aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека

Глава 1. Начала

В детстве я мечтал быть художником. И не просто мечтал, но жизни своей не представлял без кистей и красок.

Жил я тогда в Гусе-Хрустальном, небольшом городке километрах в двухстах пятидесяти от Москвы.

В середине города располагался огромный пруд, плотина, полукругом окаймленная еще прошлого века застройки домами, по другую сторону пруд окружен был кустами, за которыми начинался настоящий сосновый лес. Понятное дело, раз Гусь-Хрустальный, значит, стоит на песке. Там, где обычно и растут настоящие корабельные великаны. Именно из песка добывают все необходимое для производства стекла.

Заложил город известный в прошлом фабрикант Мальцев. Именно он обнаружил все эти пески, построил стекольный завод и, сразу же, - вокруг пруда уютный поселок для рабочих. Для мастеров-стеклодувов.

По деревням ходили приказчики Мальцева, искали художников. Не спрашивали, кто чего умеет. Искали тех, кто творит - художничает или лепит. Таких-то Мальцев и собирал, В этих-то людях и нуждался. Заманивал как мог.

А они - не соглашались. Не пойдем, мол, в город жить. В деревне - у кого корова, у кого две. Где их в городе держать?

Но Мальцев это учел. Он строил домики совсем деревенские, одноэтажные, под красной черепицей. Домики эти до сих пор стоят. Только тогда в каждом по одной семье жило, а сейчас - по четыре.

У каждого домика - участок соток в двадцать, подсобные помещения. Все было построено одновременно, все было предусмотрено.

Вот так и переехали, - заманил-таки Мальцев, - перенеся в городок весь патриархальный деревенский уклад, быт, хозяйство. Влились в производство, научились выдувать красоту из стекла. Так образовались семьи потомственных художников-стеклодувов в Гусе-Хрустальном. Знаменитых на весь мир.

Ныне в Гусе уже три завода: тот самый, первый, мальцевский завод хрусталя, другой - огромный завод оконного стекла и, - совершенно новый, после войны построенный, - завод стекловолокна.

Рядом с первым есть музей, прямо в центре, над самым прудом. В музее сохранились образцы, точнее, - шедевры того времени. Изумительнейшие вазы. Долго, наверное, люди будут удивляться, - как же этого изящного петушка, с бронзово-синим отливом крыльев, а хвост огненно-рыжий, мастер умудрился поместить внутрь вазы, словно живого духа!

Вообще-то все знают, что такое хрусталь. В наше время хрусталь изготавливают просто на машинах, под давлением. А раньше - хрусталь резали (настоящий хрусталь и сейчас режут) специальными алмазными дисками.

Заготавливалась голая посудина, из очень хорошего, "свинцового" стекла, абсолютно прозрачного. И на эту заготовку мастер наносил узоры. Каждый - свои, какие придумает, сотворит воображаемо.

Эти вазы были великими творениями русских умельцев.

Стекольная пыль оседала в легких. Силикоз и туберкулез навсегда становились спутниками великих мастеров. Не зря в Гусе из всех врачей подавляющее большинство были специалистами по легочным заболеваниям.

У меня остались детские воспоминания о такой женщине-враче, бывшей другом нашей семьи. Она была, без сомнения, одним из последних интеллигентов уходящей России. Из тех, кто всю жизнь свою посвящал служению ближнему. Нет, они не шли в народ как горлопаны революционеры, они просто изо дня в день служили этому народу. Особенно часто в провинции таких можно было встретить среди врачей и учителей.

Жили неплохо (конечно, по балам не разъезжали, на воды в Баден-Баден не заглядывали). Крестьянские бабы в знак благодарности несли нехитрую деревенскую снедь. Коли приношение от души - отчего ж не взять? Коли видишь, что несут не последнее, даже и не предпоследнее?

Я видел все это собственными глазами. Я, конечно, был слишком мал чтобы рассуждать, но такие отношения мне казались правильными.

Я видел живущих не для себя. Людей, живущих для людей.

Видимо, интеллигент - чисто российское понятие. Это то, чего мы не можем найти на Западе, это то, чего Запад не может понять в нас. Самый близкий к интеллигенту - альтруист.

Мастера были и другие, - наносили медным колесом узоры на стекло. Представьте себе разрисованное инеем и льдом окно в морозный день, - такого же рисунка добивались, наводя матовые узоры. А кроме того, бесконечные варианты окраски! Золотом окрашивалось в красный рубин, свинцом - в глубокий белый цвет. Можно было делать зеленое стекло, желтое, какое угодно.

Становился на ноги заводик, завоевывал всемирную славу. Вместе с ним рос и жил городок Гусь-Хрустальный. Среди жителей, которые очень любили и гордились своим городом, ходили целые легенды, связанные с ним. Одну из них, из нашей новейшей истории, хотелось бы привести целиком. Уж хотите - верьте, хотите - нет. Я не проверял.

Итак, все знают, что Москва была основана приблизительно в 1147 году. И вот в 1947 году Сталин решил устроить пышный юбилей - 800 лет столице. Основателем Москвы считался князь Юрий Долгорукий, хотя потом выяснилось, что он раз всего и был на берегах Москвы-реки. Но решили поставить ему в центре города памятник. Как водится, объявили конкурс на лучший проект.

А незадолго до этого приезжал Эйзенхауэр. И Молотов водил его на выставку художественных изделий. И как раз на этой выставке демонстрировалась хрустальная ваза, изготовленная нашим гусевским мастером Ивановым. И надо же тому случиться, что понравилась очень эта ваза Эйзенхауэру. Молотов взял и подарил ему эту вазу. Понравилась, мол, бери, у нас много таких.

Иванов был, конечно, человеком простым, но все же рабочая гордость не дала ему смириться с тем, что его творение попросту украли. И он написал письмо Сталину, мол, так и так, я вазу делал для того, чтобы наш народ ею любовался, а не какой-то Эйзенхауэр. Я, мол, рассчитывал, что будет моя ваза в музее стоять, в Гусе, в Москве - не важно, главное - народу служить, веселить. Сталин разгневался. Он иногда любил разыграть заботу о простом человеке. Вызвал Молотова и начал кричать: "А вот мы сейчас Лаврентия вызовем, посмотрим, что вы ему скажете." Был вызван стеклодув Иванов, Сталин заставил Молотова извиниться, извинился сам. Но вазу уже не вернешь. Стали думать, как умалить вину Молотова, вдруг Сталин и говорит: "А у нас сейчас идет конкурс на проект памятника Юрию Долгорукому. Ты художник, значит сможешь свой проект изобрести. А мы тебе первое место дадим."

Поехал Иванов домой в Гусь-Хрустальный. Думал, смотрел разные картинки с памятниками. Богата всегда была художниками наша земля, придумал он своего Долгорукова.

Мне, признаться, нравится этот князь, твердо сидящий в седле, протягивающий руку вдаль. Он олицетворяет собою символ империи, но и символ государственности.

Вот только историю не проштудировал гусевский мастер. Не знал он, что удельные князья ездили только на жеребцах. Секс открытый был тогда у нас в большом запрете, до перестройки было ух как далеко, поэтому в интимном месте Иванов все сгладил, и бедный Долгорукий оказался сидящим скорее на кобыле.

Памятник был сооружен очень быстро. Оставался всего один день до открытия. Под брезентом крепили памятную доску. И вдруг один человек, историк, чуть не упал в обморок! Он заметил вопиющее несоответствие, историческое несоответствие!

Всю ночь работали сварщики, приваривали в срочном порядке художественно выполненный, ну в общем понятно что. Пойдите, поглядите, эти швы видны до сих пор, варили грубо, в спешке.

Вот так вот. Наши историки всегда разбирались в том, что было под хвостом коня Юрия Долгорукова, зато многие другие события проходили мимо них незамеченными.

Вся эта история - просто к слову. К слову о прекрасном Гусе-Хрустальном.

Но мне не довелось много и как равному общаться с этими великими мастерами. Я общался с детьми, с несколькими дружил. Дружил с Геной Зубановым, сыном такого вот художника, выходца из крестьян. Несмотря на то, что сам я был из очень хорошей семьи, в нем я видел человека гораздо более разностороннего, углубленного. Хотелось черпать из дружбы что-то интересное, загадочное для себя.

В школу был я отдан шести лет отроду. Мама, конечно, потом утверждала, что учиться я сам хотел, кричал, что больше в садик не пойду. Родители мои были людьми очень образованными. А готовил меня к школе старший брат. Всего нас было трое, один на два года старше меня, другой на год. Тот, что на год, всегда был и остается очень умным. И он готовил меня к школе так, что пришлось мне идти сразу во второй класс, учителя так сказали.

