aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Творчество

Глава 11. Взгляд с Дьюмы

I

Ранним утром следующего дня мы с Уайрманом стояли в Заливе. Вода (такая холодная, что поначалу глаза полезли на лоб) поднималась до середины голени. Уайрман вошел в воду первый, я – за ним, без единого вопроса. Без единого слова. Оба с чашечками кофе. Уайрман был в шортах; мне пришлось задержаться, чтобы закатать брюки до колен. Позади нас, у края мостков, Элизабет сутулилась в инвалидном кресле. Она мрачно смотрела на горизонт, а по подбородку текла слюна. Большая часть ее завтрака лежала на подносе. Что-то она съела, остальное рассыпала. Ее волосы висели свободно, их подхватывал теплый бриз, дующий с юга.
Вода вокруг нас пребывала в постоянном движении. Как только я привык к этим ласковым прикосновениям, они мне понравились. Сначала набегающая волна создавала ощущение, что ты каким-то чудом сбросил фунтов двенадцать. Затем отходящий поток маленькими щекочущими водоворотами вытаскивал песок между пальцев. В семидесяти или восьмидесяти ярдах от нас два жирных пеликана прочертили линию поперек утра. Потом сложили крылья и упали, как камни. Один поднялся с пустым мешком, второй – с завтраком в клюве. Едва пеликан оторвался от воды, маленькая рыбка исчезла в его глотке. Все это напоминало танец, повторяющийся с древних времен, но по-прежнему радующий глаз. Где-то южнее, в глубине острова, там, где росли зеленые джунгли, кричала другая птица: «О-ох! О-ох!». Снова и снова.
Уайрман повернулся ко мне. Не двадцатипятилетний, конечно, но за время нашего знакомства он никогда не выглядел так молодо. Из левого глаза полностью исчезла краснота, и уже не было ощущения, что он никак не связан с правым и смотрит сам по себе. Я не сомневался в том, что этот глаз меня видит; видит меня очень хорошо.
– Сделаю для тебя что угодно, – заговорил Уайрман. – В любой момент. Пока я жив. Ты зовешь – я прихожу. Ты просишь – я делаю. Это подписанный чек без проставленной суммы. Тебе понятно?
– Да, – отозвался я. Мне было понятно и кое-что еще: если кто-то предлагает тебе чек без проставленной суммы, ты никогда, никогда не должен его обналичивать. Над этим мне даже не было необходимости размышлять. Иногда осознание обходит мозг стороной, и ответ ты получаешь прямо от сердца.
– Вот и хорошо, – кивнул он. – Это все, что я хотел тебе сказать.
Я услышал храп. Оглянулся и увидел, что подбородок Элизабет упал на грудь. Одна рука сжимала кусок тоста. Ветер кружил волосы.
– Она вроде бы похудела, – заметил я.
– Потеряла двадцать фунтов с Нового года. Раз в день я подсовываю ей эти белковые высококалорийные коктейли, «Иншуэ», так они называются, но она не всегда их пьет. А что с тобой? Ты так выглядишь только потому, что слишком много работаешь?
– Как выгляжу?
– Будто собака Баскервилей отхватила кусок твоей левой ягодицы. Если причина в том, что ты слишком много времени проводишь за мольбертом, может, тебе стоит сбавить темп и немного развеяться. – Он пожал плечами. – «Это наше мнение, мы будем рады услышать ваше», – как говорят на «Шестом канале».
Я стоял на прежнем месте, чувствуя, как вода поднимается и опускается, думал о том, что мне сказать Уайрману. Как много я могу сказать Уайрману. Ответ долго искать не пришлось: все или ничего.
– Пожалуй, мне лучше рассказать тебе о том, что произошло прошлой ночью. Но ты должен пообещать, что не вызовешь людей в белых халатах.
– Хорошо.
И я рассказал, как закончил портрет практически в темноте. Как увидел правую руку и кисть. Как потом увидел двух мертвых девочек на лестнице и потерял сознание. К тому времени, когда рассказал все, мы уже вышли из воды и направились к мосткам, где храпела Элизабет. Уайрман начал очищать ее поднос, скидывая все в пластиковый мешок, который достал из пакета, что висел на ручке шезлонга.
– Что-нибудь еще? – полюбопытствовал он.
– Этого недостаточно?
– Просто спрашиваю.
– Больше ничего. Спал как младенец до шести утра. Потом загрузил тебя… твой портрет на заднее сиденье автомобиля и приехал сюда. Между прочим, когда ты наконец посмотришь его?
– Всему свое время. Загадай число между одним и десятью.
– Что?
– Доставь мне удовольствие, мучачо.
Я загадал.
– Готово.
Какое-то время он молчал, глядя на Залив, потом спросил:
– Девять?
– Нет. Семь.
Он кивнул.
– Семь, – побарабанил пальцами по груди, потом опустил руку на колено.
– Вчера я мог бы сказать тебе. Сегодня – нет. Моя телепатия, ее зачатки, исчезли. Это более чем справедливая сделка. Уайрман теперь такой, каким был, и Уайрман говорит: muchas gracias.
– И каковы твои выводы? Если ты их сделал.
– Сделал. Выводы таковы: ты не безумец, если ты этого боишься. Похоже, на Дьюма-Ки люди увечные обретают что-то особенное, а когда расстаются с увечьем, это особенное у них изымается. Я вот излечился. Ты по-прежнему увечный, а потому особенный.
– Я не очень понимаю, к чему ты клонишь.
– Потому что ты пытаешься усложнить простое. Посмотри перед собой, мучачо. Что ты видишь?
– Залив. Ты называешь его caldo largo.
– И на что уходит у тебя большая часть времени, отданная рисованию?
– На Залив. Закаты над Заливом.
– И что есть рисование?
– Полагаю, рисование – это видение.
– Без «полагаю» мог бы и обойтись. И какое видение на Дьюма-Ки?
Чувствуя себя ребенком, не уверенным в правильности ответа на заданный вопрос, я сказал:
– Особое видение?
– Да. Так что ты думаешь, Эдгар? Были мертвые девочки прошлой ночью в твоем доме или нет?
Я почувствовал, как по спине пробежал холодок.
– Вероятно, были.
– И я так думаю. Думаю, ты видел призраков ее сестер.
– Я их испугался, – прошептал я.
– Эдгар… Сомневаюсь, что призраки могут причинить вред людям.
– Если речь идет об обычных людях в обычных местах.
Он кивнул с неохотой.
– Ладно. И что ты собираешься делать?
– Чего я не собираюсь, так это уезжать. Я еще не закончил здесь свои дела.
Думал я не о выставке… не о мыльном пузыре славы. На кону стояло большее. Я просто не знал, что именно. Пока не знал. Если б попытался облечь свои мысли в слова, получилась бы какая-нибудь глупость, вроде записки в печенье с сюрпризом. Что-то со словом «судьба».
– Хочешь переехать в «Паласио»? Пожить с нами?
– Нет. – Я опасался, что этим могу только все усугубить. И потом, мне нравилось жить в «Розовой громаде». Я в нее влюбился. – Но, Уайрман, попробуешь что-нибудь выяснить о семье Истлейков вообще и об этих двух девочках в частности? Если ты теперь можешь читать, пороешься в Интернете…
Он сжал мою руку.
– Пороюсь, будь уверен. Возможно, и ты сможешь внести свою лепту. Мэри Айр собирается взять у тебя интервью, так?
– Да. Через неделю после моей так называемой лекции.
– Спроси ее об Истлейках. Может, сорвешь банк. В свое время мисс Истлейк немало сделала для художников.
– Хорошо.
Он взялся за ручки инвалидного кресла, в котором спала Элизабет, развернул его к дому с оранжевой крышей.
– А теперь пойдем и посмотрим на мой портрет. Хочу увидеть, как я выглядел, когда еще думал, что Джерри Гарсия[121] может спасти мир.

