за мое правое плечо, а пальцами второй обхватил культю. Седьмая строчка таблицы для проверки зрения гласила: «БОГСКОЗАЛ». Я задался вопросом, что же такое сказал Бог?»
Откуда-то издалека я ощутил легкое сдавливание.
– Больно?
– Нет.
– Ладно. Вниз, пожалуйста, не смотрите, только прямо перед собой. Вы чувствуете мою руку?
– Не очень. Слабо. Нажатие, – отозвался я. Боль действительно отсутствовала. Почему бы и нет? Рука, которой больше не было, заполучила свое (ручка уже лежала в моем кармане) и снова уснула.
– А теперь, Эдгар? Можно мне называть вас Эдгаром?
– Хоть горшком назовите, только в печку не ставьте. То же самое. Нажатие. Легкое.
– Теперь можете посмотреть.
Я посмотрел. Одна рука доктора лежала на моем плече, но вторая была в стороне. Не касалась культи.
– Ой!
– Ничего особенного. Фантомные ощущения – обычное дело. Я удивлен скоростью заживания. И отсутствием боли. Культю я сжимал достаточно сильно. Это хорошо. – Он вновь охватил рукой культю и поднял вверх.
– Так больно?
Я почувствовал едва заметную тянущую боль.
– Есть немного.
– Если бы не было, я бы встревожился. – Он отпустил культю. – Пожалуйста, смотрите опять перед собой, хорошо?
Я подчинился и увидел, что сверхважная седьмая строка на офтальмологической таблице – «БОТСНОЭАП». Простой набор букв, ничего особенного.
– Сколькими пальцами я прикасаюсь к вам, Эдгар?
– Не знаю. – Вроде бы он совсем ко мне не прикасался.
– Теперь?
– Не знаю.
– А теперь?
– Тремя. – Он почти добрался до ключицы. И у меня возникла мысль (может, и безумная, но не вызывающая сомнений), что я почувствовал бы его пальцы, прикасающиеся к культе, если бы рисовал, как заведенный. Почувствовал бы его пальцы и ниже. В воздухе. И, думаю, он тоже смог бы почувствовать мою руку… после чего этот добрый доктор, вне всякого сомнения, с криком выбежал бы вон.
Он продолжал осмотр – нога, голова. Послушал сердце, заглянул в глаза, сделал еще много всего, принятого у врачей. Когда иссяк, велел мне одеться и пройти в конец коридора.
Там меня ждал уютный, изрядно захламленный кабинет. Хэдлок сидел за столом, откинувшись на спинку стула. На одной стене висели фотографии. Как я догадался, жены, детей и внуков доктора, но не только. На некоторых он пожимал руку Джорджу Бушу-первому и Мори Повичу[142] (по мне, интеллектуально равным друг другу), а одна запечатлела его с бодрой и красивой Элизабет Истлейк. Они держали в руках теннисные ракетки. Корт я узнал. Их сфотографировали в «Эль Паласио».
– Полагаю, вам хочется вернуться на Дьюму и прилечь, разгрузить бедро? – спросил Хэдлок. – Уверен, к этому часу оно должно болеть, и готов спорить, оно жутко донимает вас в сырую погоду. Если вам нужен рецепт на перкоцет или викодин…
– Нет, мне хватает аспирина, – ответил я. Сумев отказаться от сильных обезболивающих, я не собирался к ним возвращаться, болело бедро или нет.
– Просто удивительно, что вы сумели восстановиться до такой степени. Думаю, мне нет нужды говорить, как вам повезло. Вы могли до конца жизни просидеть в инвалидном кресле и скорее всего дули бы в соломинку, чтобы привести его в движение.
– Мне повезло в том, что я вообще остался жив, – уточнил я. – Если я правильно понимаю, ничего ужасного вы не нашли.
– У меня еще нет анализов крови и мочи, но пока могу сказать, что вы в полном порядке. Я могу назначить вам рентген правой стороны тела и головы, если вас тревожат какие-то симптомы, но…
– Меня ничего не тревожит. – Кое-что меня все-таки тревожило, но эти симптомы рентген бы не выявил. Как и причины, их вызывающие.
Хэдлок кивнул.
– Я так тщательно осматривал вашу культю, потому что вы не пользуетесь протезом. Подумал, может, у вас повышенная чувствительность. Или воспален шов. Но все хорошо.
– Я просто еще не созрел для протеза.
– Вот и отлично. Даже лучше, чем отлично. Учитывая, какие у вас успехи. Как говорится, не чини то, что не сломано. Ваши картины… они потрясающие. С нетерпением жду выставки в «Скотто». Я возьму с собой жену. Она уже в предвкушении.
– Это здорово. Спасибо вам. – Прозвучало банально даже для моих ушей, но я еще не знал, как реагировать на такие комплименты.
– И так уж вышло, что именно вы платите за пребывание в «Салмон-Пойнт». Грустно и смешно. Долгие годы – вы должны это знать – Элизабет приберегала этот дом для художников. Потом заболела и позволила сдавать, как и любой другой, хотя настояла на минимальном сроке аренды в три месяца. Больше – пожалуйста. Не хотела, чтобы в этом доме устраивали вечеринки весенние туристы. Доме, в котором жили легендарные Сальвадор Дали и Джеймс Бама[143].
– Не могу поставить ей это в вину. Место особенное.
– Да, но мало кто из знаменитых художников создал там что-то выдающееся. А потом появляется скромный, обычный арендатор, строитель из Миннесоты, восстанавливающийся после несчастного случая, и… Элизабет, должно быть, очень довольна.
– Как говорят в строительном бизнесе, это вы хватили через край, мистер Хэдлок.
– Джин, – поправил он меня. – И люди, которые слушали вашу лекцию, так не думают. Вы выступили прекрасно. Я только сожалею, что Элизабет при этом не присутствовала. Она бы гордилась собой.
– Может, ей удастся приехать на открытие выставки?
Джин Хэдлок покачал головой, очень медленно.
– Я в этом сомневаюсь. Она боролась с Альцгеймером изо всех сил, но наступает момент, когда болезнь просто берет верх. Не потому что пациент слаб, просто таково его физическое состояние. Это как рассеянный склероз. Или рак. Едва проявляются первые симптомы – обычно это потеря краткосрочной памяти, – часы начинают отсчет. Похоже, время Элизабет на исходе, о чем я очень сожалею. И я понимаю, как и большинство ваших слушателей, что вся эта суета вам не по нутру…
– Будьте уверены.
– …но если бы Элизабет попала на выставку, она бы так радовалась за вас! Я знаю ее большую часть своей жизни и могу сказать, что она взяла бы под контроль все, включая развешивание картин.
– Хотелось бы мне встретиться с ней в те годы.
– Удивительная женщина. Ей было сорок пять, а мне двадцать, когда мы выиграли микст на любительском теннисном турнире в клубе «Колония» на Лонгбоут-Ки. Я как раз приехал на каникулы из колледжа. Кубок все еще у меня. Думаю, и она где-нибудь хранит свой.
Его слова напомнили мне фразу: «Вы ее найдете, я уверена». Но прежде чем я успел подумать, откуда она взялась, в голову пришла другая мысль. Связанная с тем, о чем шла речь сегодня.
– Доктор Хэдлок… Джин… Элизабет писала красками? Или рисовала карандашом?
– Элизабет? Никогда, – и он улыбнулся.
– Вы в этом так уверены.
– Это точно. Я спросил ее однажды и хорошо помню тот случай. В город с лекцией приехал Норман Рокуэлл. Он не остановился в вашем доме, предпочел «Ритц». Норман Рокуэлл – трубка и все такое! – Джин Хэдлок покачал головой, теперь он широко улыбался. – Господи, какой поднялся шум, какие были крики, когда Художественный совет объявил о приезде мистера «Сэтедэй ивнинг пост»[144]. Идея принадлежала Элизабет, и ей нравился весь этот ажиотаж. Говорили, что желающих послушать лекцию хватит, чтобы заполнить стадион Гриффина на Бен-Хилл… – Он заметил недоумение на моем лице. – Флоридский университет. Болото, откуда живыми выползают только «Аллигаторы».
– Если вы говорите о футболе, то мой интерес начинается «Викингами» и заканчивается «Упаковщиками»[145].
– Дело в том, что я спросил Элизабет о ее способностях как художника по ходу всей этой шумихи. И нужно сказать, на Рокуэлла народ пришел, причем не в аудиторию Гелдбарта, а в Городской центр. Элизабет рассмеялась и ответила, что она едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Она еще воспользовалась спортивной метафорой, вот почему я, вероятно, подумал об «Аллигаторах». Сказала, что она такая же, как и многие богатые выпускники колледжа, только ее интересует живопись, а не футбол. Она сказала: «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт. И если не можешь быть художником, корми их, заботься о них, обеспечь место, где они могли бы укрыться от дождя». Но талант к живописи? Нет, нет и нет.
Я хотел рассказать ему об Эгги Уинтерборн, подруге Мэри Айр. Потом прикоснулся к красной ручке в моем кармане и решил, что не стоит. Решил, что хочу совсем другого: вернуться на Дьюма-Ки и рисовать. Картина «Девочка и корабль № 8» была самой грандиозной и смелой из всего цикла, самой большой и самой сложной, и я ее уже практически закончил.
Я встал и протянул руку.
– Спасибо вам за все.
– Пустяки. Если вы передумаете, и вам потребуются болеутоляющие посильнее…