Обычно наши хлопцы в школу поступали в восемь, в девять лет. Так что, когда я пришел во второй класс, вокруг меня были соученики кто на два, а кто на три года старше, чем я. Да еще они здоровенные, не то что я, хлюпик. Такая ситуация в самом начале моей жизни, возможно, сыграла положительную роль. Я был поставлен в неравные условия. Ну, задачки я решал не хуже своих одноклассников, но драться-то все равно приходилось, а десятилетний всегда побьет семилетнего. Приходилось за себя стоять, бороться за существование. Вырабатывать характер. Не будь этого, верно, многого бы не было.

Я помню, один раз не мог руками, так снял ремень и в лоб закатал сыну директора школы.

Школы тогда были разные - четырехлетка, семилетка. Хочешь - иди работать, хочешь - все десять заканчивай. Но на десять классов хватало немногих, десять - единицы кончали, гимназия была одна на весь город. Зато при заводе имелся стекольный техникум.

Когда шел первый год войны, я заканчивал семилетку. Потому, видно, и остался у меня пробел на всю жизнь - с русским языком. Именно в седьмом классе изучают правила пунктуации, - где точку поставить, где запятую.

Вообще четырехлетку я протянул по четырем разным школам.

Своей квартиры у нас не было, приходилось снимать разные углы. Мы были ссыльные. Отец незадолго до этого отсидел в тюрьме, потом отработал по Владимирским лесам, по ссыльным поселениям. А после ссылки разрешено было ему поселиться с семьей в Гусе-Хрустальном.

Мама фортепианными уроками зарабатывала достаточно, чтобы снимать квартиру и кормить троих детей. И хотя отца скоро приняли на работу, позже он даже дослужился до заместителя директора государственного банка, собственную квартиру так и не удалось завести.

Хозяева с радостью пускали нас жить, сначала отношения были хорошими, все-таки деньги тогда нужны были всем. Но скоро резко менялись. Семья большая, дети орут с утра до вечера, толчея - не повернешься, и нам отказывали. Поэтому за четыре года мы пережили во всех уголках города и окружавших его поселков.

В центре города располагались единственные двухэтажные здания: почта, гимназия, торговые ряды и здание техникума. Правда, техникум был построен уже в тридцатых годах. Неподалеку стояли двухэтажные бараки, тоже сталинской застройки. Бараки внутри разбивались на коммуналки, - с кухнями на пятнадцать семей, с темными низкими коридорами. Крыши этих бараков выходили вровень с первым этажом гимназии.

Бараки часто горели, мы, ребятишки, бегали смотреть. Как раз тогда наша семья после долгих скитаний обрела пристанище в центре города. Осели надолго. В седьмой класс я пошел в гимназию. Проучился всего месяц, - гимназию отдали под госпиталь. Перевели нас в другое место, - то же самое. Все школы в городе, кроме четырехлеток, заполнялись ранеными. Начиная с лета уже с фронта шли эшелоны, переполненные ими. Какая учеба, когда совсем рядом шли бои!

Так прошел весь год, так я за седьмой класс ничего и не выучил. Всю жизнь свою, до седых волос, пытаюсь восстановить пробел в русском языке, вечно обложен лингвистическими словарями, справочниками, Да куда там, горбатого только могила исправит.

А братья мои в год начала войны, как раз летом, оба закончили семилетку. Средний догнал, перепрыгнул экстерном, старшего. Надо было решать, что им делать дальше. Идти учиться можно было или в техникум, или в восьмой класс.

Началась война - начались карточки. В техникуме карточки полагались рабочие, по шестьсот грамм хлеба. А иждивенческая карточка ученика десятилетки тянула всего на двести.

Таким образом оба моих брата учились в техникуме. Через год после начала войны поступил в техникум и я. Не до раздумий о призвании и склонностях было, не умереть бы с голоду. Единственно, -братья мои учатся на химико-технологическом отделении, я же поступаю на механический факультет, изучать всякие машины, железки. Братья знали как стекло варить, а я - что потом из него делать.

Поступил я двенадцати лет, хотя полагалось - пятнадцати. Но разница в возрасте постепенно сглаживалась. Я подрастал, да и народ в техникуме был уже не особо и здоровенный. Влюбился на третьем курсе, дико влюбился. Она была из параллельной группы, на два года старше меня. Помню, я катал ее на лодке по нашему пруду, что-то говорил. Все это на следующий день в классе высмеял одногруппник, самый сильный гимнаст в техникуме. Прошелся по моему и Славочки Курбатовой поводу. Обычные мальчишеские задироны. Какой-то благородный порыв взыграл во мне, я полез драться и почему-то его побил. Видимо, очень задело.

В то время я был маленький, да к тому же еще и толстенький, неспортивный ребенок. Пухленькая мордочка, сам весь пухленький. Прозвище было ужасно обидное - "бабья жопа". Все ребята были поджарые, мускулистые. Я все завидовал и думал, - ну как бы мне таким стать. Поставил во дворе турник (а жили мы тогда уже в здании госбанка), штангу из кирпичей соорудил. И начал тренировки.

Видимо, тогда родился во мне спортсмен.

А потом начались всякие спортивные мероприятия, кроссы, лыжные гонки, в противогазе, без, - чего мы только не вытворяли! Бегали по всему городу с винтовками-трехлинейками, а такая винтовка - выше меня! Тут-то выявилась моя генетическая выносливость. Я, младше других, - выигрывал в беге, в лыжах. Тут уж прямо возликовал. Не конченный, значит, человек. А на вещи интеллектуальные я как-то в детстве внимания не обращал, обстановка в техникуме этому способствовала, в вопросах духовных каждый разбирался сам, сам того и не замечая. А когда вместе - так не те заботы и вопросы. Занятия часто срывались. Мы рассаживались за парты, начиналась лекция о газогенераторах. О том, как из торфа делают газ. Стекло, как известно, плавится при более высокой температуре, чем сталь. Поэтому необходим газ, сжигая который, получают температуру 1500 градусов. И вот только лекция начнется, - неожиданно гаснет свет. Всем в бомбоубежище! Занятиям конец!

Гусь-Хрустальный война обошла стороной. Первую бомбу я увидел в Муроме, куда мы с ребятами поехали за хлебом.

Есть что-то надо было, поэтому мы собирали вещички всякие, отрезы ткани и ехали менять по разным мелким городкам, поселочкам, иногда далеко забирались, километров за пятьсот, под Казань. В Гусе была еще, работала всю войну, текстильная фабрика. Мы нелегально, не воровали, но как-то доставали бязь, - грубую ткань, из которой кальсоны и нижние рубашки делали солдатам. Собирались небольшими группками, - так легче было пробираться. Собирались ребята из техникума, брали и меня, хоть я и был моложе.

Помню, ездили в марте, в конце третьего курса. Сначала километров двадцать шли пешком, до станции Нечаевка. Там проходила железная дорога на Казань. В этом месте был подъем в горку, поезда тащились медленно. Мы дожидались товарняка с фронта, запрыгивали на ходу. Товарные платформы были забиты танками, броней, часто трофейной. Гнали за Урал, на переплавку.

Милиция ловила, снимала с таких поездов бабок, едущих торговать. Но всех переловить было невозможно. Спасались кто во что, кто куда. Мы тогда спрятались в танке, держали втроем люк, как будто он задраен.

Поезда трогались без гудка, неожиданно. Бабки прыгали на ходу, срывались, не сумев удержаться на тормозных площадках. Скольких я тогда видел погибших, разрезанных колесами на части! Видел и другое, как толпа била пойманного вора. Била без ярости, без криков, но неимоверно жестоко. Били солдаты, ехавшие на фронт из госпиталей, возвращавшиеся в смерть. Били "в темную", чтобы потом никого нельзя было опознать, осудить. Если избиваемый выживал - никогда уже, наверное, не пробовал стащить чужое.

Мы учились жизни этой дорогой. Учились жить, учились выживать среди людей.

Еще один из способов как-то выжить - выезжали осенью по деревням копать картошку. В 42 году соотношение было "один к пяти", то есть, по договору из выкопанных пяти мешков четыре отдаешь хозяевам, один - берешь себе за работу. Это еще было по-божески, в 43-ем один мешок полагался из десяти выкопанных. Хранили "свою" картошку у них же, у хозяев, в подполах деревенских. И всю зиму возили домой понемногу. Возили на саночках, за тридцать километров. А морозы случались и за тридцать, и за сорок. А варежки вечно худые достаются, а руки мерзнут. Но самое страшное - волки. Гусь - городок маленький, двадцать тысяч всего. Вокруг - леса, леса, вокруг хозяйничают серые разбойники.