II

Я припарковался во дворе рядом с серебристым «мерседес-бенцем» эпохи вьетнамской войны, принадлежащим Элизабет Истлейк. Вытащил портрет из моего куда более скромного «шевроле», поставил вертикально, придержал, чтобы Уайрман мог на него взглянуть. И пока он молча разглядывал свой портрет, мне в голову пришла странная мысль: я словно портной, стоящий у зеркала в примерочной ателье мужской одежды. И скоро заказчик или скажет мне, что сшитый мной костюм ему нравится, или, с сожалением покачав головой, откажется от него.
С юга, из джунглей Дьюмы, как я называл эту часть острова, вновь донеслось птичье предупреждение: «О-ох!»
Наконец я не выдержал:
– Скажи что-нибудь, Уайрман. Скажи что-нибудь.
– Не могу. Нет слов.
– У тебя? Быть не может.
Но когда он оторвал взгляд от портрета, я понял, что это правда. Уайрман выглядел как человек, которого только что огрели обухом по голове. Я, конечно, уже понимал, что мои картины воздействовали на людей, но реакция Уайрмана в то мартовское утро была уникальной.
В себя его привел только резкий стук. Элизабет проснулась и забарабанила по подносу.
– Сигарету! – выкрикнула она. – Сигарету! Сигарету!
Некоторым привычкам, похоже, нипочем и туман болезни Альцгеймера. Часть ее мозга, которая жаждала никотина, так и не угасла. Элизабет курила до самого конца.
Уайрман достал из кармана пачку «Америкен спиритс», вытряхнул сигарету, сунул в рот, раскурил, протянул Элизабет.
– Если я отдам вам сигарету, вы себя не подожжете, мисс Истлейк?
– Сигарету!
– Не очень убедительный ответ, дорогая.
Но сигарету он ей отдал, и Элизабет взялась за нее, как профессионал – никаких следов болезни Альцгеймера, – глубоко затянулась и выпустила дым через ноздри. Потом откинулась на спинку кресла, напоминая уже не капитана Блая на полуюте, а президента Франклина Рузвельта на трибуне. Не хватало лишь зажатого в зубах мундштука. И самих зубов, конечно.
Уайрман вновь перевел взгляд на портрет.
– Ты же не собираешься просто так его отдать? Это несерьезно. Нельзя этого делать. Это же потрясающая работа!
– Портрет твой. Говорить тут не о чем.
– Ты должен показать его на выставке.
– Не уверен, что это хорошая идея…
– Ты сам говорил, что как только картина закончена, она, вероятно, больше не может повлиять…
– Да, вероятно.
– Мне этого достаточно, и «Скотто» – более безопасное место, чем этот дом. Эдгар, портрет заслуживает того, чтобы его увидели. Черт, он нуждается в том, чтобы его увидели.
– Это ты, Уайрман? – спросил я с искренним любопытством.
– Да. Нет. – Он еще несколько секунд смотрел на портрет, потом повернулся ко мне: – Я хотел быть таким. Может, и был – несколько лучших дней в самом лучшем году моей жизни. – И неохотно добавил: – В моем самом идеалистическом году.
Какое-то время мы молча смотрели на портрет, а Элизабет дымила, как паровоз. Как старый поезд Чу-чу.
Первым заговорил Уайрман.
– Мне многое непонятно, Эдгар. Со времени моего приезда на Дьюма-Ки вопросов у меня больше, чем у четырехлетнего мальчика, когда ему пора спать. Но вот с одним у меня полная ясность. Я точно знаю, почему ты хочешь остаться здесь. Если бы я мог создавать такое, то остался бы здесь навсегда.
– Годом раньше я рисовал только завитушки в блокнотах во время телефонных разговоров.
– Это ты уже говорил. Скажи мне вот что, мучачо. Глядя на этот портрет… и думая об остальных картинах, которые написал… ты согласился бы избежать несчастного случая, лишившего тебя руки? Изменил бы прошлое, если б мог?
Я подумал, как рисовал в «Розовой малышке» под гремящий рок-н-ролл. Подумал о Великих береговых прогулках. Подумал даже о старшем ребенке Баумгартенов, кричащем: «Эй, мистер Фримантл, хороший бросок!» – после того, как я возвращал ему фрисби. Потом подумал о том, как очнулся на больничной койке, как мне было ужасно жарко, как разбегались и путались мысли, как иногда я не мог вспомнить даже свое имя. Подумал о распирающей меня злости. Об осознании (оно пришло во время телевизионного шоу Джерри Спрингера), что я лишился части моего тела. Тогда я начал плакать и долго не мог остановиться.
– Будь такая возможность, я бы тут же все переменил.
– Понятно, – кивнул он. – Я спрашивал из любопытства. – Уайрман повернулся к Элизабет, чтобы забрать окурок.
Она вытянула руки, как младенец, у которого отняли игрушку:
– Сигарету! Сигарету! СИГАРЕТУ!
Уайрман затушил окурок о каблук сандалии, а через мгновение Элизабет успокоилась, забыла о сигарете, поскольку организм насытился никотином.
– Побудешь с ней, пока я отнесу картину в холл? – спросил Уайрман.
– Конечно. Уайрман, я только хотел сказать…
– Я знаю. Твоя рука. Боль. Жена. Я задал глупый вопрос. Это ясно. А сейчас позволь мне убрать эту картину в безопасное место. Когда Джек приедет в следующий раз, пришли его сюда, хорошо? Мы аккуратно завернем портрет, и Джек сможет отвезти его в «Скотто». Но я собираюсь везде написать «НДП», прежде чем портрет отправится в Сарасоту. Если ты отдаешь его мне, он – мой. Только так, и не иначе.
В джунглях на юге птица вновь подняла тревожный крик: «О-ох! О-ох! О-ох!»
Я хотел сказать ему что-то еще, объяснить, но он уже уносил портрет в дом. А кроме того, оставался его вопрос. Его глупый вопрос.

III

На следующий день Джек Кантори отвез «Смотрящего на запад Уайрмана» в «Скотто», и Дарио позвонил мне, едва портрет достали из упаковочного картона. Заявил, что никогда не видел ничего подобного, и высказал пожелание сделать портрет и цикл «Девочка и корабль» главным элементом, на котором будет строиться вся экспозиция. Сам факт, что эти картины не продаются, только разжигал интерес. В этом у него не было никаких разногласий с Джимми. Я с ним тоже спорить не собирался. Он спросил, готовлюсь ли я к лекции, и я ответил, что размышляю над этим. Он меня похвалил, добавил, что это событие уже вызывает «необычайный интерес», хотя никакой рекламы еще не было.
– Плюс, разумеется, по электронной почте мы разошлем фотографии картин всем нашим клиентам.
– Великолепно, – ответил я, но ничего великолепного не чувствовал. В первую декаду марта я ощущал непонятную апатию. На работу она не влияла. Я нарисовал еще один закат и еще одну картину из цикла «Девочка и корабль». Каждое утро я прогуливался у воды с холщовой сумкой на плече, собирая раковины и другой интересный мусор, который могли вынести на берег волны. Я нашел большое количество банок из-под пива и газировки (обычно выглаженных водой и белых, как беспамятство), несколько презервативов, детский пластиковый бластер, трусики от бикини. Ни одного теннисного мяча. Мы с Уайрманом пили зеленый чай под полосатым зонтом. Я уговаривал Элизабет съесть салат с тунцом и салат с макаронами, обильно политые майонезом; убеждал ее пить через соломинку молочные коктейли «Иншуэ». Один раз сел на мостки рядом с ее инвалидным креслом и принялся стачивать загадочные кольца желтых мозолей с ее больших старых ступней.
Чего я не делал, так это не готовил тезисов к моей «художественной лекции», и когда Дарио позвонил, чтобы сказать, что она перенесена в лекционный зал библиотеки, вмещающий двести человек, я похвалил себя за пренебрежительный тон своего ответа, скрывающий застывшую в жилах кровь.
Две сотни человек означали четыреста глаз, нацеленных на меня.
И еще я не писал приглашения, не бронировал номера в сарасотском «Ритц-Карлтоне» на пятнадцатое и шестнадцатое апреля и не фрахтовал «Гольфстрим», чтобы привезти толпу друзей и родственников из Миннесоты.
Сама идея, что у кого-то из них может возникнуть желание посмотреть на мою мазню, начала казаться абсурдной.
А идея, что Эдгар Фримантл, годом раньше до хрипоты споривший с сент-полским комитетом строительства о разведочном бурении скального основания, будет читать лекцию настоящим ценителям живописи, представлялась уже абсолютно безумной.
Нет, реальность картин не ставилась под сомнение, а работа… Господи, какое же я получал от нее наслаждение. Стоя на закате перед мольбертом в «Розовой малышке», раздевшись до трусов, слушая «Кость» и наблюдая, как «Девочка и корабль № 7» появлялись из белого с пугающей скоростью (словно вырастали из тумана), я испытывал невероятный прилив жизненных сил, ощущал себя человеком, который находится в нужном месте и в нужное время, идеально подогнанным шарниром. Корабль-призрак развернулся еще больше, букв в названии прибавилось: теперь я видел «Персе». Любопытства ради я вписал это слово в поисковую строку Гугла, получил только одну ссылку… наверное, установил мировой рекорд. Так называлась частная школа в Англии, выпускники которой именовали себя старыми персейцами. О школьном корабле не было ни единого упоминания – ни о трехмачтовом, ни о каком-то другом.
На этой последней картине в весельной лодке сидела девочка в зеленом платье, лямки которого пересекались на ее голой спине, а вокруг лодки, практически в стоячей воде, плавали розы. Картина будоражила.
Я чувствовал себя счастливым, когда гулял по берегу, ел ленч, пил пиво – один или с Уайрманом. Я чувствовал себя счастливым, когда рисовал. Более чем счастливым. Когда я рисовал, мне казалось, что до приезда на Дьюма-Ки я и не осознавал, какой полноценной и многогранной может быть жизнь. Но когда я думал о предстоящей выставке в «Скотто», и обо всем необходимом для того, чтобы эта выставка прошла успешно, мой разум впадал в ступор. Я не просто боялся – паниковал.
Я забывал о самых простых вещах, скажем, не открывал электронные письма от Дарио, Джимми и Элис Окойн из «Скотто». Если Джек спрашивал, греет ли меня мысль о том, что выступать я буду в аудитории Гелдбарта, я говорил ему: «да-да», – потом просил съездить в Оспри, чтобы заправить «шеви» бензином, и забывал о его вопросе. Когда Уайрман спрашивал, говорил ли я с Элис Окойн о том, как группировать картины, я предлагал побросать теннисный мяч, потому что Элизабет нравилось наблюдать за его полетом.
Наконец, примерно за неделю до назначенной лекции, Уайрман сказал, что хочет показать мне одну свою поделку.
– Хочу услышать твое мнение. Как художника.
На столике, в тени полосатого зонта (мы с Джеком отремонтировали его с помощью изоленты) лежала черная папка. Я открыл ее и достал глянцевую брошюру.
Лицевую сторону украшала одна из моих ранних картин, «Закат с софорой», и я подивился тому, как профессионально выглядела обложка. Под репродукцией было написано:

Дорогая Линни!
Вот чем я занимаюсь во Флориде. И хотя знаю, что ты крайне занята…

* * *

Под «крайне занята» была нарисована стрелка. Я вскинул глаза на Уайрмана, который бесстрастно наблюдал за мной. Позади него Элизабет смотрела на Залив. Не знаю, разозлился ли я на него за такое вот вторжение в мою личную жизнь или почувствовал облегчение. По правде говоря, ощущал и то, и другое. И я не мог вспомнить, чтобы называл при нем мою старшую дочь Линни.
– Шрифт ты можешь выбрать любой, – заметил он. – Этот, на мой взгляд, излишне девчачий, но моему соавтору нравится. И имя в первой строке всегда можно поменять. Приглашения получатся индивидуальные. Это же просто удовольствие, делать их на компьютере!
Я молча раскрыл брошюру. Слева увидел «Закат с пыреем», справа – «Девочку и корабль № 1». Ниже шел текст:

…надеюсь, ты составишь мне компанию на открытии выставки моих работ, которое пройдет 15 апреля в художественной галерее «Скотто» в г. Сарасота, штат Флорида, с семи до десяти вечера. На твое имя заказан билет первого класса на рейс 22 «Эйр Франс». Вылет из Парижа 15-го в 8:25 утра, прибытие в Нью-Йорк в 10:15 утра. Тебе также заказан билет на рейс 496 «Дельты». Время вылета из аэропорта им. Кеннеди в 13:20, прибытие в Сарасоту в 16:30. Лимузин будет ждать тебя в аэропорту и доставит в отель «Ритц-Карлтон», где за тобой зарезервирован номер с 15 по 17 апреля.