IV

Разводной мост на Дьюма-Ки подняли, чтобы пропустить в сторону Залива дорогую игрушку какого-то богача. Сидя за рулем «малибу», Джек восхищенно смотрел на девушку в зеленом бикини, которая загорала на палубе. Радиоприемник был настроен на волну «Кости». Закончилось рекламное объявление салона, торгующего мотоциклами (на «Кости» обычно рекламировали продажу мотоциклов и услуги по ипотеке), группа «Who» заиграла «Magic Bus». Культя зачесалась, начала зудеть. Зуд медленно усиливался и распространялся вниз. Я чуть прибавил звука. Потом сунул руку в карман и достал ручку. Не синюю, не черную; она была красной. Повертел ее в лучах заходящего солнца. Открыл крышку бардачка, порылся внутри.
– Помочь что-то найти, босс?
– Нет. Поглядывай вон на ту крошку. Я справлюсь сам.
Я вытащил купон на бесплатный «Чекерс НАСКАР бургер» («Ты должен есть!» – гласила надпись на купоне). Перевернул. На обратной стороне текста не было. Я работал быстро, не думая. Закончил еще по ходу песни. Под маленькой картинкой написал пять печатных букв. Сама картинка напоминала те завитушки, которые я рисовал в другой жизни, разговаривая (обычно с каким-нибудь кретином) по телефону. Пять букв: «ПЕРСЕ» – название моего загадочного корабля. Только я не был уверен, как именно нужно произносить это слово. Я бы поставил ударение на втором слоге, но тогда слово звучало бы почти как «Персей», а я считал, что следовало ограничиться «персе».
– Что это? – спросил Джек, глянув на рисунок, а потом сам же и ответил: – Маленькая красная корзина для пикника. Симпатично. А почему Персей?
– Надо говорить – персе.
– Как скажете, босс.
Шлагбаум у въезда на мост поднялся, и Джек покатил на Дьюма-Ки.
Я смотрел на маленькую красную корзину для пикника (только думал, что ее следует называть плетенкой, раз уж изготовили ее из сплетенных ивовых прутьев) и гадал, почему она кажется мне такой знакомой. Потом до меня дошло, что знакома мне не сама корзина, а фраза о ней. В ту ночь, когда я привез Уайрмана из Мемориальной больницы Сарасоты, Элизабет сказала: «Поищите корзинку для пикника няни Такой-то». Это было в последний вечер, когда я видел Элизабет в compos mentis[146], теперь я это осознавал. «Она на чердаке. Она красная». И: «Вы ее найдете, я уверена». И: «Они внутри». Только когда я спросил, о чем она говорит, она мне ответить уже не смогла. Здравый ум ее покинул.
«Она на чердаке. Она красная».
– Само собой, – сказал я. – Все у нас красное.
– Что, Эдгар?
– Ничего. – Я смотрел на украденную ручку. – Просто размышляю вслух.