Мороз продирает, немеют руки, сгущаются сумерки, ночь подкрадывается. Тащим саночки вдвоем с братом. А за нами - волки, а нам и не понять, так, огоньки какие-то мерцают, да слышно иногда за спиной чье-то дыхание. Видно, не прельстились серые двумя худосочными мальчонками, а картошка им и сроду не нужна.

Картошку выменивали на хлеб, еще на что-нибудь.

Ездили на заработки. Первый раз я ездил с нашей соседкой. Из нас троих я был, хотя и младшим братом, самым деловым и боевитым. И почему-то соседка согласилась взять меня с собой. Мать долго думала, не решалась отпустить меня в чужие края. Отец к тому времени умер, в феврале 42-го года. Он просился на фронт, его из-за возраста не взяли, ему было уже больше пятидесяти. У отца быстро развился рак, саркома. Угас он очень быстро, как обыкновенно при раке бывает. Отца нет. Есть нечего. Мама разрешила ехать.

Соседка была настоящей русской деревенской умелицей. Умела и косить, и жать, и корову доить. Не боялась никакой работы.

Опять товарняки, опять, прячась от милиции, пробирались в Чувашию. Названия местности я, к сожалению, не запомнил. Деревня была от станции всего в трех километрах. По утрам, выходя по нужде, я слышал, как идут поезда. Казалось, все шли в одну только сторону, в сторону родного дома. Вставали мы в четыре утра, бывало тихо и прозрачно в эти рассветные часы. Помню, вот так я плакал в своей жизни последний раз. Слушал, как несется поезд, представлял, как буду возвращаться, и так стало грустно, что расплакался, благо - никто не видел.

С работой повезло. Соседка моя двужильная вырабатывала два с половиною трудодня в день. Работала по двадцать часов в сутки. После голодного города, где все мысли были - о еде, где все воспоминания исчерпываются тем, что голод и голод, после голодного города я постепенно оживал. Разница, казалось бы, невелика, каких-то пятьсот километров от Гуся, но здесь, в Чувашии, - был чернозем.

Поутру на завтрак мы ели картошку с молоком, со сметаной и шли на работу. Там не различали — местный ты или не местный. Подросток, - а мне тогда двенадцать лет было, - значит с тебя 0,75 трудодня, да и не на тяжелой работе. Я работал с лошадьми. После плотного завтрака сил - вагон. Из конюшен выводили теплых, мохнатых лошадок и мчали к месту работы. Запрягали в молотилки. Или водили давить горох и чечевицу. Лошади ходили по кругу и прямо копытами давили. А мы - знай, следи. Работа легкая, задорная. День пролетал - не заметишь! В пять уходили из дома, возвращались в шесть-семь вечера. Перекус брали с собой, кусок хлеба. Вечером - опять сытно нас кормили. Наверное, деревенским ребятишкам и не хватало, но мне после голодного Гуся еды казалось - до отвала

Оплату я всю взял зерном. Вышло двадцать четыре килограмма. Соседка заработала раз в пять больше, - взяла чем-то дорогим, медом, что ли.

Отправились в обратный путь. Гоняла милиция, но на этот раз надо было не только самому уберечься, но и уберечь заработанное.

За Нечаевкой, еще ближе к городу, железная дорога поднималась уже в другом направлении. Сначала мешки, торбы, короба, ящики летели на песчаную насыпь, а за добром своим и мы сигали. И остается малость малая, пройти, протащить груз свой двенадцать километров до дома. Но легко сказать - протащить, а если лет тебе в два раза меньше, чем груза за плечами, а идти - столько же.

Несу. Но, чувствую, - до дома не донести. Просто сел в какой-то момент прямо на свой мешок, - не могу больше и шагу сделать. А мешок как бросить, нельзя, пока за братьями схожу - его и в помине не будет. Но на счастье тут со стороны Нечаевки догоняет нас целый отряд теток. Все с тачками, на одном колесе и без бортов. Такие тачки у нас колышками назывались. Штук десять теток с порожними колышками нас нагоняют. Они, слава Богу, помогли мне, подвезли мой мешок до города.

Сдал я матери свое зерно, в два приема отнесла она наше богатство на хлебзавод, где все было перемолото. Теперь у семьи был запас муки, настоящей муки. И пекли мы из нее лепешки.

Когда я приехал в эту чувашскую деревню, - совершенно чужой человек, - местные ребята, мои сверстники, приняли меня как брата, как равного, как будто я в соседнем доме живу. Они не замечали, или делали вид что не замечают, того, что я чужак, что говорю по-другому, что блондин, когда все они были черненькие.

А когда мы с братом копали картошку в Федоровке, в тридцати верстах всего от города, местные мальчишки относились к нам совсем иначе, они издевались, пытались выкурить нас со своей территории, Часто встречаешься в жизни с вопросом, - какой народ культурней? Ответа дать не могу, но, по моему глубокому убеждению, культурней оказались чувашские дети. Они привечали чужестранца. Тот наделен культурой, кто не давит, не требует с ближнего, но - помогает и ближнему, и дальнему, всем, кто в помощи нуждается.

Я рисовал до пятнадцати лет. А в пятнадцать бросил, окончательно и бесповоротно.

У матери была старая папка. В ней хранились ее стихи, стихи изумительнейшие. Несмотря на то, что мама не знала никаких правил стихосложения, стихи ее до сих пор недоступны мне со всеми моими познаниями в теории. А среди стихов хранился небольшой холст с подвернутыми краями. Мадонна с младенцем. Каких, в общем-то, множество. Увидев раз случайно, я спросил у мамы, откуда у нее этот холст.

- Это я нарисовала.

- А ты умеешь рисовать?— удивился я.

- Да нет, всего один раз-то и рисовала.

В двадцать три года моя мать осталась совсем одна в Крыму. Со смертью своей матери она потеряла последнего родного человека. Очень переживала. Потом у нее произошел всплеск творческой активности. Она поступила в крымский университет, одновременно пошла учиться рисовать к известному художнику-баталисту Савицкому. Тогда в Крыму жили многие артисты, писатели, поэты. Савицкий научил ее грунтовать холсты, разводить краски. И дал первое задание - срисовать с открытки Мадонну с младенцем.

К пятнадцати годам, развернув эту Мадонну, единственную картину матери, сравнив с десятками своих, намалеванных к тому времени в изрядных количествах, я осознал, что художником мне не быть. Никогда, сколько бы я ни старался, мне не удалось бы передать то, что давал миру небольшой холст с Мадонной.

Я сказал себе, что больше никогда рисовать не буду. Но оставалась еще одна возможность. Кроме того, что хотелось быть художником, я еще раздумывал об архитектуре. Мне нравилось рисовать дома, дома, виданные мною и воображаемые, такие, которыми хотел бы я застроить, украсить города.

Что ж, подумал я, не художником, так хоть архитектором буду. После окончания техникума мне выдали направление на работу. В город Львов, на завод стекловолокна. Что было делать, собрала мне мама немного харчишек, дала из запасов новые голенища сапожные, если будет нужда в деньгах. Голенища можно было выменять на хлеб, можно было продать, так задумано было. Собрался и поехал. Сначала в Москву. Там даже по городу не походил, не посмотрел, хотя был впервые в столице. Сразу на другой вокзал. С боем взял в кассе билет. Поезда тогда ходили битком набитые, очень медленно, с частыми остановками. В народе прозвали их - "пятьсот-веселыми".

Вот на таком "пятьсот-веселом" неделю добирался я до Львова. Львов поразил меня - всем, архитектурой, парками, бассейнами с голубой водой. Но главное, - люди, совершенно не такие, каких доводилось встречать мне, среди каких приходилось жить. Высокие, стройные, легкие, словно танцующие на ходу. Наши владимирские мужички ростом не выделяются, да и ноги обычно кривовата, из-за пьянства ли, из-за болезней ли частых, - не знаю. Да и сам-то я всю жизнь был - метр семьдесят с кепкой. А тут - словно другие создания, с иной планеты. Люди Запада. Я ходил по городу и с ужасом думал о том, как смогу жить среди них. На улицах звучала украинская, польская речь.

С большим трудом отыскал я завод, куда меня направили работать. Заведующий отделом кадров долго смотрел мои бумаги, удивлялся, соображал что-то.

- А по-польски вы умеете разговаривать?

- Нет, - говорю, - не умею.