Под последней строчкой была еще одна стрелка. Я озадаченно посмотрел на Уайрмана. Его лицо по-прежнему не выражало никаких эмоций, но я заметил пульсирующую на правом виске жилку. Позже я услышал от него: «Я знал, что ставлю на кон нашу дружбу, но кто-то должен был что-то сделать, и к тому моменту мне стало ясно, что ты не собираешься ударить пальцем о палец».
Я перевернул страницу брошюры. Еще две репродукции. «Закат с раковиной» слева и рисунок моего почтового ящика, без названия, справа. Очень ранний рисунок, сделанный цветными карандашами «Винус», но мне понравился цветок, растущий около деревянного столба (ярко-желтый, с черным «глазом» по центру), и вообще на репродукции рисунок выглядел очень неплохо, словно его нарисовал человек, который знал это дело. Или собирался узнать.
Текст под рисунком был коротким:

Если ты не сможешь приехать, я, безусловно, пойму (Париж – не ближний свет), но очень надеюсь, что ты приедешь.

Я сердился, но дураком-то не был. Выставка требовала подготовки. Вероятно, Уайрман решил, что это его работа.
«Илзе, – подумал я. – В этом ему наверняка помогала Илзе».
Я ожидал увидеть еще одну репродукцию на задней стороне обложки, но ошибся. Увидел другое, и сердце защемило от удивления и любви. Отношения с Мелиндой давались мне с трудом, отнимали много сил, но любил я ее ничуть не меньше Илзе, и мои чувства предельно ясно иллюстрировала черно-белая фотография, с линией сгиба посередине и двумя обтрепанными углами. И фотография имела право выглядеть старой, потому что Мелинде, которая стояла рядом со мной, было годика четыре. То есть сфотографировали нас восемнадцатью годами раньше. Она была в джинсах, ковбойских сапожках, рубашке с длинными рукавами и соломенной шляпе. Мы только что вернулись из «Плизант-Хилл-фармс» в Техасе, где она иногда каталась на пони которого звали… Сахарок? Я подумал, что да. В любом случае, мы стояли на дорожке у нашего первого маленького дома в Бруклин-парк, я – в линялых джинсах, белой футболке с короткими, закатанными на плечи рукавами, с зачесанными назад волосами, бутылкой пива «Грейн белт» в руке и улыбкой на лице. Линни одну руку сунула в карман джинсов, снизу вверх смотрела на меня, и от читавшейся на ее лице любви (такой сильной любви!) у меня сжалось горло. Я улыбнулся, как улыбаются в отчаянной попытке сдержать слезы. Под фотографией было написано:

Если ты хочешь узнать, кто еще приедет, можешь позвонить мне – 941-555-6166, или Джерому Уайрману – 941-555-8191, или маме. Она, между прочим, прилетит вместе с моими миннесотскими гостями и встретит тебя в отеле.
Надеюсь, ты приедешь… в любом случае люблю тебя, моя маленькая Пони…
Папуля.

Я закрыл брошюру, которая была и письмом, и приглашением на выставку, какое-то время молча смотрел на нее. Боялся заговорить.
– Разумеется, это всего лишь макет… – Голос Уайрмана звучал неуверенно. Другими словами, говорил он в несвойственной ему манере. – Если ты против, я его выброшу и начну снова. Никаких проблем.
– Ты получил эту фотографию не от Илзе. – Я решился опробовать голосовые связки.
– Нет, мучачо. Пэм нашла ее в одном из старых фотоальбомов.
И сразу все стало ясно.
– И сколько раз ты с ней беседовал, Джером?
Уайрман поморщился.
– Неприятно, конечно, но, пожалуй, ты имеешь право. Думаю, раз шесть. Начал с рассказа, что ты попал здесь в сложную ситуацию, завязал на себя многих людей…
– Какого хера! – обиженно воскликнул я.
– Людей, которые возлагают на тебя большие надежды, доверяют тебе, не говоря уже о деньгах…
– Я без труда возмещу галерее «Скотто» все деньги, потраченные на…
– Заткнись, – оборвал меня Уайрман, и никогда еще он не говорил со мной таким неприветливым тоном. Да и такого ледяного взгляда у него я никогда не видел. – Ты же не говнюк, мучачо, вот и веди себя соответственно. Ты можешь оплатить их доверие? Можешь оплатить потерю репутации, если великий новый художник, которого они обещали представить потенциальным покупателям, не появится ни на лекции, ни на выставке?
– Знаешь, Уайрман, на выставку я могу прийти, а вот эта чертова лекция…
– Они этого не знают! – прокричал он. Чего там, взревел. И голос у него был для этого подходящий – голос, от которого в зале судебных заседаний зазвенело бы в ушах. Элизабет этого не заметила, но сыщики серой лентой поднялись с кромки воды. – У них уже появилась забавная такая мысль, что, возможно, пятнадцатого апреля никакой выставки и не будет, что ты заберешь свои картины, и они останутся с пустыми залами в самый прибыльный период туристического сезона, на который у них обычно приходится треть годовой выручки.
– У них нет оснований так думать, – пролепетал я, но мое лицо горело, как раскаленный кирпич.
– Нет? А как бы ты воспринял подобное поведение в своей прошлой жизни, амиго? К каким бы пришел выводам, если бы поставщик, у которого ты заказал цемент, не привез бы его вовремя? Или субподрядчик, ведающий установкой сантехники в новом банковском здании, не приступил к работе в оговоренный контрактом день? Ты бы чувствовал себя уверенно, имея дело с такими людьми? Ты бы поверил их оправданиям?
Я молчал.
– Дарио посылает тебе электронные письма с конкретными вопросами, касающимися организации выставки, но ответов не получает. Он и другие звонят по телефону и слышат квелое: «Я об этом подумаю». Они бы занервничали, даже если бы имели дело с Джейми Уайетом или Дейлом Чихули[122], но ты – не первый и не второй. Если на то пошло, ты – человек с улицы. Поэтому они звонят мне, и я делаю все, что могу… в конце концов, я – твой гребаный агент… но я же не художник, как по большому счету и они. Мы – таксисты, которые пытаются принять роды.
– Я понимаю.
– А я – нет! – Он вздохнул. Тяжело вздохнул. – Ты говоришь, что с лекцией у тебя всего лишь сценический мандраж, и ты собираешься прийти на выставку. Я знаю, отчасти ты в это веришь, но, амиго, должен сказать, есть в тебе и другая часть, которая не имеет ни малейшего желания появляться в галерее «Скотто» пятнадцатого апреля.
– Уайрман, это полнейшая…
– Чушь? Ты это хотел сказать? Я звоню в «Ритц-Карлтон» и спрашиваю, забронировал ли мистер Фримантл номера на середину апреля, и мне отвечают: «Нет, нет, Нанетт». После этого я собираюсь с духом и связываюсь с твоей бывшей. В телефонном справочнике ее номер больше не значится, но твоя риелтор сообщает мне его, когда я говорю, что ситуация в каком-то смысле чрезвычайная. И я сразу узнаю, что Пэм ты по-прежнему небезразличен. Она даже хочет позвонить тебе и сказать об этом, но боится, что ты пошлешь ее ко всем чертям.
Я вытаращился на него.
– И после того как мы заочно знакомимся, я узнаю, что Пэм Фримантл понятия не имеет о большой художественной выставке живописных полотен ее мужа, которая должна состояться через пять недель. Это во-первых. А во-вторых… тут все проясняется после телефонного звонка Пэм… Уайрман в это время решает кроссворд, спасибо восстановившемуся зрению… ее бывший не зафрахтовал самолет, во всяком случае, в той авиакомпании, услугами которой раньше пользовался. Так не стоит ли нам обсудить такой вариант: не принял ли Эдгар Фримантл глубоко в душе судьбоносного решения, не собирается ли, когда до выставки останется совсем ничего, послать всех на хер и свалить, как говорили во времена моей растраченной попусту юности?
– Нет, ты ошибаешься, – пробубнил я. Прозвучало неубедительно. – Просто вся эта организационная тягомотина сводит меня с ума, вот я… понимаешь, откладывал все на потом.
Но Уайрман не знал жалости. И если бы я давал свидетельские показания, он бы уже превратил меня в маленькую лужицу топленого сала и слёз. Судье пришлось бы объявить перерыв, чтобы пристав смог вытереть пол.
– Пэм говорит, что Сент-Пол будет выглядеть, как Де-Мойн тысяча девятьсот семьдесят второго года, если с линии горизонта убрать силуэты всех зданий, построенных «Фримантл компани».
– Пэм преувеличивает.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
– Мне предлагается поверить, что человек, который руководил такими стройками, не может справиться с бронированием билетов на самолет и номеров отеля? Учитывая, что нужно всего лишь снять телефонную трубку. Потому что на другом конце провода он найдет полное взаимопонимание.
– Они не… я не… они не могут просто так…
– Ты злишься?
– Нет. – Но я злился. Прежняя злость вернулась и хотела возвысить голос, завопить, как Эксл Роуз на волне «Кости». Я коснулся пальцами лба над правым глазом, в том месте, где начала собираться боль. Сегодня о живописи не могло идти и речи, и вина лежала на Уайрмане. Он лишил меня возможности встать к мольберту. Вот тут я и пожелал ему ослепнуть. Не наполовину, а вообще. Внезапно до меня дошло: а ведь я могу нарисовать его таким. И мгновенно от злости не осталось и следа.
Уайрман увидел, как моя рука поднялась к голове, и чуть сбавил напор.
– Послушай, большинство из тех, с кем она поговорила, разумеется, не давая никаких гарантий, уже ответили: «Конечно же, да, с удовольствием». Твой бывший прораб, Анжел Слоботник сказал Пэм, что привезет тебе банку маринованных огурцов. Она говорит, что он был в восторге.
– Маринованных яиц – не огурцов, – поправил я его, и широкое, плоское, улыбающееся лицо Большого Эйнджи возникло так близко, что я мог до него дотронуться. Анжел проработал со мной двадцать лет, пока обширный инфаркт не отправил его на покой. Анжел, который на любое задание, каким бы сложным оно ни казалось, реагировал одинаково: «Будет сделано, босс».
– Насчет прилета мы с Пэм все устроили, – продолжил Уайрман. – Не только из Миннеаполиса-Сент-Пола, но и из других мест. – Он постучал пальцем по брошюре. – Рейсы «Эйр Франс» и «Дельты» – те самые, и Мелинде забронированы на них места. Она в курсе событий. Как и Илзе. Они только ждут официального приглашения. Илзе хотела тебе позвонить, но Пэм попросила ее подождать. Она говорит, что отмашку должен дать ты, и если по ходу вашей семейной жизни она и допускала ошибки, то в этом, мучачо, она абсолютно права.
– Ясно, – кивнул я. – Я тебя слышу.
– Хорошо. А теперь я хочу поговорить с тобой о лекции.
Я застонал.
– Если ты сделаешь ноги с лекции, то тебе будет в два раза труднее прийти на открытие выставки…
Мои глаза широко раскрылись.
– Что? – фыркнул он. – Ты не согласен?
– Сделаешь ноги? – переспросил я. – Сделаешь ноги? О чем ты?
– Сбежишь, – ответил он, и в голосе послышалась настороженность. – Английский сленг. Загляни, к примеру, в Ивлина Во. «Офицеры и джентльмены», тысяча девятьсот пятьдесят второй год.
– Да пошел ты в жопу, – огрызнулся я. – Эдгар Фримантл, нынешний день.
Он показал мне палец, и с того момента мы вновь поладили.
– Ты отправил Пэм фотографии, так? По электронной почте?
– Да.
– Как она отреагировала?
– Они сразили ее наповал.
Я сидел, пытаясь представить себе сраженную наповал Пэм. В принципе получалось, но я видел, как изумление и восторг освещают более молодое лицо. Прошло немало лет с тех пор, как мне в последний раз удалось добиться такого эффекта.
Элизабет спала, но ее волосы скользили по щекам, и она махала рукой, как женщина, которой досаждают мухи и комары. Я поднялся, достал резинку из пакета, который висел на подлокотнике (резинок там было много, всех цветов), собрал волосы в конский хвост. Воспоминания о том, как я проделывал то же самое для Мелинды, были сладки и ужасны.
– Спасибо Эдгар. Спасибо, mi amigo.
– Так как мне это сделать? – спросил я, держа руки на голове Элизабет, ощущая мягкость ее волос, как часто ощущал мягкость вымытых шампунем волос дочерей; когда память очень старается, наши тела становятся призраками, повторяют жесты, свойственные нам в далеком прошлом. – Как мне рассказать о сверхъестественном?
Вот. Вырвалось. Самое главное.
Но лицо Уайрмана оставалось спокойным.
– Эдгар! – воскликнул он.
– Что, Эдгар?
Этот сукин сын расхохотался.
– Если ты им об этом скажешь… они тебе поверят.
Я уже открыл рот, чтобы возразить. Но подумал о работах Дали. Подумал о «Звездной ночи», удивительной картине Ван Гога. Подумал о некоторых полотнах Эндрю Уайета[123]… не о «Мире Кристины», а о его интерьерах: просторных комнатах, где свет кажется нормальным и необыкновенным, словно идет одновременно из двух источников. Закрыл рот.
– Я не могу сказать тебе, о чем говорить, но могу дать что-то вроде этого. – Он поднял брошюру-приглашение. – Я могу дать тебе примерный план.
– Этим ты мне очень поможешь.
– Правда? Тогда слушай.
Я слушал.

