aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека

О, юности прекрасная пора

Не было бы счастья, да несчастье помогло — верность этой поговорки доказала мне жизнь не однажды.
В больницах мне довелось побывать пока только два раза. Второй раз, уже парализованная, умудрилась сломать себе ногу... рукой: ранка после операционного вливания плохо, заживала, я подтянула ногу, чтобы посмотреть на нее, и в результате попала в Боткинскую больницу с переломом бедра. Врач в приемном покое, пытаясь меня, плачущую, как-то ободрить, все спрашивал с южным акцентом:
— Слушай, дорогая, расскажи, пожалуйста, как тебе это удалось: ногу — рукой, а? Скажи, слушай!
- Но мне не до юмора, я в ужасе: ноги парализованы, боли никакой не чувствую, перелом бедра. Боже мой, что теперь со мной будет?..
В большой палате, куда меня перевели не сразу (на дворе была глубокая осень, травматология переполнена — Курский вокзал, да и только!), лежали больные, сломавшие кто руку, кто ногу, но в остальном-то здоровые люди. Я была среди них белой вороной: парализованная, да еще со сломанной ногой! Вскоре, как и следовало ожидать, по телу пошли страшные пролежни, начались все прелести, связанные с К основным заболеванием. И все же, все же, все же... Тогда мне было восемнадцать лет, и, несмотря ни на что, мне было очень хорошо в этой больнице. [
Сейчас я понимаю, что застала золотой век Боткинской, а может, то был лучший д период всего нашего несчастного бесплатного здравоохранения. Нынче там, как и всю- -Д. ду, плохо и с лекарствами, и с едой, и с я медперсоналом. В те годы тоже было не в идеально, тоже не хватало и нянечек, и суден, и препаратов. Но все искупалось наличием того, что нынче, превратилось в дефицит, — добротой, человеческим отношением к молодым и пожилым людям, попавшим в беду. Господи, какие же там были врачи! Молодые хирурги, судя по взаимовыручке и взаимопониманию, были одного выпуска мединститута. Но и их наставники, доценты и профессора, тоже были с ними на равных, это была дружная, слаженная команда. Они знали каждого больного, бежали в палаты на каждое ЧП, придумывали для лежачих всевозможные приспособления для облегчения боли при вытяжке. Не забыть, как мой лечащий врач бежал по длинному коридору с мокрым рентгеновским снимком в руках, — у меня срослась кость!
Там, в Боткинской, мне сделали не только новый корсет, вызвав техника с протезного завода, но и аппараты для ходьбы, чего не догадались сделать в институте нейрохирургии. Тогда оперировавший меня ^ врач заверял, будто я стану ходить, как ходила, что тоже было неправдой: походив месяц с костылями по комнате, я села на коляску окончательно и бесповоротно. В Боткинской же девушки из физиотерапии поначалу вылепили гипсовые лангеты, потом врач и медсестра, закрепив мои ноги в лангетах бинтами, поставили меня в манежку, чтобы проверить, выдержу ли я свой вес за счет рук, потяну ли свое неподвижное тело. Убедившись, что потяну, заказали на заводе настоящие аппараты, и я пошла. Конечно же, это сильно сказано — пошла, просто переставляла-переваливала, опираясь на костыли, ноги. Но для меня это было уже благо: пусть на время, но я стояла, была вертикаль, столь важная и для позвоночника, и для внутренних органов.
В жизни раз бывает восемнадцать лет... Мне повезло еще в одном: я пережила свою первую любовь, чего никоим образом не могло бы случиться, не попади я в те свои годы в больницу. Вероятно, я очень ценила это чувство, если жила им еще долгое время после выписки. Оно так украсило, обогатило мою бедную на эмоции затворническую юность, когда мои подружки вовсю влюблялись, встречались, расставались. И еще осталось на всю жизнь хорошее чувство к хорошему человеку, достойному, по глубокому моему убеждению, и уважения, и любви...
Многое тогда в Боткинской оказалось мне во благо, но главное, конечно же, люди, и не только медперсонал. Была огромная палата, и в ней жили-были люди разного возраста и характера, разного житейского опыта. Я вдруг оказалась в обществе и впервые поняла, насколько, живя в четырех стенах, отрезана от окружающего мира, от мира во всей полноте человеческих страстей и переживаний. Все происходящее за день обсуждалось обитательницами палаты, между ними складывались свои отношения. Молодые девчонки влюблялись и здесь, и мы вместе разбирали их любови, и я была в курсе всех лирических перипетий.