Он еще раз просмотрел все мои бумаги и написал еще одну, о том, что заводу специалисты такого профиля не нужны. Поставил на бумаги какой-то штамп и пожелал счастливого пути.

Так как завод меня не принял, то и денег никаких мне не дали на обратную дорогу. Я вытащил свой запасной вариант, новенькие голенища. Но продать их в незнакомом городе оказалось не так-то легко. Я стоял прямо у вокзала и всем проходившим мимо меня предлагал свой "превосходный товар". В родном Гусе я бы уже давно освободился, но здесь люди как-то странно реагировали на продававшего прямо на улице молодого человека в заношенной шинельке. Только часа через два какая-то бабуся смилостивилась надо мной, взяла за полцены уже опротивевшие мне голенища.

Я вернулся домой. Мама и братья были очень рады этому. Жизнь опять потекла размеренно и неторопливо. Работал я не много, на дому создавал узоры для платков. Как раз тогда открылся завод стекловолокна, там кроме всего прочего делали платки. Не для головы, понятное дело, - на стенку вешать. А некоторые женщины по незнанию разукрашенные эти платки надевали в праздничные дни. Хорошим не кончалось, мелкие частички волокна потом очень трудно удалить, особенно - вычесывать из волос, долго и неприятно. А оставить нельзя, больно режутся.

Я прекрасно понимал, что после техникума, после войны, знаний у меня не было почти никаких. Чтобы поступать в архитектурный институт, надо было серьезно готовиться. Для этого я поступил в школу рабочей молодежи. Шел 46-ой год.

Занятия спортом не прекращались. Я выступал за сборную Владимирской области не только в лыжных гонках, но и в соревнованиях по бегу, метанию копья, и даже - по прыжкам в высоту. Это с моим ростом!

С детства мы привыкали к тому, что занятия спортом позволяли иметь дополнительный паек в голодное время, даже во время войны нам выдавали на соревнованиях бесплатно по тарелке картошки. Мелкой, с горох величиной, но это была существенная добавка в нашем голодном военном существовании. В народе всегда считалось, что у спортсменов легкая, богатая жизнь.

Потому я втайне надеялся на то, что мои спортивные заслуги помогут при поступлении в институт.

* * *

Жизнь складывается из случайностей.

Одним из таких случаев стало получение мной серебряной медали при выпуске из школы рабочей молодежи.

До этого, в техникуме, мы практически не учились, а только и делали, что с винтовками маршировали по городу, распевая во все горло пиратские песни "На корабле матросы ходят хмуро", про боцмана Боба и юнгу Билла. Или играли "в войну", почему-то на кладбище, ползали с теми же винтовками среди могил под наблюдением нашего военрука.

В вечерней школе я учился прилежно. Но все же медаль получил неожиданно для себя.

Эта медаль давала право поступить в институт без экзаменов.

И я летом 47-го года поехал поступать в архитектурный институт.

Рисунок все же пришлось сдавать. Но я получил "пятерку". И, радостный, уже ждал приказа о зачислении.

Если бы я заранее знал порядок поступления в этот ВУЗ - и не обмолвился бы о медали в приемной комиссии. ВУЗ считался московским, в общежитии было выделено всего пять мест. И чтобы на них претендовать, надо было проходить общий конкурс.

А я уже проскочил - мимо!

Но люди в приемной комиссии сидели добрые:

- Мы вас зачислим. Но общежитие не дадим.

- А как же я буду жить? - наивно спросил я.

- Снимайте комнату и учитесь спокойно.

Это представлялось мне невозможным. Отца не было в живых, у матери нас было трое. Средний уже учился в институте, старший тоже собирался поступать. Рассчитывать на помощь из дома было нельзя. А на стипендию прожить было бы можно, но еще и жилье снимать?

Я еще попытался заикнуться о своих спортивных успехах, но они меня подняли на смех. "Здесь архитектурный институт, а не физкультурный".

Что было делать? Я решил возвращаться домой. В родной Гусь-Хрустальный. На завод стекловолокна. Заниматься живописью на платках. Бегать на лыжах на областных соревнованиях.

Не всем же учиться в институте.

Я спустился в метро. Второй раз в жизни спускался по эскалатору. Я был подавлен.

Но смотрел по сторонам. И уже подъезжая к Курскому вокзалу, все-таки заметил в дальнем углу вагона - Гену Зубанова. Того самого Гену, с которым четыре года просидел за одной партой, с которым дружил!

Гена сидел и читал книжку. Меня он заметить не мог... Как такое могло произойти? Быть в семимиллионной Москве первый раз в жизни и вдруг встретить знакомого! Да еще - друга!

Гена сразу после техникума пошел учиться в техническое училище имени Баумана. Его не интересовала ни химия, ни физика. Ему интересно было строить танки. Видимо, этот интерес пробудили грандиозные танковые сражения минувшей войны.

Гена очень обрадовался, увидев меня. Я все ему выложил: возвращаюсь домой, буду работать. Он начал меня уговаривать: "Какая разница, где учиться. Главное - высшее образование." Имел в виду он свой институт, МВТУ.

Гена рассказал мне, что открывается новый факультет - ракетный Учиться там будет еще как интересно.

Я подумал - ракеты, космос! Вот это да! Я уже читал о Циолковском, о будущих полетах в космос. Я не был романтиком. Это сейчас я романтик. Я думал так: я спортсмен, да еще если учиться буду старательно, - точно в космос первым полечу. Первым!

Гена, про себя улыбаясь, не стал меня разубеждать. Он-то понимал, что на ракетном факультете готовят не космонавтов, а специалистов по топливу.

Вместе мы пришли в приемную комиссию. Я представил свою медаль. Через десять минут документы были сданы. Женщина сказала:

"Считайте, что вы зачислены. И общежитие вам дадим."

Мы даже успели на тот самый поезд, которым я собирался возвращаться, пока не встретил Гену.

МВТУ был в ту пору очень известным институтом. Он, в общем-то, и сейчас известен, но уже почему-то со званием "университет".

До революции - Императорское училище. Готовили инженеров любых специальностей. А инженер - до революции звучало гордо и весомо. В воспоминаниях Вересаева я прочел очень интересный факт. Писатели, его окружавшие, в большинстве своем были люди бедные, выделялся один только Гарин-Михайловский. Водил собратьев по перу в трактир, чтобы поддержать их пустые желудки. Потому что Гарин-Михайловский кончал именно наше училище. И, как инженер, получал большую зарплату.

Выпускники училища впоследствии покрывали неувядаемой славой свою Almamater.

Конкурс на престижные факультеты - ракетный, танковый - был велик. А вот желавших учиться на механико-технологическом было мало. Готовили литейщиков, сварщиков, технологов. Стране нужен был металл, но кому охота делать черновую работу! Всех тянуло в небеса, после тяжелой войны, после всех лишений и невзгод, - хотелось в выси необозримые.

Никому не хотелось возиться с железками и болванками. А стране необходимо было восстанавливать разрушенное войной хозяйство. Поэтому вместо одной группы литейщиков в год моего поступления сделали две. Вместо тридцати человек надо было набрать шестьдесят. А подали документы на литейную специальность - два человека!

Администрации института идти под суд "за подрыв народного хозяйства" явно не хотелось. Администрация института придумала хитрый ход.

За неделю до начала учебного года я получил вызов, как и положено было, вызов в институт. "Вы зачислены на такой-то факультет с предоставлением общежития. Явиться к 1-ому сентября". И вдруг я с удивлением обнаружил, что зачислили меня почему-то на литейную специальность! Сначала показалось, что произошла ошибка, опечатка в письме. Только через некоторое время вся хитрость, все коварство этой замены дошли до меня. Не будь у меня медали (опять - не будь!), я поступил бы на общих основаниях на ракетный. Бог с ним, с космосом, занимался бы ракетным топливом. Как мой друг по лыжной секции МВТУ Владик Хатулев, как многие наши лыжники, с которыми я подружился в студенческие годы. Спустя много-много лет, в шестьдесят четвертом году, был у нас сбор старой лыжной секции МВТУ. Я опять видел ребят, окончивших ракетный, с которыми бегал на лыжах в молодости. Как раз тогда, во времена хрущевской оттепели, разрешили всем засекреченным одевать военную форму, награды. И среди старых лыжников мы увидели две золотые звезды героя, значки лауреатов Государственных премий. Званий в ракетной области, возглавляемой тогда Королевым, за так не давали. Мой друг Хатулев, как потом выяснилось, много сил вложил в создание той самой "Энергии", которая выводила в космос корабль многоразового использования "Буран".