IV

– Алло?
Я сидел на диване во «флоридской комнате». Сердце гулко билось. Это был один из тех звонков (каждому в жизни выпадает таких хоть несколько), когда ты надеешься, что трубку снимут, чтобы с этим наконец-то покончить, и надеешься, что не снимут, и у тебя появится возможность оттянуть этот трудный и, возможно, болезненный разговор.
Выпал вариант номер один: Пэм ответила после первого гудка. И мне оставалось лишь уповать на то, что на этот раз все пройдет лучше, чем в прошлый. И в позапрошлый тоже.
– Пэм, это Эдгар.
– Привет, Эдгар, – осторожно поздоровалась она. – Как ты?
– Я… нормально. Хорошо. Я тут поговорил с моим другом Уайрманом. Он показал мне приглашение, к которому вы приложили руку.
«К которому вы приложили руку». Прозвучало неприязненно. С намеком на заговор. Но как иначе я мог выразиться?
– Да? – Ее голос не выдавал никаких чувств.
Я глубоко вдохнул и бросился в омут. «Бог ненавидит труса», – говорит Уайрман. Среди прочего.
– Я звоню, чтобы поблагодарить. Я вел себя, как болван. Вы так вовремя пришли на помощь.
Молчание затягивалось, и я успел подумать, а не положила ли она в какой-то момент трубку. Потом услышал:
– Я все еще здесь, Эдди… просто пытаюсь прийти в себя. Не могу вспомнить, когда ты в последний раз извинялся передо мной.
Я извинился? Ну… не важно. Может, почти что.
– Тогда я извиняюсь и за это.
– Я сама должна перед тобой извиниться. Так что, считай, мы квиты.
– Ты? За что ты должна извиниться?
– Звонил Том Райли. Позавчера. Он вновь принимает лекарства. И собирается, цитирую, «снова кое с кем увидеться»… насколько я понимаю, речь шла о психотерапевте. Он звонил, чтобы поблагодарить меня за то, что я спасла ему жизнь. Тебе кто-нибудь звонил по такому поводу?
– Нет. – Хотя недавно мне позвонили, чтобы поблагодарить за спасение зрения, так что я в какой-то степени понимал, о чем она говорит.
– Это было нечто. «Если бы не ты, я бы уже умер». Его слова. И я не могла сказать ему, кого он должен благодарить, потому что это прозвучало бы дико.
У меня создалось ощущение, будто внезапно расстегнулся тугой ремень. Иногда все разрешается как нельзя лучше. Иногда именно так и выходит.
– Это хорошо, Пэм.
– Я разговаривала с Илзе насчет твоей выставки.
– Да, я…
– И с Илли, и с Лин, но когда беседовала с Илзе, я перевела разговор на Тома, и могу точно сказать, она ничего не знает о том, что произошло между нами. В этом я тоже ошиблась. Да еще показала не лучшую свою сторону.
Тут я осознал, что она плачет.
– Пэм, послушай…
– После того как ты оставил меня, я показала несколько не лучших своих сторон нескольким людям.
«Я тебя не оставлял! – едва не выкрикнул я. Почти что выкрикнул. На лбу выступил пот – столько сил ушло на то, чтобы сдержаться. – Я тебя не оставлял. Это ты потребовала развод, плешивая рвань!»
Сказал другое:
– Пэм, хватит об этом.
– Мне было трудно поверить тебе, даже после того, как ты упомянул о новом телевизоре и о Пушистике.
Я уже собирался спросить, кто такой Пушистик, потом вспомнил: кот.
– У меня все налаживается, – продолжала Пэм. – Снова начала ходить в церковь. Можешь себе такое представить? И к психотерапевту. Вижусь с ней раз в неделю. – Пэм помолчала, потом ее прорвало: – Она хороший специалист. Говорит, что человек не может закрыть дверь в прошлое, ему по силам лишь внести кое-какие поправки и жить дальше. Я это понимаю, но не знаю, как мне начать вносить поправки в наши с тобой отношения, Эдди.
– Пэм, ты мне ничего не…
– По словам моего психотерапевта, дело не в том, что ты думаешь. Главное, что думаю я.
– Понимаю.
Говорила она прямо-таки как прежняя Пэм, так что, наверное, действительно нашла хорошего психотерапевта.
– А потом позвонил твой друг Уайрман и сказал, что тебе нужна помощь… и прислал мне эти снимки. Мне не терпится увидеть их вживую. Конечно, я знала, что у тебя есть талант, потому что ты рисовал те маленькие книжки в картинках для Лин, в тот год, когда она так тяжело болела…
– Я рисовал? – Я помнил тот год, когда одна болезнь следовала у Лин за другой, пока все не вылилось в жуткий понос, вызванный, возможно, передозировкой антибиотиков. Тогда ее даже пришлось на неделю отправить в больницу. Той весной Лин похудела на десять фунтов. И если бы не летние каникулы (и ее блестящий ум), она бы осталась на второй год во втором классе. Но я не мог вспомнить, чтобы рисовал какие-то книжки-картинки.
– Рыбка Фредди? Краб Карла? Дональд Пугливый Олень?
На Дональда Пугливого Оленя память вроде бы отреагировала, в ее глубинах что-то шевельнулось, но не более того.
– Не помню, – ответил я.
– Анжел еще говорил, что тебе стоит попытаться их опубликовать, ты разве не помнишь? Но эти картины… Господи. Ты знал, что способен на такое?
– Нет. Я начал подумывать, что, возможно, стоит заняться живописью, когда жил в нашем коттедже на озере Фален, но не представлял себе, как далеко все может зайти. – Я вспомнил «Смотрящего на запад Уайрмана», Кэнди Брауна без носа и рта, и подумал, что только что сделал признание века.
– Эдди, ты позволишь мне сделать остальные приглашения по тому же образцу, что и первое? Они получатся индивидуальными и довольно симпатичными.
– Па… – Опять чуть не вырвалось: «Панда». – Пэм, я не могу просить тебя об этом.
– Я хочу.
– Да? Тогда ладно.
– Я сделаю макеты и по электронной почте отправлю мистеру Уайрману. Ты сможешь их просмотреть, прежде чем он начнет печатать. Он – прелесть, твой мистер Уайрман.
– Да. Точно. Вы двое действительно спелись за моей спиной.
– Спелись, не правда ли? – В голосе слышалась радость. – Ради тебя. Только ты должен кое-что сделать.
– Что?
– Ты должен позвонить девочкам, они просто с ума сходят. Особенно Илзе. Хорошо?
– Хорошо. И вот что, Пэм…
– Что, дорогой? – Я уверен, что последнее слово она произнесла автоматически, не думая, как оно будет воспринято. Хотя… пожалуй, она испытала то же самое, когда ласкательное имя прилетело к ней из Флориды, и ласки в нем с каждой милей становилось все меньше.
– Спасибо.
– Всегда рада помочь.
Мы попрощались и закончили разговор без четверти одиннадцать. В ту зиму время бежало особенно быстро вечерами, которые я проводил в «Розовой малышке» (стоя у мольберта, удивляясь, с какой скоростью блекнут на западе закатные цвета), а медленнее всего – в это утро, когда я не стал более откладывать на потом и другие телефонные звонки. Я набирал номера один за другим, будто глотал прописанные таблетки.
Взглянув на лежащую на коленях трубку радиотелефона, я пробурчал: «Черт бы тебя побрал», – и начал набирать следующий номер.