V

Картину «Девочка и корабль № 8» (последнюю из цикла, я в этом практически не сомневался) я закончил, но все-таки стоял перед ней, разглядывая в лучах заходящего солнца. Рубашку я снял. «Кость» транслировала «Copperhead Road». Над этой картиной я работал дольше, чем над любой другой (начал осознавать, что в ней слились все предыдущие), и она нервировала. Поэтому всякий раз, прервав работу, я занавешивал картину простыней. Теперь, окидывая ее, как я надеялся, беспристрастным взглядом, я осознал: нервировала – не то слово; эта картина просто ужасала. Ты словно всматривался в обезумевший разум.
И, возможно, я ее еще не доделал. Конечно, на ней нашлось бы место для красной корзинки для пикника. Я мог повесить ее на бушприт «Персе». Действительно. Почему бы нет? На этой чертовой картине хватало фигур и вещей. Всегда нашлось бы место еще для одной.
Я протянул кисть, окунул ее в краску (подошла бы и кровь), и тут зазвонил телефон. Я мог бы не реагировать (не отреагировал бы, если б находился в рисовальном трансе), но решил, что это не тот случай. Корзина для пикника была лишь мелким нюансом, одним из многих. Поэтому я положил кисть и взял трубку. Звонил Уайрман, очень взволнованный.
– Сегодня она пришла в себя, Эдгар! После полудня! Возможно, это ничего не значит, я пытаюсь не тешить себя ложными надеждами, но раньше такое уже случалось: сначала один ясный период, потом второй, третий, они сливаются, и она становится сама собой, хотя бы на время.
– Она знает, кто она? Где находится?
– Сейчас нет, но полчаса назад, где-то в половине шестого, знала и кто она, и кто я. Послушай, мучачо… она сама прикурила свою чертову сигарету!
– Я обязательно сообщу об этом министру здравоохранения США, – ответил я, но подумал, что в половине шестого мы с Джеком как раз стояли у разведенного моста. Примерно в то время, когда я почувствовал необходимость рисовать.
– Кроме сигареты ей чего-то хотелось?
– Она попросила поесть. А перед этим – подкатить ее к Фарфоровой деревне. Хотела заняться статуэтками, Эдгар! Ты помнишь, когда такое случалось в последний раз?
Я помнил. И радовался тому, что у моего друга такой счастливый взволнованный голос.
– Когда мы прибыли туда, ей уже стало хуже. Она огляделась и спросила, где Перси? Сказала, что ей нужна Перси, что Перси пора отправляться в жестянку.
Я посмотрел на мою картину. На мой корабль. Теперь он был моим, все так. Моим «Персе». Я облизнул губы, которые вдруг загрубели. Такими они были, когда я впервые пришел в себя после несчастного случая. Когда мне даже не удавалось вспомнить, кто я. Вы знаете, как это странно? Вспоминать о том, как забывал – все равно что смотреть в бесконечный коридор с зеркалами.
– Которая из них Перси?
– Если б я знал! Когда она хочет, чтобы я бросил жестянку в пруд, она всегда кладет туда статуэтку-женщину. Обычно пастушку с отбитым лицом.
– Она сказала что-нибудь еще?
– Попросила принести еду, я же тебе говорил. Томатного супа. И персиков. К тому времени она уже перестала смотреть на статуэтки, в голове у нее все спуталось.
У нее все спуталось в голове, потому что она не увидела Перси? Или «Персе»? Может… но если у нее когда-то и был фарфоровый корабль, я его никогда не видел. Я подумал (и не в первый раз), что Персе – подозрительное слово. Не вызывающее доверия. Постоянно меняющееся.
– В какой-то момент она сказала мне, что стол течет.
– Он действительно потек?
Короткая пауза. Затем он сказал, совсем невесело:
– Мы хотим посмеяться за счет Уайрмана, дорогой амиго?
– Нет, мне любопытно. Что она сказала? Только точно.
– Я тебе уже говорил. «Стол течет». Но ее статуэтки, если ты вдруг не заметил, стоят на деревянном столе, а не на водяном матрасе.
– Успокойся. Не растеряй хорошие мысли.
– Я пытаюсь, но должен сказать, ты излишне увлекся этой разговорной игрой, Эдстер.
– Не называй меня Эдстер, звучит, как коллекционный «форд». Ты принес ей суп, и она… что? Опять потеряла связь с реальностью?
– В значительной степени – да. Сбросила пару статуэток на пол. Лошадь и девушку-ковбоя. Они разбились. – Уайрман тяжело вздохнул.
– Она сказала «Стол течет» до того, как попросила принести еду, или после?
– До, после, какое это имеет значение?
– Не знаю, – честно признался я. – Так когда?
– Думаю, до. Да, до. Потом она ко всему потеряла интерес, даже забыла, что жестянку нужно в несчетный раз бросить в пруд. Я принес суп в ее любимой кружке, но Элизабет оттолкнула кружку так резко, что выплеснула суп на свою бедную руку. По-моему, она этого даже не почувствовала. Эдгар, почему ты задаешь все эти вопросы? Ты что-то знаешь? – Он кружил по комнате с прижатым к уху сотовым телефоном. Я буквально видел это.
– Ничего. Шарю в темноте, ничего больше.
– Да? И какой рукой?
Я запнулся, но мы прошли вместе долгий путь и столько пережили, что лгать я не мог, пусть правда и тянула на безумие.
– Правой.
– Хорошо. Хорошо, Эдгар. Мне бы хотелось знать, что происходит, вот и все. А что-то происходит, это точно.
– Может, ты и прав. Как она теперь?
– Спит. А я тебе помешал. Ты работаешь.
– Нет. – Я отбросил кисть. – Думаю, картина закончена, и, пожалуй, на какое-то время с живописью я завязываю. Отныне и до выставки я буду только гулять и собирать ракушки.
– Похвальные мысли, но не думаю, что у тебя получится. Ты же трудоголик.
– Ты ошибаешься.
– Ладно, ошибаюсь. Мне не впервой. Собираешься завтра к нам заглянуть? Вдруг она придет в себя? Хотелось бы, чтобы это произошло при тебе.
– Обязательно приду. Может, покидаем теннисные мячи.
– Я с удовольствием.
– Уайрман, вот что еще. Элизабет когда-нибудь рисовала?
Уайрман рассмеялся.
– Кто знает? Я спросил ее однажды, и она ответила, что едва сможет нарисовать человечков из палочек и кружочков. Сказала, что ее интерес к живописи такой же, как у некоторых богатых выпускников колледжа к футболу или баскетболу. Еще пошутила об этом…
– «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт».
– Точно. Откуда ты знаешь?
– Старая присказка, – ответил я. – До завтра.
Я положил трубку, постоял, наблюдая, как вечерний свет поджигает закат над Заливом. Закат, рисовать который у меня не было ни малейшего желания. То же самое она сказала Джину Хэдлоку. И я не сомневался, спроси я других, не раз и не два услышал бы: «Она ответила, что едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Сказала, если не можешь быть спортсменом, тогда поддерживай спорт». Почему? Потому что честный человек иной раз может попасть впросак, тогда как опытный лгун никогда не меняет своей версии.
Я не спросил Уайрмана о красной корзинке для пикника, но решил, что ничего страшного. Если она на чердаке «Эль Паласио», то будет там и завтра, и послезавтра. Я сказал себе, что время еще есть. Разумеется, мы всегда так себе говорим. Представить не можем, что время истекает, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе этого представить.
С нарастающей неприязнью я посмотрел на «Девочку и корабль № 8» и набросил на картину простыню. Красная корзинка для пикника на бушприте так и не появилась. Я больше не прикоснулся кистью к этой картине, последнему безумному потомку моего первого рисунка, сделанного в «Розовой громаде», который я назвал «Здрасьте». «№ 8», возможно, стала лучшим моим творением, но, так уж сложилось, об этой картине я практически забыл. До самой выставки. Зато потом уже не забывал никогда.

VI

Корзинка для пикника.
Чертова красная корзинка для пикника, заполненная ее рисунками.
Она просто преследует меня.
Даже теперь, четыре года спустя, я продолжаю игру «что-если», гадая, в какой степени все изменилось бы, если б я отложил в сторону все остальное и сосредоточился на поисках корзинки. Она нашлась (ее отыскал Джек Кантори), но было уже слишком поздно.
А может (полной уверенности у меня нет), ничего бы не изменилось, потому что некая сила уже пришла в движение, и на Дьюма-Ки, и в голове Эдгара Фримантла. Могу я сказать, что эта сила привела меня на Дьюма-Ки? Нет. Могу сказать, что не приводила? Нет, этого я тоже сказать не могу. Но когда март сменился апрелем, сила эта набрала ход и украдкой начала расширять зону воздействия.
Эта корзинка.
Проклятая корзинка для пикника.
Она была красной!