Я был возмущен обманом, решил плюнуть и не ехать. Но вся хитрость заключалась в том, что вызовы приходили всего за неделю до первого сентября! У нас у всех уже чемоданы собраны. Вся родня, все знакомые с гордостью рассказывают всем подряд о том, что молодой человек едет учиться в знаменитый Бауманский. В провинции такие известия становились достоянием всего города, весь город воспринимал судьбу будущего специалиста как личное дело.

Психологический маневр оказался точным. Все до единого явились в институт, зачислились в литейщики, поселились в общежитии и приступили к занятиям. Администрация в качестве безгласных жертв выбирала, естественно, иногородних медалистов. И представляете, что это были за группы, если из шестидесяти - пятьдесят восемь окончили школы с медалями.

Начал учиться и я, но безо всякой охоты. Я не мог представить себе литейное дело. Благо, что на первом году полагались предметы общеобразовательные, какие и в архитектурном пришлось бы изучать. Я записался в лыжную секцию. Мы участвовали в физкультурных парадах. Сначала восьмого сентября, во время празднования того самого восьмисотлетия Москвы. Нам выдавали бесплатно спортивную форму, бесплатно кормили, пока мы готовились к следующему, - седьмого ноября. Но на тренировках начала побаливать нога.

Мы шли в праздничной колонне от Красной площади к стадиону "Динамо". И вдруг я почувствовал, что идти не могу. Врач определил воспаление надкостницы в области голени. Откуда взялось воспаление - я так и не смог определить. То ли от недоедания, то ли от больших нагрузок. Во всяком случае, пришлось каждый день таскаться в больницу, где мне накладывали на больную ногу нагретый черный воск, азокерит, а потом он остывал на ноге. Я не имел возможности посещать не только тренировки, но и лекции.

В институте постепенно привыкали к тому, что я редко бываю на занятиях. Вместе с нами учились ребята, уже прошедшие войну, некоторые даже в офицерских званиях. Старостой в нашей группе был Ефим Сосновский, младший лейтенант. Небольшого роста, - сам я метр семьдесят, а он еще меньше, - добродушный и отзывчивый, готовый помочь товарищу. Ефим во время моих частых пропусков аккуратно отмечал в журнале "присутствует", чтобы не было лишних хлопот. В советских ВУЗах дисциплина была железная. За пропуски без уважительной причины - отчисляли не раздумывая. Советская действительность не терпела выскочек, отрывавшихся от коллектива хоть бы и в малом. На лекции обязаны присутствовать все, на семинаре - все, на воскреснике - все без исключения. Даже в столовой все, лучше - строем.

Всякому выделявшемуся, выбивавшемуся из коллектива грозила суровая кара, общий принцип, - главным врагом раба является свой же товарищ - раб. Помните, в "Одном дне Ивана Денисовича"? А так было не только в лагере, но и по всей стране. Это был главный принцип правления большевиков.

Но волей-неволей я выбивался. Очередное везение, я выбивался неосознанно, под прикрытием болезни. Приучался жить самостоятельно, приходилось заниматься самому, догонять, а нагрузки в институте были ого-го! Особенно убойными считались несчетные домашние задания по черчению. Чертить надо было и на занятиях математикой. А уж на черчении - и карандашом, и тушью. В те времена уровень обучения не очень еще опустился со времен Императорского училища. Добавлялся только спектр абсолютно не нужных ни инженеру, ни ученому дисциплин — марксизм-ленинизм, политэкономия.

Учиться действительно было трудно. Излишне усердствовавшие двигались рассудком. Из шестидесяти литейщиков двое после защиты дипломов отправились в сумасшедший дом. С трудом, но вылечились. С одни из них я впоследствии встречался. Он не произвел на меня впечатления вполне здорового человека.

Таковы были нагрузки, для кого-то обращавшиеся перегрузками.

Привыкнув на первом курсе, я не баловал своим посещением занятия и в дальнейшем. Все знали, что я спортсмен, вечно на тренировках, на сборах, на соревнованиях. Фима Сосновский покрывал мои загулы, в нашей группе я был один такой "правильный " прогульщик. Был еще Габидуллин, но он прогуливал не ради чего-то высокого и значимого. Очень уж он любил с девочками гулять. Кто-то ему завидовал, кто-то пытался на него повлиять, но не очень это получалось, в учебе он успевал, даже очень, а с девочками гулять любил очень-очень. Потихоньку от него отстали наши ревнивые активисты (и активистки).

Самое интересное, - из шестидесяти литейщиков только двое стали докторами наук. Догадайтесь - кто?

К весне нога моя выздоровела вполне. Я даже успел поучаствовать в последних лыжных соревнованиях. Недалеко от института находился (и сейчас находится, - но в гораздо более ужатом, стесненном виде) парк Московского военного округа. В те послевоенные годы это еще был райский уголок. Несмотря на выхлопы и грязь в городе, снег в парке даже весной оставался - ослепительной белизны. Именно в этом парке я долгие годы тренировался. Вот по этому весеннему снегу бежали мы. При весеннем ласковом солнышке. Я занял какое-то место, выполнил норму первого разряда. Меня взяли на подкорм - выдавали талоны на дополнительное питание в студенческой столовой. Но и на свою стипендию в тридцать пять рублей я вполне мог жить. Стипендию выдавали один раз в месяц. Получив в кассе деньги, я сразу же закупал пшено. Килограмм тогда стоил то ли восемь, то ли десять копеек. Пшена я запасал, чтобы хватило на целый месяц. Кроме того, тоже на месяц, закупал несколько бутылок растительного масла. Продавалось оно в поллитровых бутылках и мало чем отличалось от того, каким торговали на рынках.

Кстати о рынках. В военные и послевоенные годы многих эти рынки спасали. Конечно, за деньги что-то купить было невозможно, деньги не ценились. Зато выменять можно было все, что угодно. Шинель, в которой я прибыл на учебу в Москву, была выменена на гусевском рынке. Вероятнее всего, на ту самую соль. Незадолго до войны нашей семье выпала огромная удача — мешок соли. Помню, мы долго стояли в очереди, потом отец вез этот мешок на тачке, а мы, все три брата, шли рядом, стараясь хоть чем-нибудь помочь. Именно эта соль спасала нас в первый - самый голодный - год войны. Кончались в доме продукты, - на стакан соли выменивали на рынке буханку хлеба.

Рынок в Гусе был в то время центром жизни. Огромная территория с лотками, прилавками открытыми, прилавками закрытыми, тысячи народу, хотя в самом-то городе жителей не многим больше было. А уж что творилось в ярмарочные дни! Чем только не торговали! Меняли продукты на вещи, вещи на продукты, рядом с новыми продавали старье - ботинки, фуражки, ватники, шинели армейские. Там обыгрывали доверчивых простаков в наперстки, в веревочку. Там продавали горячие пирожки с капустой, с картошкой, с мясом, с луком. Оттуда неслись, переплетаясь, бесконечные запахи, заманивавшие всех и вся. Запахи не только съестного, - там во множестве ждали своей участи козы, овцы, коровы.

За те многие годы, что я путешествовал по Памиру, пришлось побывать на всех, кажется, базарах Азии, но с гусевским я могу сравнить, пожалуй, только базар в Оше. Грандиозный базар. Горы арбузов и дынь, каждая величиною с дом, и все эти ряды, на сколько хватает взгляда, уходят, расплываются в необозримой дали. Конечно, наш рынок был несоизмеримо меньше, но не размеры важны, важен особый базарный дух, который и роднил их. Живость и веселость. На гусевском рынке было действительно весело, несмотря на то, что рядом гремела страшная война. Весело было просто походить, посмотреть, прицениться, даже тому, у кого ни копья в кармане не было, находилось дело. Там жизнь бурлила и кипела, и уже этим радовал глаз уголок веселья в море горестей и забот.

Несколько лет назад мой брат подбил меня посетить родные места. Благо, тогда это было просто, у меня еще была машина, а бензин был дешев. Дорога от Владимира шла асфальтовая, а не песчаная, как в детстве. Но те же самые поселки окружали Гусь-Хрустальный, с теми же самыми названиями - Красный Октябрь, Заветы Ильича, -как еще могли называться рабочие предместья провинциального города. Те же одноэтажные домики встречали нас.

Домик Шилова под красной черепицей. Здесь мы жили во время войны. Напротив - здание гимназии, где я учился, да не выучился, в сорок первом. Все было - прежним. Подъехали к центру, - все как было! Двухэтажные торговые ряды, почта, заводская управа - вокруг пруда, те же сосны на песчаных берегах. Заехали на рынок. Место прежнее, только кое-где пристроены были ряды, - правда, черные, сгнившие.