V

– Галерея «Скотто», это Элис.
Веселый голос, к которому я уже привык за последние десять дней.
– Привет, Элис. Эдгар Фримантл.
– Да, Эдгар? – Веселость сменилась осторожностью. Слышались ли нотки осторожности в ее голосе раньше? Я их игнорировал?
– Если у вас есть пара минут, я бы хотел поговорить о том, в каком порядке мы будем показывать слайды на лекции.
– Да, Эдгар, давайте поговорим. – Я буквально услышал вздох облегчения. И почувствовал себя героем. Разумеется, почувствовал и мерзавцем.
– Блокнот у вас под рукой?
– Будьте уверены.
– Хорошо. В принципе хотелось бы показывать их в хронологическом порядке…
– Но я не знаю хронологии. Я пыталась сказать вам…
– Понимаю, и сейчас хочу продиктовать вам весь список. Но, Элис, первый слайд выбьется из хронологического ряда. Начнем мы с «Роз, растущих из ракушек». Записали?
– «Розы, растущие из ракушек», записала. – Второй раз после нашей встречи я слышал в голосе Элис неподдельную радость.
– Теперь карандашные рисунки…
Мы проговорили следующие полчаса.

VI

– Oui, allo[124]?
Я молчал. Французский сбил меня с мысли. Тот факт, что трубку снял молодой мужчина, потряс еще сильнее.
– Allo, allo? – Нотки нетерпения. – Qui est a l’appareil?[125]
– М-м-м, может, я ошибся номером. – Я чувствовал себя не просто говнюком, но моноязычным американским говнюком. – Я хотел поговорить с Мелиндой Фримантл.
– D’accord[126], вы набрали правильный номер, – потом, уже не в трубку: – Мелинда! C’est ton papa, je crois, cherie[127].
Трубка со стуком куда-то легла. Перед моим мысленным взором тут же возник образ (очень четкий, очень политически некорректный и скорее всего навеянный упоминанием Пэм книжек-картинок, которые я когда-то рисовал для маленькой больной девочки): большой говорящий скунс в берете, мсье Пепе ле Пю, расхаживает по pension (если именно этим словом обозначается маленькая однокомнатная квартира в Париже) моей дочери, а над его белополосой спиной поднимаются волнистые линии свойственного ему аромата.
Потом трубку взяла Мелинда, похоже, необычайно взволнованная, чего с ней никогда не случалось.
– Папа? Папуля? У тебя все в порядке?
– Все отлично, – ответил я. – Это твой сосед по комнате? – Я шутил, но по не свойственному ей молчанию понял, что, сам того не желая, попал в десятку. – Впрочем, не важно, Линни. Я просто…
– …подтруниваешь надо мной, так? – Я не мог сказать, то ли ей весело, то ли она начинает злиться. Связь, конечно, была хорошая, но не настолько, чтобы улавливать все интонации. – Если на то пошло, да.
Подтекст сомнений не вызывал, прозвучал ясно и четко: «Собираешься закатить мне скандал?»
Но у меня и в мыслях такого не было.
– Я рад, что у тебя появился друг. У него есть берет?
К моему безмерному облегчению, Линни рассмеялась. С ней я никогда не знал наперед, какая шутка сработает: чувство юмора у нее было таким же непредсказуемым, как и вторая половина апрельского дня.
– Рик! – позвала она. – Mon papa… – дальше я не разобрал, потом услышал: – …si tu portes un beret[128]?
До меня донесся далекий мужской смех. «Ох, Эдгар, – подумал я. – Даже из-за океана ты уже ведешь их под венец, pere fou[129]».
– Папуля, у тебя все хорошо?
– Отлично. Как твоя стрептококковая инфекция?
– Думаю, я иду на поправку.
– Я только что говорил по телефону с твоей матерью. Ты получишь официальное приглашение на эту выставку. Она говорит, что ты приедешь, и я страшно волнуюсь.
– Ты волнуешься? Мама прислала мне несколько фотографий, и я жду не дождусь этой выставки. Где ты научился так рисовать?
Сегодня это был самый популярный вопрос.
– Здесь.
– Картины потрясающие. Остальные такие же хорошие?
– Приезжай, и все увидишь сама.
– Рик может приехать?
– У него есть паспорт?
– Да…
– Он даст обещание не смеяться над твоим отцом?
– К старшим он относится очень уважительно.
– Тогда, разумеется, он может приехать, при условии, что на авиарейсы проданы не все билеты, и вы согласны спать в одном номере… но, полагаю, это как раз не проблема.
Она завизжала так громко, что заболело ухо, но трубку я отдергивать не стал. Давно уже я не слышал, чтобы Линни Фримантл так реагировала на мои слова или дела.
– Спасибо, папуля… это здорово!
– Буду рад познакомиться с Риком. Может, конфискую у него берет. В конце концов, я же теперь художник.
– Я передам ему твои слова. – Ее тон переменился. – Ты уже говорил с Илзе?
– Нет, а что?
– Когда будешь говорить, не упоминай о приезде Рика, хорошо? Я скажу ей сама.
– Я и не собирался.
– Потому что у нее с Карсоном… насколько я знаю, она тебе о нем рассказывала…
– Рассказывала.
– Я уверена, там возникли проблемы. Илли говорит, что «все обдумывает». Это ее слова. Рик не удивлен, он считает, что нельзя доверять человеку, который молится на людях. И мне кажется, что моя сестра заметно повзрослела.
«То же самое можно сказать и о тебе, Лин», – подумалось мне. Я вдруг увидел ее семилетней, такой больной. Тогда мы с Пэм боялись, что она может умереть у нас на руках, хотя никогда не говорили об этом вслух. Огромные черные глаза, бледные щечки, жидкие волосы. Однажды я, глядя на нее, даже подумал: «Череп на палочке», – и возненавидел себя за эту мысль. А еще больше ненавидел себя за другое: раз уж одна из дочерей так тяжело болела, в глубине сердца я радовался, что это была Лин. Я всегда пытался убедить себя, что одинаково люблю своих детей, но лгал себе. Возможно, некоторые родители действительно могли такое сказать (думаю, Пэм – могла), но не я. Мелинда знала об этом?
Разумеется, знала.
– Ты уж следи за своим здоровьем.
– Я стараюсь, папуля. – Я буквально увидел, как она закатила глаза.
– Вот и хорошо. Жду тебя.
– Папуля? – Пауза. – Я тебя люблю.
Я улыбнулся.
– Сколько раз?
– Миллион и один под подушкой, – ответила она, словно старалась рассмешить ребенка. И все сделала правильно.
Какое-то время я посидел, глядя на Залив и рассеянно потирая глаза, а потом набрал еще один номер, в надежде, что на сегодня этот звонок – последний.

VII

Часы показывали начало первого, и, честно говоря, я не ожидал застать ее дома; думал, что она отправилась с друзьями на ленч. Но, как и Пэм, она сняла трубку после первого же гудка. Ее «алло» прозвучало крайне осторожно, и до меня вдруг дошло: она думала, что я – Карсон Джонс, который звонит с просьбой дать ему еще один шанс или чтобы все объяснить. Объяснить в очередной раз. Эту догадку я ничем не мог подтвердить, но подтверждения и не требовалось. Иногда ты просто знаешь, что угадал.
– Эй, If-So-Girl, как поживаешь?
Ее голос тут же расцвел.
– Папуля!
– Как ты, цыпленок?
– У меня все отлично, папуля, но не так отлично, как у тебя. Помнишь, я говорила, что они хороши? Говорила я тебе или нет?
– Говорила. – Мои губы сами растянулись в улыбке. Для Лин, возможно, голос сестры звучал слишком по-взрослому, но я после первого осторожного «алло» слышал прежнюю Илли, искрящуюся, как налитая в стакан газировка.
– Мама говорила, что ты тянешь резину, но она собирается скооперироваться с твоим тамошним другом и разогнать тебя как следует. Мне это понравилось! И голос у нее был, как в прежние дни! – Она замолчала, чтобы глубоко вдохнуть, а потом чуть сбавила темп: – Не совсем, конечно, но близко к тому.
– Я понимаю, о чем ты, конфетка моя.
– Папуля, ты молодец. Это не просто возвращение, но еще и шаг вперед.
– И во сколько мне обойдется вся эта лесть?
– В миллион. – Она рассмеялась.
– Все еще собираешься пересечься с «Колибри»? – Я надеялся, что в моем голосе слышится чистое любопытство. И никакого интереса к любовной жизни моей почти двадцатилетней дочери.
– Нет, – ответила она. – Думаю, с этим покончено. – Всего пять слов, не таких уж и длинных, но в них я услышал другую, повзрослевшую Илзе, для которой не в столь уж отдаленном будущем второй кожей станет деловой костюм, колготки и туфли с практичным каблуком в три четверти дюйма. В рабочие дни она, возможно, будет собирать волосы в хвост, а из здания аэропорта будет выходить с кожаным брифкейсом вместо рюкзачка на спине. Уже не «If-So-Girl». Из такой «картинки» «if» я мог смело вычеркивать. Как и «girl».
– Совсем или…
– Это еще вопрос.
– Я не собираюсь совать нос в твои дела. Просто любознательные папаши…
– …хотят знать, что к чему. Естественно, хотят, но на этот раз помочь тебе ничем не могу. На сегодня я точно знаю, что все еще люблю его… во всяком случае, думаю, что люблю… и мне его недостает, но выбор должен сделать он.
Вот тут Пэм спросила бы: «Между тобой и девушкой, с которой он поет?» – я же задал другой вопрос:
– Ты не забываешь про еду?
Она залилась радостным смехом.
– Отвечай на вопрос, Илли.
– Трескаю, как чертова свинья!
– Тогда почему ты сейчас не на ленче?
– Мы собираемся пойти на пикник в парк, вот почему! Берем с собой лекции по антропологии и фрисби. Мне велено принести сыр и французский батон. И я уже опаздываю.
– Понятно. Главное, чтобы ты ела и не грустила в своем шатре.
– Ем хорошо, грущу в меру. – Голос вновь изменился, стал взрослым. Столь резкие переходы меня расстраивали. – Иногда я лежу без сна, потом думаю о тебе, как ты там? Ты тоже лежишь без сна?
– Случается. Но теперь редко.
– Папуля, женитьба на маме – твоя ошибка? Или ее? Или так уж вышло?
– Не так уж вышло и не ошибка. Двадцать четыре счастливых года, две дочери, и мы до сих пор нормально общаемся. Никакой ошибки, Илли.
– Ты хотел бы все изменить?
Мне постоянно задавали этот вопрос.
– Нет.
– Если бы ты мог вернуться в прошлое и пойти другой дорогой… ты бы вернулся?
Я ответил не сразу, но паузу не затянул. Иной раз нет времени решать, какой ответ лучший. Иной раз ты можешь сказать только правду.
– Нет, милая.
– Понятно. Я скучаю по тебе, папа.
– Я тоже.
– Иногда я скучаю и о прошлом. Когда все было проще. – Она замолчала. Я мог бы что-то сказать (хотел), но не открыл рта. Бывает, молчание – золото. – Папа, люди хоть изредка получают второй шанс?
Я подумал о моем втором шансе. О том, как выжил после несчастного случая, хотя вроде бы не мог не отправиться в мир иной. И я не просто существовал – жил. Волна благодарности накатила на меня.
– Постоянно.
– Спасибо, папуля. Мне не терпится тебя увидеть.
– Мне тоже. Скоро получишь официальное приглашение.
– Хорошо. Я правда должна бежать. Люблю тебя.
– Я тоже тебя люблю.
После того как она повесила трубку, я посидел с телефоном возле уха, вслушиваясь в ничто.
– Живи днем и позволь жить дню, – сказал я себе.
Потом в трубке появился длинный гудок, и я решил, что должен позвонить еще в одно место.