Тогда я поняла, как это важно — подолгу быть-жить среди людей, тем более человеку больному, обреченному этой болезнью на 'одиночество. Ты и чувствуешь себя иначе, и ведешь себя иначе, считаясь не только с собой, но и с другими, сообразуясь с тем, что ты — часть некоего, пусть и временного, целого, а не крохотная, не I заметная никому песчинка в тесном и ограниченном мирке, куда доходят лишь слабые отголоски мира огромного, полного событии. Ах, если бы я тогда же, в юности, выехала в специализированный санаторий — они уже были тогда, — познакомилась бы с товарищами по несчастью, узнала бы, как они устраивают свою жизнь, чем в ней заняты! Увы... А между прочим, врачи той же Боткинской, относившиеся ко мне более внимательно из-за исключительности ситуации, попытались было устроить мне путевку в такой санаторий для спинальных больных. Но без нейрохирурга из института имени Бурденко начинать хлопоты было нельзя. С ним созвонились — и он сорвал все планы, заявив, что мне нужны не санатории, а вторая операция. Тем все и закончилось. Спустя много лет, когда по случаю и с большим трудом мне выбили путевку в специализированный санаторий, первым из перечисленных в ней показаний было спайки спинного мозга, то есть именно то, что обнаружили при вскрытии позвоночника во время операции.
Вся обстановка Боткинской клиники, личные переживания, интересная, полная событий местного масштаба, живая жизнь палаты способствовали тому, что я не спешила выписываться, несмотря на беды и трудности, связанные с болезнью. Не принимала я во внимание и жалобы уставшей матери, которая после рабочей смены спешила принести мне из дома яблоки, натертую морковь: в юности все мы эгоисты, заботы родных, многомесячная беготня матери в больницу, материальные расходы — все воспринималось как должное, как само собой разумеющееся...
Но вот вышли все сроки, и я снова дома. И снова те же четыре стены, долгие одинокие часы, снова книги. Добавилась лишь переписка с подружкой по клинике, еще несколько лет нас с ней связывали общие воспоминания. Такое возможно только в юности — письма на десяти листах, ожидание ответа, жадное любопытство, с которым читаешь о малейших подробностях чужих лирических переживаний.
Еще появилась, правда, всего лишь на один год, механическая, тоскливая работа:
нужно было заработать минимальную пенсию по инвалидности. Часами в квартире раздавался глухой стук по столу: металлическим пестиком я вбивала пробки в пластмассовые колпачки для одеколонных пузырьков. Впервые столкнулись мы тогда с собесовской ложью: нас заверили, что пенсия не будет зависеть от ежемесячного заработка, потому я и не очень старалась, отлынивала от этой нудной работы. А потом выяснилось, что зависит, и начислили мне тогда пенсию в девятнадцать рублей с копейками.
Но жизнь шла-продолжалась, продолжались и бесплодные, тягостные раздумья о том, чем же мне в этой жизни самой заниматься, — только о них уже никто не знал. Эти невеселые, подчас мучительные мысли жили где-то в глубине души, лишь изредка прорываясь непрошеными слезами, от которых на душе не становилось легче. Напротив, сильнее ощущались беспомощность и безысходность положения — для юности и отрочества сознание ох какое горькое...
Не помню, когда я начала рисовать, вернее — срисовывать с открыток картинки, цветы, пейзажи. Еще в школе приходилось мне оформлять стенгазету, срисовывать на школьную доску иллюстрации из учебника. Позднее добавились занятия в кружке рисования при Доме пионеров. Уже там, в кружке, выяснилось, что ученица я робкая и мои оригинальные работы акварелью слабы. То есть настоящего художественного таланта не было, были способности к рисованию, не более. Вообще же в кружок этот мы ходили больше из интереса к самому Дому пионеров, где показывали кинофильмы и была неплохая библиотека, проводились выставки школьных поделок и праздники. И так приятно было бегать по этажам, менять воду в баночке с рисовальной кисточкой, сознавая, что ты тут своя.
Ну, а когда я села, потихоньку пошли копии с открыток — репродукций известных картин. И пока я находилась на лечении в Боткинской, моя школьная подруга взяла и без меня меня женила: отвезла мои рисунки в заочный народный университет искусств имени Крупской, и меня зачислили на основной курс факультета рисунка и живописи. Я проучилась там два с небольшим года, отсылала свои работы, получала по почте задания, рецензии, консультации, методические пособия, учебники. В процессе учебы я снова убедилась, что данные у меня весьма средние, но зато появилось другое, более важное — интерес к живописи как к искусству. Читала книги по истории искусств, добывая их самыми разными путями, делала конспекты и выписки, собирала цветные репродукции из журналов. Мама моя работала в типографии издательства Молодая гвардия, там тоже выходили издания по живописи, монографии об известных художниках. Потихоньку накапливались подаренные ко дням рождения книги по искусству, постепенно приходило умение различать, которая из репродукций наиболее близка к оригиналу, хотя живьем я ни одной картины, даже русских художников, естественно, невидела. И здесь в моем многолетнем самообразовании главную-роль играла книга. Да еще рассказы сестры, которая интересовалась не только музыкой, но и живописью, приносила домой книги по искусству, мы вместе их рассматривали и читали.