Но сам рынок был пуст. Мир небытия. На всем рынке - две бабки торговали жареными семечками!

Ведь именно здесь когда-то в толпе покупателей и продавцов, зазывал и жуликов, я выменял свою первую бутылку водки. Наступал Новый тысяча девятьсот сорок четвертый год, мне казалось, что надо обязательно прийти в техникум на праздничный вечер выпивши. И я выменял на ту же самую соль четвертинку горькой. Запершись в туалете, выпил все до дна, без закуски. Опьянеть - не опьянел ни на чуть-чуть, зато вывернуло наизнанку. И вот теперь этот родной, спасительный когда-то рынок лежал перед нами - мертвый

* * *

В институтском буфете торговали бутербродами. За время большой пятнадцатиминутной перемены я еле успевал съесть огромный бутерброд, стоивший всего восемь копеек. Французская булка, разрезанная пополам, в середине - большой кусок колбасы. Это был целый обед. На бутерброды уходило в месяц еще рубля три.

А еще в институтской столовой кормили комплексными обедами. Для тех, кто победнее, - восемнадцать копеек, а для живущих не на одну стипендию - двадцать восемь. Обед за двадцать восемь был королевским, роскошным, - салат, крутые мясные щи, второе и компот. За восемнадцать - салата не давали, постные щи, котлета или рыба на второе и тот же компот. То есть, вполне нормально, жить можно.

Подсчитаем, - восемнадцать копеек да на восемнадцать дней, всего меньше шести рублей. Плюс десять на бутерброды. Плюс десять на пшено и растительное масло. Ого, даже еще что-то остается! И не мало. Поэтому после получения стипендии и покупки пшена я ехал в центр есть мороженое. Почему-то надо было ехать именно к гостинице "Москва", к "Метрополю", там покупал несколько порции мороженого и шел на Красную площадь, к набережным. С мостов весь город - перед глазами, во всем своем великолепии. Я любовался, я удивлялся архитектурной целостности, свежести и красоте бессмертного города. Как поражаюсь и восхищаюсь Москвой и до сегодняшнего дня. Уж как ни старались загубить, разрушить, - а красота живет. Кровавые тираны, разрушившие Храм Христа Спасителя, повыдумали сказок о царях. Как прекрасен Храм Покрова - Собор Василия Блаженного. И тут же вспоминаются легенды о выколотых глазах, - было ли это на самом деле? Царь милостиво наградил и обласкал строителей Собора. О царях легенд много. Бывали они и жестоки, и вероломны, но однако ж мир не видал такого кровавого разгула, что принесла на нашу землю зараза большевизма.

К концу месяца, точнее - когда деньги кончались, а происходило это часто и совсем не в конце, я варил пшенную кашу на растительном масле. Брат мой, в то время такой же бедный, вечно голодный студент, приезжал ко мне из своего общежития в гости "на кашу". Готовить на сливочном масле всегда считалось предпочтительнее, это сейчас стало модно питаться растительной пищей, это сейчас врачи открыли всю вредность животного белка, жира, сейчас все стараются сидеть на растительной диете. Это сейчас я считаю и вкуснее, и полезнее есть растительное масло. А тогда пшено и растительное масло считались чуть ли не несовместимыми. Недаром в народе масло такое называют - постным. Да ведь я и старался делать так, чтобы получалось не вкусно. Чтобы много этого варева съесть было невозможно. Съел тарелку - и больше не хочется. А раз не хочется, - значит, все, наелся.

Брат мой потом, через много лет, любил рассказывать, как я спасал его от голодной смерти этой своей кашей.

Нога моя прошла. За всеми делами, за частыми тренировками год пролетел незаметно. Я сдал все экзамены за второй семестр. И решил забирать документы.

Я упорно желал видеть себя - архитектором.

Меня вызвали к декану. Седовласые профессора уговаривали меня, стыдили. Я всегда трепетал перед ними. Это были люди, еще до революции растившие и воспитывавшие устроителей России. Это были осколки прошлого, уцелевшие среди всех посадок и высылок. Тогда я всего этого не знал, но священный страх и уважение вызывали во мне седины этих людей. Я врал. Я врал про больную мать в Гусе-Хрустальном, что должен ухаживать за ней, кормить. Как мне было стыдно, - и тогда, и, гораздо более, после. Мама тогда, Слава Богу, была еще здорова, работала.

И эти большие, красивые, седовласые люди - чувствовали ложь в моих словах, но вслух ни один не усомнился. И только сам декан, гораздо моложе остальных, все повторял про какие-то тысячи, которые государство уже в меня вложило.

Почему-то я все еще куда-то рвался. Я не понимал, что путь человека предопределен. Смирение и стойкость - вот что остается нам на нашем жизненном пути. Не стоит стремиться к резким переходам, переменам, человек - не столь всемогущ, как кажется, чтобы жить так, как ему захочется.

Со мною в группе учились пятеро испанцев. Во время затеянной коммунистами резни их вывезли, восьми, десятилетних, спасли - лишили родины. Жили они, уже повзрослевшие, в интернатах, ими и заполняли в первую голову недобор в группе литейщиков. Они, в отличие от нас, закоренелых безбожников, были воспитаны с детства в духе религиозности. В католической Испании - можно ли было чувствовать себя самой могучей природной силой, способной все на свете перевернуть вверх дном. Спроси у них открыто: "Верите ли?", в ответ скорее всего услышал бы - нет. Ибо вера их находилась под спудом. Но они были смиренны - перед Богом. Спокойно жили, старательно учились в институтах, становились неплохими инженерами.

Но когда возвращение стало возможным, когда был разрешен выезд в Испанию, они долго не раздумывали. Со своим "вождем", Долорес Ибаррури, вернулись на родину.

А я все куда-то рвался. Да и откуда во мне тогда было взяться смирению, покорности судьбе? Отца я знал мало, в матери видел только одно - безумное почитание Сталина, преклонение перед ним. К счастью такие склонности - по наследству не передаются. Да и сама она совсем не стремилась развить в детях такого рода почитание.

Да и зачем нужна мне была архитектура, если уже тогда первое место в жизни моей занял спорт. В архитектурный меня опять не приняли. Я вернулся в Гусь-Хрустальный. Мама плакала, Братья чуть не побили меня. Мама сказала только одно: "Ты должен учиться".

Я вернулся в институт, подал на восстановление. Продолжал учебу.

Нас пытались воспитать в духе человеческого всемогущества. Советские писатели привносили в свои произведения элементы безудержного фантазирования. Человек у них мог все. Особенно в фантастике. Недавно мне попался в руки один из "первоисточников" такого взгляда на жизнь. Я прочел у Фурье его представление о будущей жизни человечества. Все согнаны в коммуны. Но особенным образом. Мужчины - на Северный, а женщины - на Южный полюса. Природа в коммунистическом раю будет такой, какой хочется Фурье. Везде на планете все будет единообразно, вода в реках, морях и океанах будет иметь одну и ту же температуру - плюс двадцать пять. Как этого достичь? Очень просто, - Северный полюс оплодотворяет Южный (уж понимай как хочешь, но предпосылки созданы, смотрите выше), в результате чего вода не только нагреется, но и приобретет вкус лимонада. На смену морской живности придут "антикиты" и "антиакулы", которые со страшной скоростью будут перевозить грузы с континента на континент.

Энгельс по данному поводу заметил: "Чисто французское остроумие сочетается здесь с большой глубиной анализа".

Мое умение рисовать часто спасало меня. Задания по черчению, по теории машин и механизмов, по начертательной геометрии, - все надо было чертить. Я экономил время. Я рисовал чертежи. На те, что требовали многочасового сидения над ватманом, я тратил в четыре раза меньше времени, чем полагалось. И - бегал на лыжах.

На втором курсе я получил первую двойку. Не то чтобы я не любил теоретическую механику, скорее наоборот, просто из-за каких-то лыжных дел не успел как следует подготовиться. И мой семинарист совершенно законно поставил мне двойку. Через некоторое время пересдал, но уже не семинаристу, а лектору, пожилому профессору. Профессору сдавать всегда легче, он не копается в мелочах, профессор проверяет общее понимание, как бы видение предмета в общей картине мирозданья. Мы очень мило и интересно побеседовали, после чего он с удовольствием вывел мне в зачетке жирную "пятерку". Это было уже осенью. Я был очень рад, что семинарист куда-то пропал, что сдавать пришлось лектору. Я даже и не задумался, - куда пропал наш семинарист, куда исчезли некоторые преподаватели с еврейскими фамилиями. Беспечная молодость, мы даже не задумывались над тем, по какому признаку выбирались они для увольнения, возможно, - для высылки.