VII

Надежды Уайрмана, что Элизабет начнет восстанавливать связь с реальностью, не оправдались. Она сидела в инвалидном кресле, что-то бормоча себе под нос, время от времени требовала сигарету надтреснутым криком стареющего попугая. Уайрман нанял Энн-Мэри Уистлер, из «Частного центра ухода за больными», и теперь она приходила и помогала ему четыре дня в неделю. Энн-Мэри сняла с плеч Уайрмана немалую часть забот, но легче ему не стало: сердце щемило по-прежнему.
Но я если это и замечал, то лишь краем глаза. Один апрельский день сменялся другим, таким же солнечным и жарким. И под жарой я подразумевал не только температуру воздуха.
После публикации интервью Мэри Айр я стал местной знаменитостью. В Сарасоте всегда был спрос на художника. Особенно на художника, который раньше строил банки, а теперь повернулся спиной к мамоне. А уж однорукому художнику ярчайшего таланта цены просто не было. Дарио и Джимми организовали еще несколько интервью, включая съемку на «Шестом канале». Из их сарасотской студии я вышел с жуткой головной болью и подаренной мне наклейкой на бампер «ШЕСТОЙ КАНАЛ – ПОГОДА СОЛНЕЧНОГО БЕРЕГА». Я прилепил ее на козлы, рядом с надписью «ЗЛЫЕ СОБАКИ». Не спрашивайте меня почему.
Еще я занимался организационными вопросами встречи и расселения гостей. Уайрман к тому времени был слишком занят, пытаясь убедить Элизабет глотать что-нибудь более существенное, чем сигаретный дым. С Пэм я говорил каждые два-три дня, сверяя список гостей из Миннесоты и маршруты тех, кто прилетал из других мест. Илзе звонила дважды. Веселье в ее голосе показалось мне натужным, но я мог и ошибаться. Мои попытки выяснить что-либо о ее любовной жизни вежливо, но твердо пресекались. Звонила Мелинда – спросить, какая у меня окружность головы. Когда я полюбопытствовал, зачем ей это нужно, она ушла от ответа. Пятнадцатью минутами позже, когда дочь положила трубку, я все понял: она и ее французский бойфренд действительно собирались купить мне этот чертов берет. Я расхохотался.
Репортер «АП» из Тампы приехал в Сарасоту. Хотел приехать на Дьюму, но мне претила даже мысль о том, что какой-то репортер будет бродить по «Розовой громаде» и слушать разговоры ракушек, которые я уже привык считать своими. Так что интервью он взял у меня в галерее «Скотто», а приехавший с ним фотограф сделал фотографии трех специально отобранных для этой цели полотен: «Розы, вырастающие из ракушек», «Закат с софорой» и «Дьюма-роуд». Я был в футболке с надписью на груди «Рыбный ресторан «Кейси-Ки», и эту мою фотографию (с культей в рукаве и повернутой козырьком назад бейсболкой на голове) увидела вся страна. После этого телефон взорвался. Анжел позвонил и говорил двадцать минут. В какой-то момент он заявил, что всегда знал: это во мне есть. «Что?» – спросил я. «Дерьмо, босс», – и мы хохотали как безумцы. Позвонила Кэти Грин. Я услышал все о ее новом бойфренде (тот еще тип!) и о новом комплексе лечебной гимнастики, который пациент может выполнять самостоятельно (это потрясающе!). Я рассказал ей о том, как Кеймен внезапно появился на лекции и спас меня от позора. К концу нашего разговора она плакала и говорила, что у нее никогда не было такого мужественного, вернувшегося практически с того света пациента. Потом сказала, что при встрече заставит меня улечься на пол и сделать пятьдесят подъемов. В довершение всего доктор Тодд Джеймисон, стараниями которого я не превратился на всю оставшуюся жизнь в человекобрюкву, прислал мне бутылку шампанского и открытку с надписью: «Мне не терпится увидеть Вашу выставку».
Если бы Уайрман предложил мне пари и поставил на то, что я заскучаю и возьму в руки кисть, он бы проиграл. Когда я не готовился к знаменательному событию моей жизни, то гулял, читал или спал. Я сказал ему об этом в один из тех редких апрельских дней, когда после полудня мы сидели вместе под полосатым зонтом у края мостков «Эль Паласио» и пили зеленый чай. До выставки оставалось меньше недели.
– Я рад, – прокомментировал он. – Тебе требовался отдых.
– А что можно сказать о тебе, Уайрман? Как ты?
– Не очень, но я буду жить… Глория Гейнор[147], тысяча девятьсот семьдесят восьмой год. Грустно, в этом все дело. – Он вздохнул. – Я ее потеряю. Я обманываю себя, говорю, что ей станет лучше, но… я ее потеряю. Это не Джулия и Эсмеральда, слава Богу, но все равно тяжело.
– Сожалею, что все так вышло. – Я накрыл его руку своей. – И с ней, и с тобой.
– Спасибо. – Он посмотрел на волны. – Иногда я думаю, что она никогда не умрет.
– Никогда?
– Вот именно. Я думаю, что за ней придут Морж и Плотник. Просто уведут ее с собой, как увели доверчивых Устриц. Уведут по берегу. Ты помнишь, что говорит Морж?
Я покачал головой.
– «Мой друг, их заставлять спешить отнюдь мы не должны. Проделав столь тяжелый путь, они утомлены». – Он провел рукой по лицу. – Посмотри на меня, мучачо. Я плачу, как Морж. Ну разве не глупость?
– Нет, – ответил я.
– Мне ненавистна сама мысль, что на этот раз она ушла навсегда, что лучшая ее часть уже ушла по берегу с Моржом и Плотником, и остался только жирный, старый кусок плоти, который еще не забыл, как дышать.
Я промолчал. Он вновь вытер глаза и шумно, со всхлипами, вдохнул.
– Я попытался что-нибудь найти по Джону Истлейку, выяснить, как утонули две его дочери, что произошло потом… помнишь, ты просил меня об этом?
Я просил, но так давно, что на тот момент просьба моя потеряла всякую актуальность. И вот что теперь я думаю: что-то хотело от меня именно такого отношения.
– Я порылся в Интернете и нашел достаточно много. Статьи из старых газет, несколько воспоминаний очевидцев, которые они сочли необходимым вывесить в Сети. Один текст озаглавлен – и не думай, что я фантазирую, мучачо, – «Лодочные прогулки и пчелиный воск; девичество в Нокомисе». Автор – Стефани Уайдер Грейвел-Миллер.
– Похоже, она совершила долгое путешествие по волне памяти.
– Это точно. Она пишет о счастливых неграх, собирающих апельсины и мелодичными голосами поющих простые песни, восхваляющие Господа.
– Насколько я понимаю, случилось это до появления Джей-Зета[148].
– И тут ты прав. Но это еще не все. Я поговорил с Крисом Шэннингтоном, он живет на Кейси-Ки, ты наверняка его видел. Колоритный такой старичок, ходит везде с сучковатой тростью из древовидного вереска и в большой соломенной шляпе. Его отец, Эллис Шэннингтон, работал садовником у Джона Истлейка. По словам Криса, именно Эллис отвез Марию и Ханну, старших сестер Элизабет, в школу Брейдена дней через десять после того, как утонули близняшки. Он сказал: «У этих деток сердце кровью обливалось из-за-а своих ма-а-леньких сестричек».
Южный выговор старика Уайрман скопировал очень неплохо, и я почему-то вновь подумал о Морже и Плотнике, шагающих по берегу с маленькими Устрицами. Сам я четко помнил лишь ту часть стихотворения, где Плотник говорит им, что они отлично прогулялись, но, разумеется, Устрицы ответить не могли, потому что их съели, всех до одной.
– Хочешь послушать, что я раскопал? – спросил Уайрман.
– А у тебя есть время?
– Конечно. Энн-Мэри на посту до семи часов, хотя, из практических соображений, мы с ней ухаживаем за Элизабет на пару. Почему бы нам не пойти в дом? У меня все собрано в папку. Не так чтобы много, но по крайней мере есть одна фотография, на которую стоит взглянуть. Крис Шэннингтон держал ее в коробке с бумагами отца. Я прогулялся с ним в публичную библиотеку Кейси-Ки и скопировал ее. – Он помолчал. – Это фотография «Гнезда цапли».
– Ты хочешь сказать, каким этот дом был тогда?
Мы уже шагали по мосткам, но тут Уайрман остановился.
– Нет, амиго, ты не понял. Я говорю о первом «Гнезде цапли». «Эль Паласио» – второе «Гнездо». Построенное через двадцать пять лет после того, как утонули маленькие девочки. К тому времени состояние Джона Истлейка с десяти или двадцати миллионов увеличилось до ста пятидесяти. А то и больше. Война – доходный бизнес. Инвестируй своего сына.
– Лозунг Движения против войны во Вьетнаме. Тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. Часто использовался в паре с другим лозунгом: «Мужчина нужен женщине, как рыбе – велосипед».
– Молодец, амиго! – Уайрман махнул рукой в сторону буйной растительности, которая покрывала остров к югу от нас. – Первое «Гнездо цапли» находилось там. Мир еще был молод, и ласты шлепали по воде: пуп-уп-дуп.
Я подумал о Мэри Айр, не выпившей, а уже крепко набравшейся, о ее словах: «Только один дом. Построенный на небольшом возвышении ближе к южной оконечности, он не очень-то отличался от тех домов, которые можно увидеть на экскурсии по старинным особнякам Чарлстона или Мобайла».
– И что с ним сталось? – спросил я.
– Насколько мне известно, ничего, – ответил Уайрман. – Его оставили во власти времени, которое несет с собой упадок. Когда Джон Истлейк потерял надежду найти тела близняшек, он распрощался с Дьюма-Ки. Расплатился со своими работниками, собрал вещи, усадил трех оставшихся дочерей в «роллс-ройс» – у него действительно был «роллс-ройс» – и уехал. «Роман, не написанный Скоттом Фицджеральдом», – вот что сказал Крис Шэннингтон. Он также сказал, что Истлейку не было покоя, пока Элизабет вновь не привезла его сюда.
– Ты думаешь, Шэннингтон действительно что-то знает, или это история, которую он рассказывал столько раз, что сам в нее поверил?
– Quien sabe? – Уайрман вновь остановился, указал на южную часть Дьюма-Ки. – Никаких джунглей там не было. Из первого дома ты мог видеть материк, с материка – дом. Насколько я знаю, амиго, дом по-прежнему там. Или то, что от него осталось. Стоит и гниет. – Он протянул руку к двери на кухню и посмотрел на меня без тени улыбки. – Вот что надо бы нарисовать, не так ли? Корабль-призрак на суше.
– Возможно, – согласился я. – Возможно, надо.