VIII

На этот раз я услышал более живой и куда менее осторожный голос Элис Окойн. Решил, что это хорошая перемена.
– Элис, мы еще не обсудили название выставки.
– Я подумала, что вы хотите назвать ее «Розы, растущие из ракушек». Хорошее название. Очень красноречивое.
– Согласен. – Из «флоридской комнаты» я оглядел Залив. Поверхность воды сверкала, как полированная сине-белая пластина. Мне приходилось щуриться, чтобы смотреть на нее. – Но не совсем правильное.
– Как я понимаю, вам больше нравится другое?
– Да, думаю, что да. Я хочу назвать выставку «Взгляд с Дьюмы». Что скажете?
Ответила Элис без запинки:
– Я думаю, это звучит!
Я тоже так думал.

IX

Моя футболка с надписью на груди «ПОТЕРЯЛ ЕЕ НА ВИРГИНСКИХ ОСТРОВАХ» промокла от пота, хотя система кондиционирования «Розовой громады» работала отлично, но я вымотался больше, чем после прогулки быстрым шагом (в последние дни я только так и ходил) до «Эль Паласио» и обратно. Ухо, к которому я прижимал трубку, горело и пульсировало. Илзе меня тревожила (родители всегда тревожатся из-за проблем детей, когда те становятся достаточно взрослыми и их уже не позовешь домой, едва начинает темнеть и ванны наполняют водой), но при этом результаты моих трудов вызывали чувство удовлетворенности, какое я обычно испытывал после целого дня, с толком проведенного на строительной площадке.
Особого голода я не ощущал, но заставил себя съесть несколько столовых ложек салата с тунцом, которые запил стаканом молока – цельного молока, вредного для сердца и полезного для костей. «Считай, мы квиты», – как сказала бы Пэм. Я включил телевизор на кухне и узнал, что жена Кэнди Брауна подает в суд на город Сарасоту, обвиняя власти в ненадлежащем отношении к своим обязанностям, что и привело к смерти ее мужа. «Попутного тебе ветра, дорогая», – подумал я. Местный метеоролог сообщил, что сезон ураганов в этом году может начаться раньше. А низкооплачиваемым «Морским дьяволам» в показательной предсезонной игре «Ред сокс» надрали задницу: добро пожаловать в бейсбольные реалии, парни.
Я подумал о десерте (пудинге «Джелло», который иногда называют «последним прибежищем холостяка»). Потом поставил тарелку в раковину и похромал в спальню, чтобы поспать. Хотел завести будильник, но не стал. Решил, что скорее всего только подремлю. А если бы и заснул, то яркий свет разбудил бы меня через час или около того, когда солнце опустилось бы достаточно низко, чтобы заглянуть в выходящее на запад окно спальни.
С такими мыслями я лег и проспал до шести вечера.

X

Об ужине не могло быть и речи. Какой ужин? Подо мной ракушки шептали: «Рисовать, рисовать».
Словно под гипнозом, я в одних трусах поднялся в «Розовую малышку». Включил «Кость», снял с мольберта «Девочку и корабль № 7», отнес к стене, поставил на мольберт чистый холст, поменьше использованного для «Смотрящего на запад Уайрмана», но достаточно большой. Ампутированная рука зудела, но теперь меня это особо не волновало. По правде говоря, этого зуда я уже ждал с нетерпением.
По радио музыкальный дуэт «Shark Puppy» исполнял песню «Dig». Великолепную песню. С великолепными словами: «Жизнь не только любовь и услада».
Я помню совершенно отчетливо: весь мир, казалось, ждал, когда же я начну. И под грохот гитар и шуршание ракушек я ощущал, как меня переполняет энергия невероятной мощи.
«Я бросаюсь на поиски клада».
Клада, да. Сокровищ.
Я рисовал, пока не зашло солнце. Рисовал, когда луна залила поверхность Залива белым светом. И когда она зашла.
И следующим вечером.
И следующим.
И следующим.
«Девочка и корабль № 8».
«Ты в игре, если ставишь монету на кон».
Я фонтанировал.