Никогда не забуду, как неожиданно перевернулись все мои устоявшиеся представления о живописи. Совершила этот переворот маленькая книжечка об импрессионистах. Боже мой, как я была ею ошарашена! Оказалось, что в картине необязателен литературный сюжет, а нас всю жизнь учили картину рассказывать! Оказалось, что самое главное в картине — цвет, а сюжетом для живописца может быть просто небо, покрытое легкими облачками, да полоска прибрежного песка; просто стога сена, по-особому освещенные в каждый час дня;
просто каменное кружево собора, жемчужно-розовое от восходящего солнца. А чего стоила у этих художников композиция — не академическая, железобетонная, а свободная, будто остановленные кадры кинохроники: часть пейзажа у Клода Моне, срезанные по краям фигуры пойманных на ходу людей у Дега, беглый промельк движущихся по улицам города экипажей у Писарро. А воздух! Дрожащий, как в жизни, дробящий все видимые глазом предметы, размывающий их очертания, создающий ощущение сиюминутности взгляда...
Французских художников конца прошлого века назвали импрессионистами по картине Клода Моне Восход солнца. Впечатление (1тргев81оп). И мое впечатлен и е от их живописи было так велико, что восхищение этим художественным течением осталось на всю жизнь, несмотря на любимые полотна классиков, на позже пришедших ко мне Матисса, Модильяни, Сарьяна, других мастеров. Условно говоря, импрессионисты промыли мне глаза, поставили зрение. Раньше, глядя на цветные репродукции великих художников прошлого, я видела некий созданный воображением гения мир, в котором жили тоже как бы воображаемые персонажи. Импрессионисты открыли мне мир настоящий, реальный, который двигался и дышал за окном, будь то Париж или неведомый маленький городишко, неважно. Это был мир, который я вроде и знала раньше, но не видела по-настоящему. Как будто человека, долго-долго сидевшего в полутемной комнате, вдруг вывели на волю, на солнечный свет, и он увидел, что все вокруг сверкает, переливается сотнями красок. И взгляд его, не останавливаясь, скользит по деревьям, кустам, по траве, и потому очертания предметов нечетки, и повсюду цветные пятна, тени, тоже цветные, и — колеблющийся, дрожащий воздух! Говорят, человеческий глаз способен различать около ста восьмидесяти цветов и более десяти тысяч цветовых оттенков. Я и прежде вроде бы видела мир в цвете, но не знала, не ведала о том, какое великое множество оттенков цветов существует...
Господи, сколько же было скрыто от нас в 30—40-е годы: и литература, и музыка, и живопись. Ну, литература и музыка — дело понятное, а живопись-то почему? Да все потому же, она разрушала основы социалистического реализма, искусства идейного и неуклонно следовавшего раз и навсегда установленным канонам, отступление от которых считалось вредным и недопустимым.
Конечно же, когда я приступила к копированию масляными красками на самодельном холсте (настоящий был дорог), это были копии с репродукций Моне,. Ренуара, Писарро, Тулуз-Лотрека и Ван-Гога.
К тому времени и в жизни нашей семейной многое изменилось, можно даже сказать, что в моей жизни изменилось все, потому что нам дали наконец отдельную однокомнатную квартиру в новом районе Москвы, — то было великое переселение времен Хрущева. На старой квартире, перерезая комнату пополам, стоял огромный двухтумбовый стол, бывший одновременно и письменным, и столовым, и рабочим. На одном углу этого универсального стола был личный мой уголок, у которого, спиной к стене, стояла моя коляска. На столе располагались лампа, радиоприемник и лежала большая кипа моих книг, тетрадей, бумаг. Вот, собственно, и все, что имела я на старой квартире.
А теперь! В первые, устроечные, месяцы столом служил мне поставленный на попа чемодан с набитой сверху доской, покрытой тряпкой. Он был всецело мой, но — маленький. И вскоре был куплен настоящий однотумбовый письменный стол, поступивший в полное мое распоряжение! Стало возможным, наконец, вопреки маминому ворчанию, сохранять на нем художественный беспорядок, держать здесь и книги, и газеты, а в ящиках стола — архивы, альбомы, бумагу и многое другое. И еще можно было рисовать, уперев холст в вертикальную, набитую песком для тяжести коробку. На этом столе и по сей день стоит керамический кувшин с щетинными кистями, которыми я, к сожалению, давно уже не пользуюсь...