VIII

Он повел меня в библиотеку, с рыцарскими доспехами в углу и музейной коллекцией оружия на стене. Рядом с телефонным аппаратом лежала папка с надписью «ДЖОН ИСТЛЕЙК, «ГНЕЗДО ЦАПЛИ» на лицевой стороне. Уайрман открыл папку, достал фотографию. Изображенный на ней дом, конечно же, напоминал тот, в котором мы сейчас находились. В архитектуре безошибочно угадывалось сходство, свойственное, скажем, двоюродным братьям. Но в одном эти здания кардинально отличались, и потому похожесть (дома явно строились по одному проекту, с одинаковой крышей из ярко-оранжевой желобчатой черепицы) эту разницу только выпячивала.
Нынешний «Дворец» скрывался от мира за высокой стеной, которая лишь в одном месте прерывалась воротами – не было даже служебного въезда. Прекрасный внутренний двор видели лишь считанные люди, помимо Уайрмана, Энн-Мэри, девушки, чистившей бассейн, и садовника, приезжавшего дважды в неделю. Двор этот напоминал тело красотки, скрытое бесформенной одеждой.
Первое «Гнездо цапли» было другим. Как и фарфоровый особняк Элизабет, этот мог похвастаться шестью колоннами и просторной, приглашающей подняться на нее верандой. К особняку вела широкая дугообразная подъездная дорожка, прорезающая два акра лужайки. Усыпанная не гравием, как сказала Мэри, а дроблеными розовыми ракушками. Первый дом Истлейков говорил миру: «Добро пожаловать». Его наследник – «Эль Паласио» – не пускал на порог. Илзе заметила это сразу, как и я, но в тот день мы увидели особняк с дороги. С тех пор мнение мое изменилось, и по веской причине: я привык к тому, чтобы смотреть на гасиенду с берега. Подходя к ней с незащищенной стороны.
Первое «Гнездо цапли» было также выше, три этажа по фронтону, четыре – в задней части, поэтому (если особняк действительно стоял на небольшом холме, как говорила Мэри), с верхнего этажа люди могли любоваться захватывающей дух круговой панорамой: Залив, материк, Кейси-Ки и Дон-Педро-Айленд. Не самый плохой вариант. Но лужайка выглядела неухоженной, неопрятной. По обе стороны дома в ряду пальм, сгибающихся под ветром, как гавайские танцовщицы, зияли прорехи. Я присмотрелся и увидел, что некоторые окна на верхних этажах заколочены. И крыша выглядела как-то странно. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять почему. Над восточной частью крыши высилась труба. Над западной – отсутствовала, хотя ей полагалось там быть.
– Дом сфотографировали после их отъезда? – спросил я.
Уайрман покачал головой.
– По словам Шэннингтона, фотографию сделали в марте 1927 года, до того, как утонули девочки, когда все были счастливы и здоровы. Ты видишь не обветшание – это разрушения, нанесенные ураганом. «Элис».
– Которой из них?
– Официально сезон ураганов начинается здесь пятнадцатого июня и длится около пяти месяцев. Внесезонные ураганы с тропическими ливнями и сильным ветром… для старожилов все они – «Элис». Как «Ураган «Элис»[149]. Это такая шутка.
– Ты выдумываешь.
– Отнюдь. «Эстер» – сильнейший ураган двадцать шестого года – обошел Дьюму стороной, а вот «Элис» двадцать седьмого прошелся по острову. Потом ударил по материку и затопил Глейдс. Урон, который ты видишь на фотографии, – следствие урагана. Если на то пошло, урон незначительный. Несколько пальм вырваны из земли, вскопана лужайка, кое-где выбиты окна. Но, с другой стороны, последствия урагана ощущаются и теперь. Потому что не вызывает сомнений, что именно «Элис» привела и к смерти близняшек, Тесси и Лауры, и ко всему остальному. Включая и наше с тобой появление на Дьюме.
– Объясни.
– Вот это помнишь?
Уайрман достал из папки вторую фотографию, и, конечно же, я ее помнил. Ее увеличенная копия висела на лестничной площадке второго этажа. Эта, в силу размеров, была более резкой. Семья Истлейк в сборе, во главе с Джоном Истлейком, одетым в черный купальный костюм. Выглядел он, как голливудский актер второго разряда, обычно снимающийся в детективах и приключенческих фильмах. Элизабет пухлой попкой сидела на одной его руке. Во второй Джон держал гарпунный пистолет, маску и трубку для дыхания.
– Если судить по Элизабет, я бы сказал, что фотографию сделали году в двадцать пятом, – заметил Уайрман. – Выглядит она годика на два с небольшим. Адриане… – он постучал пальцем по старшей дочери, – …может быть от семнадцати до тридцати четырех. Ты согласен?
Действительно, семнадцатилетняя, и со всеми присущими женщине округлостями; это видно сразу, пусть на ней купальник-который-скрывает-практически-все.
– У нее уже надуто-капризное лицо, на котором написано: я-хочу-быть-где-нибудь-еще, – продолжил Уайрман. – Даже интересно, так ли удивился ее отец, когда она сбежала с каким-то его менеджером. И не обрадовался ли он в глубине души ее побегу? – Он вновь скопировал выговор Криса Шэннингтона: – Убежа-ать в А-атла-анту с ма-альчиком в га-алстуке и светоза-ащитном козырьке, – и тут же заговорил обычным голосом. Похоже, Уайрмана действительно печалила смерть девочек, пусть и случилось это более восьмидесяти лет тому назад. – Она и ее новоиспеченный муж вернулись, но к тому времени оставалось только разыскивать тела.
Я коснулся пальцем сурового лица чернокожей няни.
– А это кто?
– Мельда или Тильда, а может, прости Господи, Гекуба, если послушать Криса Шэннингтона. Его отец знал ее имя, а Крис уже не помнит.
– Красивые браслеты.
Уайрман без особого интереса посмотрел на фотографию.
– Я тебе верю.
– Может, Джон Истлейк спал с ней, – предположил я. – Может, браслеты – маленький подарок.
– Quien sabe? Богатый вдовец, молодая женщина… такое случается.