XI

Один только вид Дарио в костюме и при галстуке, с аккуратно зачесанными назад волосами, испугал меня гораздо больше, чем гул собравшихся в аудитории Гелдбарта, где лампы горели вполнакала, за исключением прожектора, нацеленного на лекционную кафедру, которую установили по центру сцены. А еще сильнее напугал меня тот факт, что Дарио тоже нервничал: подходя к кафедре, он едва не выронил карточки с тезисами своего выступления.
– Добрый вечер, меня зовут Дарио Наннуцци, – представился он. – Я один из кураторов и главный закупщик галереи «Скотто» на Пальм-авеню. Что еще более важно, я уже тридцать лет участвую в жизни художественного сообщества Сарасоты, и, надеюсь, вы простите меня за небольшой экскурс в, так сказать, Боббиттсторию, если я заявлю, что лучшего художественного сообщества в Америке нет.
Его слова вызвали бурные аплодисменты, хотя, как заметил потом Уайрман, собравшиеся в зале люди могли знать, что Моне – это не Мане, но, вероятно, не отличили бы Джорджа Бэббитта от Джона Боббитта[130]. Стоя за кулисами, охваченный волнением, я пребывал в чистилище, куда попадают все ораторы, пока их неспешно представляют аудитории. Так что слова Дарио доносились до меня из далекого далека.
Дарио переместил верхнюю карточку в самый низ, и вновь едва не уронил на пол всю стопку. Удержав карточки в руках, он посмотрел в зал.
– Я даже не знаю, с чего начать, но, к счастью, мне не нужно быть многословным, потому что новый талант, если уж вспыхивает, говорит сам за себя.
Однако этими словами он не закончил, а представлял меня еще добрых десять минут. Я же стоял за кулисами, сжимая в руке один-единственный листок с планом лекции. До меня долетали все новые и новые имена. Некоторые, вроде Эдуарда Хоппера и Сальвадора Дали, я знал. Другие, как Ив Танги и Кей Сейдж[131] – нет. Каждое новое неизвестное имя усиливало ощущение, что я – самозванец. Страх, который я испытывал, захватив мою душу, распространился и на тело. У меня раздуло живот, хотелось «пустить голубка», но я боялся наложить в штаны. И этим дело не ограничивалось. Все выступление вылетело из головы, за исключением первого предложения, да и оно казалось очень уж банальным: «Меня зовут Эдгар Фримантл, и я понятия не имею, как сюда попал». Я рассчитывал, что такое начало вызовет смех, а теперь знал, что не вызовет, но по крайней мере это была чистая правда.
И пока Дарио продолжал бубнить (Хуан Миро – то, «Манифест сюрреализма» Бретона[132] – это), охваченный ужасом бывший глава большой строительной компании стоял за кулисами, сжимая жалкий листок бумаги в холодном кулаке. Мой язык превратился в дохлого слизня, который мог издавать только хрипы. Какая уж там лекция, особенно перед двумя сотнями знатоков живописи, многие из которых защитили дипломы по искусствоведению, а некоторые были гребаными профессорами. Но хуже всего дело обстояло с головой. Она превратилась в высохший резервуар, который с минуты на минуту грозила заполнить бессмысленная, бурлящая злость: слова могли так и не прийти, но ярость наверняка выплеснулась бы наружу.
– Итак! – радостно воскликнул Дарио, добавив ужаса в мое гулко бьющееся сердце, а живот прихватило еще сильнее. Ужас – наверху, рвущееся наружу дерьмо – внизу. Сочетание, какого и врагу не пожелаешь. – Минуло пятнадцать лет с тех пор, как галерея «Скотто» последний раз вносила в плотный весенний календарь выставку нового, никому не известного художника, и прежде нам не доводилось выставлять работы, вызывающие столь живой интерес. Я думаю, слайды, которые вы сейчас увидите, и лекция, которая сейчас будет прочитана, объяснят наш восторг и радостное волнение.
Он выдержал театральную паузу. Я же почувствовал, как пот предательской росой выступил на лбу, и стер его тыльной стороной ладони. Рука, когда я ее поднимал, весила фунтов пятьдесят.
– Дамы и господа, мистер Эдгар Фримантл, ранее проживавший в Миннеаполисе-Сент-Поле, а теперь – на Дьюма-Ки.
Они зааплодировали. Будто начался артиллерийский обстрел. Я приказал себе бежать со всех ног. Я приказал себе грохнуться в обморок. Не сделал ни первого, ни второго. Как во сне (в дурном сне), я вышел на сцену. Время вдруг замедлилось. Я видел, что все места заняты, но при этом все места и свободны, потому что зрители вскочили – они аплодировали мне стоя. Надо мной, по купольному потолку зала летали ангелы, не обращая внимания на земные дела, и мне захотелось стать одним из них. Дарио стоял рядом с лекционной кафедрой, вытянув руку. Не ту руку. От волнения он вытянул правую, и рукопожатие получилось неуклюжим и вывернутым. Листок с тезисами смялся между ладонями и надорвался. «Посмотри, что ты наделал, говнюк», – подумал я и на какое мгновение жутко перепугался: неужели произнес эти слова вслух, и микрофон озвучил их для всего зала? А потом Дарио оставил меня на насесте одного. Я видел микрофон на гибкой хромированной стойке, и более всего он напоминал кобру, поднимающуюся из корзины заклинателя змей. Я видел, как яркий свет отражается от хрома стойки, от ободка стакана, от горлышка бутылки с минеральной водой «Эвиан». Слышал, как начал стихать гром аплодисментов – некоторые уже садились. Я знал, что скоро аплодисменты сменятся выжидательной тишиной. Все будут ждать моих слов. А что я могу им сказать? Даже первое предложение вылетело из головы. Они будут ждать. Молчание затянется. Потом кто-то начнет нервно откашливаться, поднимется гул. Потому что все они говнюки. Толпа говнюков-зевак с резиновыми шеями, которые сейчас вытянулись до предела, чтобы получше меня рассмотреть. И если мне удастся разлепить губы, с них сорвется лишь поток ругательств, как при вспышке ярости у человека, страдающего синдромом Туретта[133].
Я могу попросить вывести на экран первый слайд. Может, с этого следует начать, а потом картины скажут все за меня. Надеюсь, что скажут.
Взглянув на листок, я увидел, что он не просто надорван и смят. От пота буквы так расползлись, и я не мог разобрать ни единого слова. Не знаю, что следовало винить – стресс или расползшиеся буквы, – но канал информации от глаз к мозгу заблокировало. А какой слайд я собирался показать первым? Рисунок почтового ящика? «Закат с софорой»? Я практически не сомневался, что какой-то другой.
Все уже заняли свои места. Аплодисменты полностью стихли. Американскому примитивисту пришла пора раскрыть рот и взвыть. В третьем ряду, у прохода, сидела эта шумливая сумка, Мэри Айр – как мне показалось, со стенографическим блокнотом на коленях. Я поискал глазами Уайрмана. Он втянул меня в это дело, но зла я на него не держал, просто хотел взглядом извиниться за происходящее.
«Я буду в первом ряду, – говорил он мне. – По центру».
И точно. Слева от него я увидел Джека, мою домоправительницу Хуаниту, Джимми Йошиду и Элис Окойн. А справа, у самого прохода…
Мужчина в кресле у прохода мог быть только галлюцинацией. Я моргнул, однако он остался на прежнем месте. Широкое лицо, чернокожее и спокойное. Большущее тело, втиснутое в плюш кресла так крепко, что вытащить его могли только с помощью монтажного лома. Ксандер Кеймен смотрел на меня сквозь огромные очки в роговой оправе, и еще больше напоминал божка. Толстенный живот нависал над коленями, а на нем балансировала перевязанная лентой подарочная коробка примерно три фута длиной. Он заметил изумление, отразившееся на моем лице (даже, наверное, шок), и шевельнул рукой. Не помахал, нет, как-то по-доброму отсалютовал, прикоснувшись кончиками пальцев к массивному лбу, к губам, потом протянул руку ко мне, растопырив пальцы. Я даже разглядел бледность ладони. Он улыбнулся мне, словно его присутствие в первом ряду аудитории Гелдбарта, рядом с Уайрманом, следовало воспринимать как что-то само собой разумеющееся. Толстые губы Кеймена беззвучно произнесли четыре слова, одно за другим: «Ты можешь это сделать».
И, возможно, я мог. Если бы подумал о чем-то еще. Если бы отвлекся.
Я подумал об Уайрмане (если точнее, о «Смотрящем на запад Уайрмане») и вспомнил первое предложение.
Кивнул Кеймену, он кивнул мне. Потом я обвел взглядом аудиторию и увидел, что передо мной сидят люди. Все ангелы, что находились над нашими головами, теперь плавали в темноте. Что же касается демонов, большинство скорее всего обитали в моей голове.
– Привет… – начал я и отшатнулся от микрофона – слишком уж громко прозвучало это слово. В зале засмеялись, но смех этот не разозлил меня, как могло быть минутой раньше. Это ведь был всего лишь смех, да еще и добродушный.
«Я могу это сделать».
– Привет, – повторил я. – Меня зовут Эдгар Фримантл, и, возможно, мне не удастся прочитать хорошую лекцию. В прошлой жизни я занимался строительством. Я знаю, что получалось у меня неплохо. Потому что я получал заказы. В теперешней жизни я пишу картины. Но никто ничего не говорил насчет публичных выступлений.
На этот раз смех прозвучал громче, аудитория расслабилась.
– Я собирался начать с фразы, что понятия не имею, как я здесь оказался, но, если на то пошло, об этом мне есть что рассказать. Оно и к лучшему, потому что это все, о чем я могу говорить. Видите ли, я ничего не знаю об истории живописи, теории живописи или оценке живописи. Некоторые из вас наверняка знакомы с Мэри Айр.
В зале вновь захихикали, словно я сказал: «Некоторые из вас слышали об Энди Уорхоле». Дама огляделась с гордым видом. Сидела она с прямой спиной, словно шомпол проглотила.
– Когда я впервые привез некоторые из моих картин в галерею «Скотто», мисс Айр увидела их и назвала меня американским примитивистом[134]. Мне это не понравилось, потому что я каждое утро меняю нижнее белье и чищу зубы перед тем, как лечь спать.
Еще взрыв смеха. Мои ноги снова стали ногами, а не цементными глыбами. Я чувствовал, что уже могу убежать. Но пропало как желание, так и необходимость. Они, возможно, возненавидели бы мои картины, но я к ним ненависти не испытывал. Пусть они немного посмеются, пусть немного посвистят и пошикают, пусть выкажут неудовольствие (или позевают), если им того захочется; но по завершении лекции я смогу вернуться домой и вновь начать рисовать.
А если картины им понравятся? Результат будет тем же.
– Но если она хотела сказать, что я человек, который делает что-то такое, чего не понимает, не может выразить словами, потому что никто не учил его правильным терминам, тогда она совершенно права.
Кеймен кивал и выглядел очень довольным. И точно так же, клянусь Богом, выглядела Мэри Айр.
– Поэтому у меня остается лишь рассказ о том, как я здесь появился… мост, по которому прошел, чтобы из прошлой жизни попасть в ту, что веду сейчас.
Кеймен беззвучно сводил и разводил пухлые ладони. Меня это приободрило. Само его присутствие приободрило меня. Я не знаю, что бы произошло, не окажись он в зале, но, думаю, не исключался вариант, который Уайрман охарактеризовал бы как mucho feo – крайне отвратительный.
– Я не буду вдаваться в подробности, раз уж мой друг Уайрман говорит, что мы склонны все подтасовывать, когда дело касается прошлого, и я уверен, что так оно и есть. Когда рассказываешь слишком много и… ну, не знаю, получается рассказ о прошлом, которого тебе хотелось бы?
Я посмотрел вниз и увидел, что Уайрман кивает.
– Да, думаю так, которого тебе хотелось бы. Поэтому, если без подробностей, со мной произошел несчастный случай на строительной площадке. Несчастный случай с тяжелыми последствиями. Подъемный кран раздавил пикап, в котором я сидел, а заодно раздавил и меня. Я потерял правую руку и почти что расстался с жизнью. Я был женат, но жена от меня ушла. Я не представлял себе, что делать. Теперь я это вижу достаточно ясно; тогда я только знал, что мне очень, очень плохо. Другой мой друг, Ксандер Кеймен, как-то спросил, может ли что-нибудь сделать меня счастливым. Есть ли что-нибудь…
Я замолчал. Кеймен пристально смотрел на меня с первого ряда, длинная подарочная коробка балансировала на его животе, прикрывшем колени. Я помнил его в тот день на озере Фален: потрепанный портфель, диагональные полосы холодного осеннего солнечного света на полу гостиной. Я помнил мысли о самоубийстве и мириады дорог, ведущих во тьму: автострады, шоссе и всеми забытые узкие бугристые местные дороги.
Пауза затягивалась, но я теперь не боялся тишины. И слушатели не возражали. Я имел полное право уйти в себя. Они же имели дело с художником.
– Об идее счастья, по крайней мере применительно к самому себе, я давно уже не думал. Думал о том, как обеспечить семью всем необходимым, а потом, когда основал собственную компанию – о том, как не подвести людей, которые работали у меня. Я также думал, как добиться успеха, и работал ради этого, главным образом потому, что очень многие ожидали моей неудачи. Потом произошел несчастный случай. Все изменилось. Я обнаружил, что…
Я потянулся к слову, которое мне требовалось, ища его обеими руками, хотя мои слушатели видели только одну. И, возможно, подергивание культи внутри заправленного за пояс рукава.
– Опереться мне было не на что. А что касается счастья… – Я пожал плечами. – Я сказал моему другу Кеймену, что раньше рисовал, но давно уже этим не занимался. Он предложил попробовать вновь, а когда я спросил зачем, он ответил, что мне нужно отгородиться от ночи. Я не понимал, о чем он говорит, потому что мысли путались, соображал я плохо, и боль не отпускала ни на минуту. Теперь я начал понимать. Принято считать, что ночь обычно опускается, но здесь она поднимается. Поднимается из Залива, после захода солнца. Меня это изумляет.
И еще меня изумляло собственное незапланированное красноречие. И правая рука вела себя спокойно. Превратилась в обычную культю в заправленном за пояс рукаве.
– Нельзя ли погасить все лампы? Включая и ту, что освещает меня?
Элис сама управляла пультом и отреагировала мгновенно. Аудитория погрузилась в сумрак. Направленный на меня прожектор медленно угасал.
– И вот что я открыл, перейдя мост между двух моих жизней: иногда красота вырастает, когда ее совсем не ждешь. Но это не самая оригинальная мысль, верно? В действительности это такой же штамп, как флоридский закат. Тем не менее иногда это правда, а правда заслуживает того, чтобы ее высказали… если вы можете высказать ее по-новому. Я пытался высказать правду в картинах. Элис, пожалуйста, можем мы показать первый слайд?
Справа от меня на большом экране, шириной девять и высотой семь футов, высветился слайд: три гигантские пышные розы, поднимающиеся из ковра темно-розовых ракушек. Розы темные, потому что находились они под домом, в его тени. Слушатели разом вздохнули, звук этот напоминал короткий, но громкий порыв ветра. Я его услышал, и мне стало ясно, что Уайрман и сотрудники галереи «Скотто» не одиноки. Не только они видели что-то в моих картинах. Все мои слушатели ахнули, как бывает с людьми, которые потрясены чем-то совершенно для них неожиданным.
Они захлопали. Это продолжалось не меньше минуты. Я стоял, вцепившись в левую стенку трибуны, вслушиваясь в аплодисменты, ошеломленный.
Презентация слайдов продолжалась еще двадцать пять минут, но я мало что запомнил. Проводил я ее словно во сне. И каждое мгновение боялся проснуться на больничной койке, в жару, корчась от боли и требуя морфий.