Хотя саму борьбу с космополитизмом я помню. Эта борьба для меня вылилась в появлении курсов по истории техники. В этих курсах убедительно доказывалось, что паровую машину изобрел Ползунов, радио - Попов, что все шедевры, украшавшие и украшающие площади Москвы и Ленинграда, созданы русскими литейщиками.

Кафедрой нашей заведовал в те годы Николай Николаевич Рубцов. Он никогда не писал никаких формул, не создавал теорий литейного дела. Он написал учебник по истории литейного дела, в котором даже Фальконе фигурировал, как русский художник. Ведь сколько лет прожил Фальконе в России, да к тому же влюбился в русскую девушку. За этот учебник Николай Николаевич был удостоен сталинской премии. И это отнюдь не значит, что он был плохим человеком, как раз наоборот, человеком он был превосходным! Никогда не лез в чистую науку, хотя признавал за ней большое будущее. Формулы были ему до лампочки, он был настоящим художником. Прекрасный шахматист, - в двадцать первом году завоевал звание чемпиона Москвы. А кто не знает Ольгу Рубцову, дочь его, чемпионку мира по шахматам, кто не слышал про его внучку Фаталибекову?

На старших курсах приходилось посещать почти все занятия. Это были уже не лекции и семинары, а что-то среднее. Просто преподаватель общался со студентами, каждый по-своему, как ему было удобно.

Такие занятия на последнем курсе вел у нас и сам Рубцов. Вел, естественно, "Историю литейного дела". Рассказывал о художественном литье. Для меня это было очень интересно.

На одном из таких занятий Рубцов рассказывал о великом русском литейщике - шведе Фальконе, о его работе над "Медным всадником". Во время перемены какой-то порыв вынес меня к доске. Я рисовал по памяти. Получилось неплохо. Петр Первый дыбил коня на гранитном постаменте. Прозвенел звонок, мы расселись за парты, в аудиторию вошел Рубцов. Долго, неотрывно смотрел на доску. У него задрожали руки:

- Кто это нарисовал?

А все тычут в мою сторону: "Он, он!"

- Да вы, батенька, художник.

- Что вы, хотел когда-то стать, но ничего не вышло, бросил я это дело.

- Может быть и зря, - задумчиво проронил он.

И, видимо, запомнил меня в лицо.

Этот случай, - который уже по счету, - круто изменил в дальнейшем мою жизнь.

* * *

Той первой зимой, когда еще еле-еле шевелились руки, когда я лежал один, беспомощный, в палате и постепенно возвращался к жизни, мои друзья бежали на лыжах из Москвы в Осло. Из каждого большого города посылали мне телеграммы. Как почетному капитану пробега. Из Выборга, Хельсинки, Стокгольма. Я отмечал на неболь­шой карте, выдранной из атласа мира, пройденный друзьями путь. За месяц было пройдено ими две тысячи километров.

Если я напишу, что тогда, в больничной палате, я мучился несвершенным, - это будет неправдой. Несмотря на то, что к тому времени наши пробеги стали для меня делом жизни. Ленинград-Москва, Москва-Осло, мы мечтали о пробегах в более суровых условиях, по ледовой кромке Арктики, через Берингов пролив, к берегам амери­канского континента.

Но невыполнимость всех этих планов стала для меня оче­видна достаточно быстро. Нельзя сказать, что это меня очень расстроило. Спас меня мой безудержный карьеризм, стремление быть первым. Стремление участвовать, организовывать пробеги - основывалось только на одном, на желании быть первым, первым - в Осло, первым - в Арктику. Перед травмой у меня, кроме лыж, была еще одна карьеристская идея - защитить докторскую диссертацию. Мне было всего тридцать семь, а в технике не было принято так "рано" становиться доктором. Это - не физика, не математика, это расплыв­чатый предмет, - технические науки. Ни один "техник" не защитил докторской до сорока лет.

До травмы я многое делал, а главное - были реальные шансы. Я уже начинал готовить большие листы - плакаты для защиты. В технике все идет по накатанной дороге: диссертант вывешивает тридцать-сорок листов, ходит около них с указкой, что-то рассказывает. Эти листы как раз и показывают совету, достоин ли диссертант ученой степени. В ученом совете собираются специалисты совершенно разных специальностей. К примеру, защищается диссертация по литейному делу, а в совете из тридцати человек только пятеро литейщики, остальные - кто варкой занимается, кто резкой металлов, кто закалкой. Они в литье не разбираются, они оценивают диссертацию по качеству листов, вывешенных соискателем. Те из ученого совета, кто не дремлет, не спит, рассматривают, что это там за формулы нарисованы? Насколько аккуратно? Для докторской много формул надо напридумывать, чтобы не было сомнений в глубокой научности под­ходов соискателя к изучаемым вопросам.

Все эти листы были у меня уже вчерне подготовлены, я до травмы уже носил потихоньку эти листы в бюро, где девочки за определенную плату красиво, тушью, вычерчивали все набело.

5 октября меня застало в самой середине этой эпопеи. И когда я пришел в себя, очухался немного, первое устремление было - продолжать работать над листами.

Встречавший меня в ЦИТО, привозимого в бессознательном со­стоянии "скорой" из подмосковной больницы, Валентин Божуков сразу же составил список из ста пятидесяти моих знакомых. Сюда входили и лыжники, и альпинисты, и знакомые по институту. Ва­лентин организовал дежурства у моей кровати. Все время около меня находились двое, могущие помочь, накормить, вовремя перевернуть во избежание возникновения пролежней.

В список входил и мой аспирант, Женя Родионов. Мы беседовали с ним о его работе, я помогал ему, чем мог, - советами, рекомендациями. А он мне - в работе над листами. Я сознавал, что на лыжах бегать больше не смогу, а вот такое дело - возможно.

Хоть как-то, но трудился.

Женя соорудил нечто, похожее на доску для черчения. Эта доска клалась мне на кровать. Так вот, не поднимая головы, я на этой доске работал над листами.

Наверное, именно это ощущение дела, работы, позволило мне по­бороть сепсис и через два месяца выгнать из себя болезнь.

А стоило болезни отступить - на первый план вышли тренировки. Я должен был тренировать то, что осталось.

Одна из моих тещ, Сонина мама, очень умная женщина, всегда смеялась надо мной, говорила, что вся моя сила уходит в задницу, в мышцы, а ведь мог бы я стать умным человеком, если бы не бегал столько.

После травмы, когда я не мог уже уделять столько времени тренировкам, пожелание тещи стало сбываться. Все свое образование я получил после травмы. Начал более-менее систематически изучать то, что обязан знать каждый образованный человек. Историю своей страны, историю мира. Изучение истории привело меня к истории религии, а длительное изучение последней привело к Вере.

Сейчас я должен покаяться. Ибо в эту гонку за званиями были вовлечены люди, живые люди.

В шестидесятом году кончился для меня альпинизм. Я так и не смог привнести в горы этот карьеризм, который возможно было взрастить в других видах спорта. Горы - не подчинились этой гонке, поэтому я охладел к альпинизму.

Работал я тогда на кафедре технологии приборостроения, а заведовал нашей кафедрой Николай Иванович Малов. Наша кафедра занималась не самим изготовлением приборов, а тем, как их следует изготавливать. Моя специальность - литье под давлением - была необходима для такого рода разработок. Литье под давлением исполь­зуется при изготовлении сплавов из легких металлов очень сложной формы. Такие детали используются в автомобилях, радиоприемниках. Во всех странах, кроме Советского Союза, литье под давлением к тому времени было уже выделено в отдельную область техники. Кроме общего журнала по литью выходили специальные по литью под давлением, в Англии, США, Западной Германии, Италии. Моя специальность высоко ценилась.

Каким-то образом я оказался одним из ведущих теоретиков страны по литью. Ко мне приходили советоваться, всем было лень заниматься расчетами и формулами. А я, по примеру своего брата-физика, не видел в этом ничего предосудительного. Как раз наоборот, с самого начала пытался привнести в эту область как можно больше математики, расчетов, уравнений, формул, чтобы придать процессу вид науки. Когда технический процесс преломлялся через призму такой истинностной науки, как математика, результатом оказывался гораздо более точный подсчет скоростей, давлений.

Для чего я стремился стать доктором наук? Если возможно было бы заглянуть тогда в самые сокровенные уголки моей души, ответ показался бы всем смешным. Я мечтал выходить на старт лыжных соревнований и слышать: "Стартует номер двадцать один, Бауманский институт, доктор технических наук Белопухов."