А тогда я рисовала, часы летели, время мчалось и замечалось лишь с наступлением сумерек: глаза переставали различать оттенки на репродукции, с которой писалась картина. Писала я их долго, потому как добивалась максимальной приближенности к оригиналу. Почти все работы мои висят в домах друзей и знакомых, некоторые так и остались недописанными.
Живопись стала для меня как бы второй реальностью, которую можно было изучать глазами талантливых художников. Самым любимым был Ван-Гог, и любовь эта, мне кажется, не была случайной: особая, очень экспрессивная манера его письма близка юности, когда в тебе, независимо ни от чего, кипит, бушует, не находя выхода, та самая жажда жизни, которая изливается с полотен этого странного и страстного живописца. Притягивал сам темперамент, энергия письма: тянущиеся вверх, в небо, как языки пламени, пастозные мазки, сочные, яркие, превращающие любой предмет на холсте в живое, трепещущее существо, будь то кипарисы, деревья или цветущий куст, каждой веточкой, каждым цветочком рвущийся к солнцу. Пожалуй, была и внутренняя тяга к движению как к антиподу собственной физической неподвижности, да и общей сдержанности характера, — известно ведь, что в другом часто притягивает то, чего недостает тебе самому.
Сам процесс копирования приносил мне радость. Накладывая на холст красочные мазки, я как бы проходила путем мастера — удивительное, хотя и краткое ощущение на первом этапе работы. И казалось тогда, что еще чуть-чуть — и задышит прелестная натурщица Ренуара, женщина-птичка. К тому же, просидев за рисованием часов пять-шесть и выехав потом на балкон — у нас теперь и балкон был! — я смотрела на открывающийся передо мной пейзаж как бы глазами самого Ренуара: десятки цветовых оттенков виделись в зеленых кустах напротив дома, красочные солнечные пятна лежали на земле, всеми цветами радуги переливались, мерцали листья на деревьях...
Знакомство с миром живописи дало мне много в дальнейшем самообразовании, это ведь как круги по воде, потому что все виды искусства между собой взаимосвязаны. Помню, одна моя знакомая случайно попала в Большой театр на только что поставленный балет Спартак с Марисом Лиепой в роли Красса. Она увлеклась замечательным танцовщиком, начала читать о балете, потом о Большом театре, а сейчас прекрасно знает историю и балетного, и оперного искусства. Так и меня знакомство с импрессионистами заставило серьезно заняться историей мировой живописи, чтобы понять, каким был путь постижения мира художниками — от средневековья до наших дней. Что же до взаимосвязи искусств, то полотна Дега, например, приводят зрителя в таинственный и прекрасный мир балета, картины Тулуз-Лотрека — на подмостки эстрады, странные по композиции и по цветовым сочетаниям таитянские работы Гогена — в мир философии, пламенная живопись Ван-Гога созвучна музыке Скрябина. '
Именно в копировании, вероятно, все-таки и проявились мои художественные способности. Собственных, созданных по воображению картин и рисунков у меня не было. И вовсе не потому, что это невозможно делать, сидя в четырех стенах, нет. Ежели человеку дан Божий дар, он будет рисовать и сидя, и лежа, и даже не имея рук, держа карандаш или кисть в зубах. Просто каждому свое, каждый имеет определенные данные, и каждый реализует эти данные по-своему.
Жаль, что теперь нет у меня ни сил, ни времени на живопись, и я лишь мысленно переношу понравившуюся репродукцию на воображаемый холст. Да еще каждую весну на минуту застываю перед окном, увидев человека с мольбертом за спиной, и вздыхаю: едет за город, на натуру. Заноза в сердце осталась…
Вообще же с переездом на новую квартиру жить стало лучше, жить стало веселее. Утро - начиналось с рассвета и с просмотра радио- и телепрограмм: что сегодня слушать и смотреть? Книги читались уже иначе, с прицелом, и наиболее интересные. Интересно стало читать литературную критику, хотелось понимать, какие процессы происходят в литературе, разобраться со своим багажом: что из прочитанного есть настоящее, а что — конъюнктура, ремесло, подделка, почему одни писатели ближе по духу, другие —почитаемые, но не читаемые. Связано это стремление было и с тем, что читала я многие вещи вместе со старшей сестрой, не по возрасту. Я читала рецензии на увиденные по телевизору кинофильмы, спектакли, так что и здесь вырабатывались свои пристрастия, вкус к истинному искусству, лишенному ложного пафоса и театральщины.