XII

Ощущение, что я сплю, не пропало и на приеме, который прошел после лекции в галерее «Скотто». Едва я успел выпить первый фужер шампанского (размером чуть больше наперстка), как мне дали второй. Я чокался с людьми, которых не знал. Раздавались одобрительные крики, а кто-то даже воскликнул: «Маэстро!» Я оглядывался в поисках моих новых друзей, но не находил их.
Впрочем, времени оглядываться не было. Поздравления так и сыпались, меня хвалили и за лекцию, и за слайды. Но, слава Богу, мне не пришлось выслушивать развернутых оценок моей техники. Потому что сами картины (плюс несколько карандашных рисунков, которые составляли им компанию) находились в двух больших подсобках, запертых на крепкие замки. И я раскрыл важный секрет того, как однорукому человеку выжить на приеме, устроенном в его честь. Для этого требовалось лишь одно – не выпускать из пальцев завернутую в бекон креветку.
Подошла Мэри Айр, спросила, в силе ли наша договоренность об интервью.
– Конечно, – ответил я. – Хотя я и не знаю, что еще смогу вам сказать. Думаю, этим вечером я выложил все.
– Мы что-нибудь придумаем, – заверила она, и, будь я проклят, если не подмигнула из-за очков «кошачий глаз» (мода на которые вернулась из тысяча девятьсот пятидесятых годов), одновременно протягивая пустой фужер проходящему мимо официанту. – Послезавтра. A bientot, monsieur[135].
– Будьте уверены, – и я едва сдержался, чтобы не сказать, что с переходом на французский ей следует повременить, пока я не надену берет а-ля Мане.
Она отошла, поцеловала Дарио в щеку и покинула галерею, растворившись в благоухающей цветами мартовской ночи.
Подошел Джек, прихватив два фужера с шампанским. Его сопровождала Хуанита, моя домоправительница, стройная и изящная в розовом костюме. Поджаренную на шампуре креветку она взяла, от шампанского отказалась. Тогда Джек протянул фужер мне, подождал, пока я доем свою креветку и возьму фужер. Чокнулся со мной.
– Поздравляю, босс… вы их потрясли.
– Спасибо, Джек. Такого критика я действительно могу понять. – Я глотнул шампанского (в каждом фужере его и было на один глоток) и повернулся к Хуаните.
– Вы сегодня писаная красавица.
– Gracias, мистер Эдгар, – она огляделась, – это хорошие картины, но ваши гораздо лучше.
– Спасибо.
Джек спросил у Хуаниты, протягивая ей еще одну креветку:
– Мы отойдем на минутку?
– Конечно, – ответила она.
Джек потянул меня за одну из эффектных скульптур Герштейна.
– Мистер Кеймен спросил Уайрмана, могут ли они немного задержаться в библиотеке после того, как все разойдутся.
– Спросил? – Я чуть встревожился. – А почему?
– Он добирался сюда чуть ли не целый день, сказал, что они с самолетом не слишком ладят. – Джек улыбнулся. – Он сказал Уайрману, что весь день кое на чем сидел, и теперь ему хочется облегчиться в спокойной обстановке.
Я расхохотался. И в то же время почувствовал, что тронут. Для человека таких габаритов путешествие на общественном транспорте выливалось в нелегкое испытание… и теперь, задумавшись над этим, я вдруг понял, что Кеймен не смог бы сесть на унитаз в этих крошечных самолетных туалетах. Отлить стоя? Возможно. На пределе. Но сесть? Он бы не втиснулся в тот узкий проем.
– В любом случае Уайрман решил, что мистер Кеймен заслужил право на передышку. Сказал, что вы поймете.
– Понимаю, – кивнул я и подозвал Хуаниту. Она выглядела очень уж одинокой, сиротливо стояла в своем, вероятно, лучшем наряде, а вокруг роились эти стервятники от культуры. Я ее обнял, она мне улыбнулась. И только я убедил ее взять фужер с шампанским (вместо «маленький» сказал «pequeno[136]», и Хуанита рассмеялась – должно быть, это слово обозначало что-то другое), как в галерею вошли Уайрман и Кеймен (последний все с той же подарочной коробкой). Кеймен просиял, увидев меня, чему я обрадовался больше, чем аплодисментам, даже когда аплодировали стоя.
Я взял фужер шампанского с подноса, который нес официант, сквозь толпу поспешил к Кеймену, вручил ему. Потом, насколько мог, обхватил одной рукой необъятное тело доктора и прижал к себе. Он же обнял меня так сильно, что все еще дающие о себе знать ребра завопили от боли.
– Эдгар, вы потрясающе выглядите. Бог добр, друг мой. Бог добр.
– Вы тоже. Как вы оказались в Сарасоте? Стараниями Уайрмана? – Я повернулся к моему compadre[137] по полосатому зонту. – Твоя работа? Ты позвонил Кеймену и попросил его стать Таинственным гостем на моей лекции?
Уайрман покачал головой.
– Я позвонил Пэм. Запаниковал, мучачо, видя, как у тебя трясутся поджилки с приближением этого мероприятия. Она сказала, что после несчастного случая ты если к кому и прислушивался, так это к доктору Кеймену. Вот она и позвонила ему. Я и подумать не мог, что он сумеет собраться за такой короткий срок и прилететь, но… он здесь.
– Я не только здесь, но и привез подарок от дочерей. – Кеймен протянул мне коробку. – Хотя вам придется довольствоваться тем, что у меня было, потому что ни в какие магазины я не успевал. Боюсь, вы будете разочарованы.
Внезапно я понял, что это за подарок, и во рту у меня пересохло. Тем не менее я зажал коробку под культей, сдернул ленту, разорвал бумагу. Даже не поблагодарил Хуаниту, которая взяла ее у меня. Под бумагой оказалась картонная коробка, которая выглядела, как детский гробик. Конечно же. Как еще она могла выглядеть? На крышке я прочитал: «СДЕЛАНО В ДОМИНИКАНСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ».
– Классно, док, – прокомментировал Уайрман.
– Боюсь, у меня просто не было времени для чего-нибудь получше, – ответил Кеймен.
Их голоса доносились до меня издалека. Хуанита сняла крышку. Вроде бы передала Джеку. А потом из коробки на меня посмотрела Реба, на этот раз в красном платье, а не в синем, но все в тот же белый горошек. И туфли были такими же – «Мэри Джейнс», черные и блестящие, и синтетические рыжие волосы, и синие глаза, которые говорили: «Ах, ты, противный парниша! Я полежала здесь столько времени!»
Издалека до меня доносился голос Кеймена:
– Это Илзе позвонила и предложила привезти в подарок куклу, после того, как поговорила по телефону с сестрой.
«Разумеется, Илзе, – подумал я. Меня окружал гул разговоров в галерее, очень уж похожий на шуршание ракушек под «Розовой громадой». Улыбка «Господи, как мило» не сползала с моего лица, но, если бы кто-нибудь дотронулся до моей спины, я бы закричал. – Именно Илзе побывала на Дьюма-Ки. И кто, как не она, углубилась в джунгли, которые начинались за «Эль Паласио»?»
При всей проницательности доктора Кеймена, не думаю, что он почувствовал, что что-то идет не так. Само собой, он провел день в дороге и был не в лучшей форме. А вот Уайрман смотрел на меня, чуть склонив голову, и хмурился. Конечно, он ведь теперь знал меня лучше, чем доктор Кеймен в период нашего более тесного общения.
– Она не забыла, что у вас уже есть кукла, – продолжал доктор Кеймен. – Но подумала, что пара будет напоминать вам об обеих дочерях. И Мелинда ее поддержала. А у меня были только Люси…
– Люси? – переспросил Уайрман, беря куклу. Ее набитые тряпками ножки болтались. Пустые глаза смотрели прямо перед собой.
– Они похожи на Люсиль Болл, или вы со мной не согласны? Я даю их некоторым пациентам, и, разумеется, они придумывают им имена. Как вы назвали свою, Эдгар?
На мгновение мороз сковал мозг и я подумал: «Ронда Робин Ракель сядь на приятеля сядь на друга сядь на гребаного СТАРИКА». Потом я подумал: «Оно было красным».
– Реба, – ответил я. – Как ту кантри-певицу.
– И она все еще у вас? – спросил Кеймен. – Илзе говорит, вы ее сохранили.
– Да, – ответил я и вспомнил, как Уайрман рассказывал о лотерее «Пауэрбол»: ты закрываешь глаза и слышишь, как выпадают выигрышные номера. Я подумал, что как раз сейчас могу их услышать. В тот вечер, когда я закончил «Смотрящего на запад Уайрмана», в «Розовую громаду» пожаловали гости, две маленькие девочки, которые хотели укрыться от грозы – утонувшие сестры-близняшки Элизабет, Тесси и Лаура Истлейк. Теперь в «Розовой громаде» вновь появятся близняшки, и почему?
Потому что нечто дало о себе знать, вот почему. Это нечто дотянулось до моей дочери и подсунуло ей такую идею. Еще один шарик с выигрышным номером выкатился из лототрона.
– Эдгар? – спросил Уайрман. – Тебе нехорошо, мучачо?
– Все в порядке. – Я растянул губы в улыбке. Мир вернулся, наплыл на меня, светлый и яркий. Я заставил себя взять куклу у Хуаниты, которая с недоумением разглядывала ее. Пришлось зажать волю в кулак, но я справился. – Спасибо вам, доктор Кеймен. Ксандер.
Он пожал плечами, раскинул руки.
– Благодарите ваших девочек, особенно Илзе.
– Поблагодарю. Кто еще хочет шампанского?
Захотели все. Я вернул куклу в коробку, дав себе два зарока.
Во-первых, ни одна из моих дочерей никогда не узнает, сколь сильно напугала меня эта чертова кукла. Во-вторых, эти две сестры (живые сестры) никогда не окажутся на Дьюма-Ки одновременно. Более того, я постараюсь, чтобы они вообще никогда больше там не появились.
Второй зарок я выполнил.

Назад Оглавление Далее