Я постучал пальцем по корзинке для пикника, которую молодая чернокожая женщина держала обеими руками, словно корзина весила немало. Возникало ощущение, что там не только сандвичи… может, и целая курица, а еще – несколько бутылок пива для старого господина… чтобы утолить жажду после целого для, проведенного на воде и под водой.
– Какого цвета корзина? Темно-коричневая? Или красная?
Уайрман как-то странно на меня посмотрел.
– Фотография черно-белая, трудно сказать.
– Расскажи мне, как ураган привел к смерти девочек?
Он вновь открыл папку и протянул мне давнюю газетную заметку.
С сопровождающим ее фотоснимком.
– Из «Венис гондольер», номер от 28 марта 1927 года. Саму информацию я нашел в Сети. Джек Кантори позвонил в редакцию, уговорил кого-то сделать ксерокопию и прислать мне по факсу. Между прочим, Джек – просто чудо.
– Кто ж с этим спорит? – Я всмотрелся в фотоснимок. – Кто эти девочки? Нет… не говори. Слева от него – Мария. По правую руку – Ханна.
– Ставлю тебе пять с плюсом. Ханна – которая с грудью. В двадцать седьмом ей исполнилось четырнадцать.
Мы несколько секунд молча смотрели на факс. Распечатка файла, полученного по электронной почте, выглядела бы получше. Черные вертикальные полосы раздражали, некоторые буквы расплывались, но заголовок выглядел достаточно четким:
«ШТОРМ ОТКРЫВАЕТ СОКРОВИЩА НЫРЯЛЬЩИКУ-ЛЮБИТЕЛЮ». И на фотоснимке я мог многое разглядеть. Линия волос на лбу Джона поднялась выше. В качестве компенсации увеличилась длина усов, тут Истлейк мог соперничать с моржом. И хотя черный купальный костюм остался прежним, он трещал по всем швам… и лопнул под одной рукой, как мне показалось, хотя в этом я мог и ошибиться: четкости все-таки не хватало. Джон Истлейк определенно набрал жирка между 1925 и 1927 годами (будь он актером, ему пришлось бы отказаться от десертов и чаще бывать в тренажерном зале, чтобы и дальше получать роли). В девочках, что стояли рядом с ним, сексуальность проступала не так явно, как в их старшей сестре (одного взгляда на Адриану хватало, чтобы в голову полезли мысли о том, как неплохо поваляться с ней на сеновале, а у этих двух хотелось спросить, сделали они домашнее задание или нет), но они были симпатичными, пусть еще и не расцвели полностью, и на их лицах читалось радостное волнение. Это точно.
Потому что на песке перед ними лежали сокровища.
– Я не могу разглядеть, что это, – пожаловался я. – Очень уж нечеткий факс.
– На столе лежит лупа, но я сэкономлю тебе время. – Уайрман взял ручку, воспользовался ею как указкой. – Это медицинский пузырек, а это – мушкетная пуля… так сказал Истлейк репортеру. Мария положила руку на сапог… или то, что осталось от сапога. Рядом с сапогом…
– Очки, – вставил я. – И… цепочка на шею.
– Согласно заметке, это браслет. Точно не знаю. Могу поклясться, что это металлическая петля, покрытая толстым налетом то ли ржавчины, то ли грязи. Но старшая девочка определенно держит сережку в вытянутой руке.
Я пробежал взглядом заметку. Помимо сфотографированных вещей, Истлейк нашел различную столовую утварь… четыре чашки, по его словам, «в итальянском стиле»… таган… ящик с шестеренками (чем бы это ни было)… и множество гвоздей. Он также нашел половину фарфорового человечка. На фотографии его не было, во всяком случае, я не увидел. В заметке говорилось, что Истлейк пятнадцать лет плавал под водой среди разрушающихся рифов к западу от Дьюмы. Иногда охотился, а чаще – просто отдыхал, любуясь подводным миром. Он сказал, что мусора на дне попадалось много, но интереса ничто не вызывало. Он сказал, что «Элис» подняла очень уж сильные волны, которые сдвинули массу песка между рифами и островом и обнажили, по его словам, «захоронение».
– Кораблекрушение он не упомянул, – сказал я.
– Нет, – кивнул Уайрман. – Никакого корабля не было. Его не нашел ни он, ни десятки людей, которые помогали ему в поиске тел девочек. Только мусор. Они нашли бы корабль, если б он был. К юго-западу от Дьюмы глубина не превышает двадцати пяти футов на всем участке от острова до рифа Китта. Вода и сейчас достаточно чистая, а тогда была как бирюзовое стекло.
– Высказывались какие-нибудь версии насчет появления подводной свалки?
– Конечно. Наиболее распространенная говорит о том, что некое судно, невесть как попавшее сюда сто, двести или триста лет тому назад, взорвалось, вывалив на дно содержимое трюма. А может, команда выбрасывала за борт все, что попадалось под руку, чтобы корабль остался на плаву. После шторма они подлатали свою посудину и поплыли дальше. Этим можно объяснить тот факт, что Истлейк нашел множество вещей, но ничего ценного. Сокровища, должно быть, остались на корабле.
– И риф не отломил бы киль корабля, который заплыл сюда в восемнадцатом веке? Или в семнадцатом?
Уайрман пожал плечами.
– Крис Шэннингтон говорит, что никто не знает, каким был риф Китта даже сто пятьдесят лет тому назад.
Я посмотрел на лежащую на песке добычу. На улыбающихся девочек. На улыбающегося папочку, которому в скором времени предстояло купить себе новый купальный костюм. И внезапно я решил, что с няней он не спал. Нет. Даже любовница сказала бы ему, что нельзя фотографироваться для газеты в таком старье. Она бы нашла тактичную причину: реальную я видел перед собой, даже после стольких лет, даже с учетом того, что зрение в моем правом глазу восстановилось не полностью. Он слишком разжирел. Только сам он этого не замечал. И дочери не замечали. Любящие глаза не замечают.
Слишком разжирел. И было что-то еще, не так ли? Некое А, которое требовало обязательного Б.