В доме был уже новый телевизор Рекорд, экран его казался таким большим; по сравнению с экраном КВН а! И был радиоконкурс В мире прекрасного', и я получила один из пятисот дипломов с подписями известных деятелей искусства, среди которых была подпись Павла Корина, очень мною чтимого. Правда, на меня тогда, что называется, поработала целая команда: по телефону друзья сестры, знатоки музыки, литературы и театра, уточняли ответы на вопросы конкурса, помогая! мне.
Помню, как таинственно засветилась шкала нашего'первого большого радиоприемника с надписями Лондон, Париж,
Берлин, Стокгольм. Кто мог тогда вообразить, что придет время, и вражеские голоса, которые ловились на коротких волнах, слушались сквозь глушилки, будут спокойно вещать на обычных средних волнах Москвы, и наши собственные радиостанции будут конкурировать с ними? В те годы издалека, из-за границы узнавали люди о том, что происходит в их собственной стране. Странно было слышать по Голосу Америки имя главного конструктора космических кораблей, страшно засекреченное на Родине. Когда прорвался сквозь шум и треск голос Сахарова, я, как и многие, считала тогда, что, хотя большая часть из того, что он говорил, правда, но говорит все это человек, обиженный на жизнь, на власти. Кто мог тогда представить, что мы увидим этого человека на экранах телевизоров, услышим уже без помех его тихий, спокойный голос, голос одного из великих гуманистов мира...
Были у меня в те годы и редкие гуляния. Летом мама выносила меня на улицу, и мы ехали на полученной к тому времени через собес куйбышевской коляске в ближний Тимирязевский парк, добирались до большой открытой поляны, где я и сидела целый день, понимая, что следующий раз будет не скоро, если вообще будет: в доме нашем нет лифта, и потому каждый такой выезд — проблема.
Бывали и самостоятельные тайные гуляния зимой, когда мама работала в первую утреннюю смену, а я в двадцатиградусные морозы стояла в окне кухни, стояла в аппаратах, одетая в теплую куртку и меховую шапку. Официально были редкие и недолгие сидения перед тем же окном, закутана я была до ушей теплой одеждой, закрыта одеялом, чтобы ноги не застудить, — и мерзла, между прочим, от таких сидений больше.
Случалось и рисование с натуры, в том же парке, но в основном — с балкона: в первые годы молодые посадки возле дома не загораживали горизонта, видны были тропинка, уводящая в глубину парка, окрашенные осенним золотом деревья по дороге к железнодорожной станции, и — небо, небо, небо с моими любимыми закатными облаками. Что-то из нарисованного с натуры отсылалось как учебные работы в университет, что-то дарилось тем друзьям, кому рисунки и акварели нравились.
Что еще было? А была юность, которая всегда, при всех обстоятельствах остается юностью. Когда так близки блоковские строки: Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита. Когда тебе хорошо просто оттого, что на город обрушился шумный летний ливень, когда светит ласковое осеннее солнышко, — на старой квартире я солнца в доме не видела, окно было северное. Юность — это когда воображение кипит и находит себе выход в склонности к юмору, к забавным розыгрышам и шуткам в обществе подруг, которые не часто, но бывали у меня, хотя все мы расселились по разным концам Москвы. Это когда весна — любимое время года, и каждая из весен, кажется, принесет непременно что-то новое, неожиданное, вопреки трезвому разуму, который уверяет, что ничего такого не будет и быть не может...
Согласно восточному гороскопу я — Близнецы, а для людей этого знака характерны многогранность, разносторонние интересы, свойственна и некоторая поверхностность, разбросанность в увлечениях. Литература, живопись, языки — вот сфера моих разбрасываний. О том, почему это так и хорошо ли так, — речь особая. А в целом, я думаю, мои молодые годы были своего рода периодом первоначального накопления —- интересов, навыков, знаний. Говорят же, что до тридцати лет человек берет от жизни, а после тридцати — отдает. К тому же, юности прекрасная пора — это вообще пора некоей всеядности и всеохватности, независимо от личностных свойств человека: жизнь сама по себе так интересна, в ней столько всего, достойного внимания, и потому я — я просто хочу все знать!
Но — не боюсь повториться — все накопленное по крупицам в юности и в молодые годы когда-нибудь сгодится. И в моей жизни все сгодилось-пригодилось: и самообразование, и увлечение искусством, литературой, и упрятанные за ненадобностью в дальний ящик корочки об окончании Народного университета, дававшие право преподавать рисование в начальных классах средней школы.
Все востребовалось, все пошло в дело на следующем витке жизни...

Назад Оглавление Далее