– Я удивлен, что он вообще рассказал о своей находке, – озвучил я эту мысль. – Если б найти такое сегодня и рассказать по «Шестому каналу», половина населения Флориды слетелась бы сюда на своих катерах и принялась бы шарить по дну металлоискателями в поисках дублонов и золотых песо.
– Да, но тогда была другая Флорида, – ответил Уайрман, и я вспомнил, что те же слова слышал от Мэри Айр. – Джон Истлейк был богатым человеком, Дьюма-Ки – его частным заповедником. А кроме того, не нашлось ни дублонов, ни песо, только старинные вещи, которые мало кого могли заинтересовать, вырытые из песка ураганом, случившимся в неурочное время года. Многие недели он нырял за всем этим добром, разбросанным по дну Залива. Очень неглубоко, по словам Шэннингтона. При отливе мог практически дотянуться до всех этих вещей с поверхности. И, конечно же, он рассчитывал найти что-нибудь ценное. Не думаю, что богатство – это прививка от желания найти клад.
– Нет, – согласился я. – Точно не прививка.
– Няня, должно быть, была с ним, когда он обследовал дно в поисках сокровищ. И три девочки, которые находились в доме: близняшки и Элизабет. Мария и Ханна вернулись в школу Брейдена, старшая сестра сбежала в Атланту. Истлейк и его маленькие дочурки, вероятно, устраивали там пикники.
– Как часто? – Я уже понимал, чем все закончится.
– Часто. Может, каждый день, пока добыча была самой богатой. Они протоптали тропу от дома к тому месту, которое называлось Тенистый берег. В полумиле от дома.
– Тропу, по которой две жаждущие приключений маленькие девочки могли пойти вдвоем.
– И однажды они пошли. К всеобщей печали. – Уайрман убрал фотографии в папку. – Здесь есть история, мучачо, и, предполагаю, она более захватывающая, чем история о том, как маленькая девочка проглотила стеклянный шарик, но трагедия – всегда трагедия, а если копнуть до самого дна – все трагедии глупы. Будь моя воля, я бы поставил «Сон в летнюю ночь» выше «Гамлета». Любому дураку, у которого не трясутся руки и хорошие легкие, по силам построить карточный домик и одним дуновением разрушить его, но только гений может заставить людей смеяться.
Он помолчал, погрузившись в раздумья.
– Вот что, вероятно, случилось. В один из апрельских дней 1927 года, когда Тесси и Лауре полагалось спать, они решили встать, тайком пройти по тропе и поохотиться за сокровищами на Тенистом берегу. Вероятно, они хотели войти в воду только по колено, как им и разрешалось – в одной из газетных заметок цитируется Джон Истлейк, он так и сказал, и Адриана его в этом поддержала.
– Замужняя дочь, которая вернулась.
– Точно. Они с мужем приехали за день или два до официального завершения поисков. Так сказал Шэннингтон. Как бы там ни было, одна из девочек, вероятно, увидела на дне что-то блестящее, чуть дальше от берега, начала барахтаться. Потом…
– Потом вторая сестра попыталась ее спасти. – Да, я мог это видеть. Однажды такое случилось с Лин и Илзе, когда они были маленькими. Не близняшки, но три или четыре года золотого детства они практически не разлучались.
Уайрман кивнул.
– И поток их подхватил. По-другому и быть не могло, амиго. Вот почему тела так и не нашли. Вода унесла их далеко-далеко в caldo largo.
Я уже открыл было рот, чтобы спросить, какой поток, когда вспомнил картину Уинслоу Хомера[150], романтическую, но наполненную мощью: «Подводное течение».
Мы оба подпрыгнули, когда внезапно зажужжал аппарат внутренней связи. Уайрман неловко повернулся, сбросил папку на пол, ксерокопии и факсы разлетелись во все стороны.
– Мистер Уайрман! – раздался голос Энн-Мэри Уистлер. – Мистер Уайрман, вы в доме?
– Да, – ответил он.
– Мистер Уайрман? – Медсестра была явно взволнована. Произнесла, словно про себя: – Господи, да где же вы?
– Гребаная кнопка, – пробормотал Уайрман, направился к настенному интеркому, чуть ли не бегом. Нажал на кнопку. – Я здесь. Что не так? Что случилось? Она упала?
– Нет! – воскликнула Энн-Мэри. – Она проснулась! Проснулась и пришла в себя! Спрашивает о вас! Вы придете?
– Тотчас же. – Он повернулся ко мне, улыбаясь во весь рот. – Ты слышал, Эдгар? Пошли! – Он запнулся. – Куда ты смотришь?
– Сюда. – Я показал ему две фотографии Джона Истлейка в купальном костюме: на одной его окружали все дочери, на второй, сделанной двумя годами позже, по бокам стояли Мария и Ханна.
– Сейчас не до них… ты ее слышал? Мисс Истлейк вернулась! – Он двинулся к двери. Я положил папку на стол и последовал за ним. Мне удалось связать друг с другом эти фотографии – но только потому, что последние месяцы я совершенствовал умение видеть. Только этим и занимался.
– Уайрман! – позвал я. Он уже миновал главный коридор и половину лестницы. Я хромал как мог быстро, но расстояние между нами только увеличивалось. Он подождал меня, хотя ему явно не терпелось продолжить путь. – Кто сказал ему о «захоронении»?
– Истлейку? Полагаю, он наткнулся на него. Подводное плавание было его хобби.
– Я так не думаю… он давно уже не надевал этот купальный костюм. В начале двадцатых он, возможно, и увлекался подводным плаванием, но где-то с середины тысяча девятьсот двадцать пятого года хобби у него появилось другое – сытные обеды. Так кто ему сказал?
Энн-Мэри вышла из двери в конце коридора второго этажа. И такая улыбка озаряла ее лицо (она явно не верила своим глазам), что выглядела медсестра не на сорок, а на двадцать лет.
– Заходите. Это прекрасно…
– Она…
– Да, – донесся до нас надтреснутый, безошибочно узнаваемый голос Элизабет. – Заходи, Уайрман, и позволь мне увидеть твое лицо, пока я еще могу его узнать.

IX

Я остался в коридоре с Энн-Мэри, не зная, как вести себя в такой ситуации. Смотрел на безделушки и на большое старое полотно Фредерика Ремингтона[151] в дальнем конце коридора, изображающее конных индейцев. Потом меня позвал Уайрман. Нетерпеливо, дрожащим от эмоций голосом.
В комнате с задернутыми шторами царил сумрак. Тихонько шипел кондиционер: воздух поступал через решетку на потолке. На столике у кровати горела лампа под абажуром из зеленого стекла. Кровать напоминала больничную, половину с изголовьем подняли так, что Элизабет практически сидела. Лампа мягко освещала ее, седые волосы падали на розовую ночную рубашку. Уайрман устроился рядом, держа Элизабет за руки. Над кроватью висела единственная в комнате картина: отличная репродукция «Одиннадцати утра» Эдуарда Хоппера, квинтэссенция одиночества у окна, терпеливо ожидающего перемен, любых перемен.
Где-то тикали часы.
Элизабет посмотрела на меня, улыбнулась, и ее лицо вызвало у меня три мысли. Они ударили меня, как камни, каждый следующий – тяжелее предыдущего. Первая – как сильно она исхудала. Вторая – какой выглядела усталой. Третья – жить ей осталось недолго.
– Эдуард, – обратилась она ко мне.
– Нет… – начал я, но она подняла руку (плоть повыше локтя висела дряблым снежно-белым мешком), и я тут же замолчал. Потому что пришла четвертая мысль, и она ударила сильнее всего, словно на меня обрушился не камень, а целый валун. Я смотрел на самого себя. Именно таким видели меня люди, когда я очнулся после несчастного случая, пытаясь собрать воедино разбросанные во все стороны осколки памяти… сокровище, которое в таком нелицеприятном виде тянуло разве что на грязь. Я подумал о том, как забыл имя своей куклы, и уже знал, что последует.
– Я могу это сделать, – сказала она.
– Я знаю, что можете.
– Вы привезли Уайрмана из больницы.
– Да.
– Я так боялась, что они положат его. Я осталась бы одна.
Я промолчал.
– Вы Эдмунд? – смиренно спросила она.
– Мисс Истлейк, не утруждайте себя, – мягко вмешался Уайрман. – Это…
– Помолчи, Уайрман, – оборвал я его. – Она может это сделать.
– Вы рисуете.
– Да.
– Вы уже нарисовали корабль?
Что-то странное произошло с моим желудком. Он вроде бы не опустился, а просто исчез, оставив пустоту между сердцем и остальными внутренностями. Колени попытались подогнуться. Металл в бедре вдруг раскалился. Зато по спине пробежал холодок. И начала зудеть ампутированная рука.
– Да, – кивнул я. – И не один раз.
– Вы – Эдгар.
– Да, Элизабет. Я – Эдгар. Рад за вас, милая.
Она улыбнулась. Должно быть, ее давно не называли милой.
– Мой разум – скатерть с прожженной в ней огромной дырой. – Она повернулась к Уайрману. – Muy divertido, si[152]?
– Вам нужно отдохнуть, – ответил он. – Если на то пошло, вам нужно dormir como un tronco[153].
Она чуть улыбнулась.
– Как бревно. Да. И думаю, когда проснусь, я все еще буду здесь. Какое-то время. – Она поднесла его руки к своим губам, поцеловала. – Я люблю тебя, Уайрман.
– И я люблю вас, мисс Истлейк, – искренне ответил он.
– Эдгар?.. Вы – Эдгар?
– А как вы думаете, Элизабет?
– Да, конечно. У вас должна пройти выставка? Об этом мы говорили до того, как я… – Она опустила веки, будто уснула.
– Да, в галерее «Скотто». Вам нужно отдохнуть.
– Она скоро? Ваша выставка?
– Менее чем через неделю.
– Ваши картины… картины с кораблем… они на материке?
Мы с Уайрманом переглянулись. Он пожал плечами.
– Да, – ответил я.
– Хорошо. – Элизабет улыбнулась. – Тогда я отдохну. Все остальное может подождать… пока не пройдет выставка. Ваш миг славы. Вы их продаете? Картины с кораблем?
Мы с Уайрманом опять переглянулись. Его взгляд говорил: не расстраивай ее.
– Они помечены «НДП». Это значит…
– Я знаю, что это значит, Эдгар. Я вчера не падала с апельсинового дерева. – Ее глаза сверкнули, окруженные сетью глубоких морщинок, на лице, помеченном печатью смерти. – Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны продать все. И как бы трудно вам это ни далось. Продайте их разным людям. Раскидайте по свету. Вы меня понимаете?
– Да.
– Вы это сделаете?
Я не знал, сделаю или нет, но уловил признаки нарастающего возбуждения, свойственного мне самому в не столь уж далеком прошлом.
– Да. – В тот момент я мог пообещать запрыгнуть на Луну в семимильных сапогах, если бы это ее успокоило.
– Даже раскиданные по свету они могут оставаться опасными, – прошептала Элизабет, и ее голос переполнял ужас.
– Достаточно. – Я погладил ее по руке. – Больше не думайте об этом.
– Хорошо. Мы поговорим об этом после вашей выставки. Втроем. У меня прибавится сил… в голове прояснится… и вам, Эдгар, придется учесть мои слова. У вас есть дочери? Я вроде бы помню, что есть.
– Да, и они останутся на материке со своей матерью. В «Ритце». Все уже устроено.
Она улыбнулась, но уголки губ тут же опустились. Словно ее рот начал таять.
– Уложи меня, Уайрман. Я угодила в трясину… провела там сорок дней и сорок ночей… такие у меня ощущения… я так устала.
Он опустил изголовье кровати, и Энн-Мэри принесла на подносе стакан с каким-то лекарством. Но Элизабет не выпила ни капли: уже отключилась. Над ее головой сидела в кресле и вечно смотрела в окно самая одинокая девушка на свете, с лицом упрятанным за занавес волос, в одних только туфельках на босу ногу.

X

А вот ко мне сон в ту ночь долго не шел – сморил меня только после полуночи. Вода отошла, так что ракушки перестали шептаться. В отличие от голосов в моей голове.
«Другая Флорида, – шептала Мэри Айр. – Тогда была другая Флорида».
«Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны их продать», – Элизабет, разумеется.
Взрослая Элизабет. Я слышал и другую Элизабет, но, поскольку мне пришлось выдумать ее голос, я слышал голос Илзе, каким она говорила в далеком детстве.
«Это сокровище, папочка, – прошептал голос. – Ты сможешь достать его, если наденешь маску и трубку. Я могу показать, где его искать».
«Я нарисовала картину».

XI

Поднялся я с зарей. Думал, что снова смогу заснуть, но не получилось. Заснул лишь после того, как принял таблетку оксиконтина, одну из считанных, которые оставались у меня, и позвонил в одно место. Проглотил таблетку, набрал номер «Скотто», услышал, понятное дело, голос автоответчика. В такое время в галерее никого и быть не могло. Люди искусства не жаворонки.
Я нажал 11, внутренний номер Дарио Наннуцци, и после звукового сигнала сказал: «Дарио, это Эдгар. Насчет цикла «Девочка и корабль» я передумал. Все-таки я хочу продать все эти картины. Условие лишь одно – они должны уйти разным людям, если возможно. Спасибо».
Я положил трубку и вернулся в постель. Полежал минут пятнадцать, наблюдая за лениво вращающимися лопастями потолочного вентилятора и слушая шепот ракушек. Таблетка действовала, но я не засыпал. И знал почему.
Точно знал почему.
Я снова поднялся, прослушал приветственную запись на автоответчике, вновь набрал внутренний номер Дарио. Его голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. «Кроме номера восемь, – добавил я. – Номер восемь по-прежнему НДП».
И почему он НДП?
Не потому, что картина была гениальной, хотя именно так я и думал. И не потому, что, глядя на нее, я словно слушал историю, которую рассказывала самая черная часть моего сердца. Причина была в другом: я чувствовал, что-то сохранило мне жизнь, чтобы я нарисовал эту картину, и продать ее – все равно что отречься от моей жизни, забыть всю боль, которую мне пришлось выдержать ради нее.
Да, вот почему.
«Эта картина – моя, Дарио».
Я улегся в кровать и на этот раз уснул.

Назад Оглавление Далее