Пришлось, как Фауст, продать душу дьяволу. Ради того, чтобы осуществить эту скорую защиту, я воспользовался единственным путем, ведущим "куда надо". Я вступил в партию.

Ни в какой коммунизм я не верил. Я занимался спортом, немного наукой, не хватало времени даже на семью. Какая уж тут политика! Все, что происходило вокруг, меня не трогало, я не замечал всего этого.

Я помню пятьдесят третий год, исторический март, когда умер Сталин. Я был в Москве, незадолго до того защитил диплом, получил направление на работу. Но все мои мысли тогда были в альпинизме. Тогда меня это очень увлекало. Я думал, как бы попасть в апреле на сборы спасателей, потом остаться на три смены в альплагере. Что­бы, во-первых, успеть как можно выше подняться по разрядной лестнице, во-вторых, как можно позже выйти на работу. А распределен я был после института на подмосковный закрытый приборостроительный завод в город Железнодорожный. Там уже год как работала моя тогдашняя жена Ольга Тимофеева. Там мы жили уже целый год в небольшой комнатке в доме на окраине.

Десятки, сотни тысяч людей бросились смотреть Сталина, гибли в давках. Многие плакали. Моя мать тоже плакала. А я за своими мелкими честолюбивыми помыслами - ничего не заметил.

Я был привязан к сталинской действительности, привязан всеми помыслами, привязан всем своим воспитанием. Взять хотя бы все эти разряды, - да ни в одной стране мира нет такой системы в спорте.

Чтобы из человека-спортсмена делали чиновника-спортсмена. Чтобы человек стремился не к высотам духа, а к привилегиям. Весь буквально советский спорт выращен на этом. А сколько снобизма и лжепатриотизма скрывалось в нас всех. Если наши, - значит, всегда сильнее "ихних". Считались какие-то соревнования, проходившие у нас, первенством мира. Хотя в нем участвовали, кроме советских спортсменов, команда рабочих с финского завода. Вот вам и международные состязания, вот и сильнейшие в мире! А приподнялся железный занавес, - и оказалось, что далеко не во всем мы впереди. Но система делала все, шла на любую ложь, на любой подлог, только чтобы и в спорте социалистические отношения определяли гораздо более высокий уровень.

Видимо, слепая любовь к вождю была присуща более старшему поколению, чем наше, поколению наших родителей. Родители брали меня, еще маленького совсем, на демонстрации, я запомнил то, с каким воодушевлением, любовью, трепетом относились многие к Сталину. Среди множества моих сверстников я за всю жизнь ни разу не встречал такого отношения к усатому. В лучшем случае - относились безразлично. Да и среди старших - на десять лет старше меня, среди тех, кто победил и выжил в войне, - такого поклонения не было и в помине. Если бы не положили в войне несколько десятков миллионов уже начинавших задумываться, уже не желавших опускать голову, - не высидел бы Сталин еще восемь лет. Рухнула бы вся наша система в конце сороковых. Настолько уже все было гротескно, фальшиво, открыто держалось на штыках, ибо для большинства не составляло секрета - что держится на штыках. Во время войны уничтожены были те лучшие, кто готов был за родину жизнь положить - против любого врага. Их уничтожил не Гитлер, их уничтожил - Сталин. А остатки загнал на Колыму. Добивать. Ибо панически боялся освободителей, ведь полмира освободили, вдруг и собственную страну заодно освободят!

После войны - все как-то простилось, уж такая радость была. Казалось, теперь-то заживем, теперь светлое будущее само будет к нам бежать навстречу. Ведь вот какую беду пережили! Теперь еще немного напрячься, восстановить все, что разрушила война, и вот тогда - заживем! Ведь какую войну пережили, что нам еще немножко потерпеть!

Эта наивная вера в светлое будущее - до сих пор не изжита, именно она сгубила все завоевания хрущевской оттепели, из-за этого вселенского ослепления не смогли мы тогда, в шестидесятых, очиститься от большевистской заразы.

Во времена моего детства политика была простой. Надо победить, надо уничтожить "фашистскую гидру". И шли, и побеждали.

И слишком немногие задумывались над тем, чем же отличаются между собой фашистская и советская гидры. Вершились темные дела, каких-то генералов расстреливали, кого-то отправляли в Сибирь, отзывали с фронта. Винтики, как сейчас принято называть простых людей, - ничего этого не знали. Знали - надо работать, для фронта, для своих мужей, отцов, братьев. Для победы, чтобы скорее увидеть их целыми и невредимыми. В техникуме - мы почти и не учились. Точили корпуса для мин, ходили на торфозаготовки. Взрослые не выдерживали ломовой работы при бескормице. Нам, пацанам, все же было легче. Моему старшему брату повезло значительно меньше, чем мне. Во время войны, в голодное время, он был почти уже взрослым. На него лихолетье легло гораздо более тяжким грузом. На всю жизнь остался он болезненным и прожил недолго.

Беда обернулась пользой для нашего воспитания. Наверное, всегда дети тяжелых времен гораздо сильнее - и духом, и физически - тех, кто взрастал в тепле и достатке. Мы качали мускулы на торфоза­готовках. Не так, как нынешние культуристы, мы крепли прежде все­го духом. Мы учились жизни.

Как в Москве не любят лимитчиков, так не любили в Гусе жен­щин, которых пригоняли работать на этих торфоразработках. Их на­зывали торфушками. Их гнали из Мордовии, Чувашии, их пригоняли насильно, ведь я видел, я знаю, в Чувашии жизнь была гораздо легче, чем у нас. Их пригоняли и заставляли работать. Мы, подростки, не могли и четверти их нормы выполнить, выработать. Мы учились у них. По десять - двенадцать часов в день, не разгибая спины, собирать торф. Мы учились работать.

Именно в такие же, в столь же тяжелые условия были когда-то поставлены пионеры освоения Америки, Австралии. Все нынешнее благополучие этих стран зиждется на огромном неблагодарном труде мужчин, женщин, детей, всех. Труде, который и сформировал здоровый стержень нации, воспитал в людях жизненную цепкость, заложив тем самым основу для взрастания.

Кроме торфоразработок - были еще лесозаготовки. Валили вековые корабельные сосны. Валили обычной двуручной пилой, бензиновых не было, одна ручка - одному, другая - другому. Потом разделывали на кряжи по два метра длиной, очищали от сучков и веток. Работы велись и осенью, и зимой. Какая еще политика могла нас интересовать?

В институтском общежитии все мы жили примерно одинаково. Учеба, спорт, развлечения, - на этом круг занятий большинства и обрывался. Конечно, все мы были комсомольцами. Конечно, проводили комсомольские собрания. Но не вопросы, связанные с космополитизмом, не обстановка в Европе обсуждались там. Такие вопросы решались за зубчатыми кремлевскими стенами, потом борзописцы публиковали в газетах бодрые отчеты о процессах, врали о "всеобщем одобрении советским народом" кровавым приговорам. Советский народ никто не спрашивал. А только дурил всевозможными отчетами. На комсомольских собраниях мы решали вопросы учебные. А голосовать, - что-то и не припомню такого.

Мы ходили на парады - как физкультурники. Это было выгодно, - бесплатно кормили, выдавали одежду. Парады были, конечно, частью системы, но меня привлекали только чисто материальными выгодами. И хотя пелись во все горло песни о Сталине, о Родине, - трудно сказать, пелись ли они от избытка чувств или же здоровья. Я был запевалой. На майском параде пел песню о Москве. Пел с воодушевлением, ибо видел за словами песни Москву, великий город, любимый мною город. Потому и пелось хорошо. А когда пели песню о физкультурниках, - то пели с юмором, переставляя слова, придумывая свои.

Сейчас песен для самостоятельного пения появилось очень много, барды неплохо потрудились, расплодились в большом количестве. А в те годы и слова такого мы не знали - бард. Многие песни, считавшиеся студенческими, певшиеся на парадах и демонстрациях, сочинены были еще до революции. О каких-то монахах, потом всем известная "Москва золотоглавая". Была еще о какой-то подводной лодке, думали - современная, оказалась - стародавняя, чуть ли не прошлого века.

Развеселые студенческие песни:

А святой Еремей с колокольни своей

На студентов глядит - усмехается.

Не было в этих песнях ни политики, ни поклонения. Ничего, кроме здорового и озорного веселья.

Моему поколению есть в чем каяться. Но торопливые газетчики-журналисты подталкивают к какому-то слишком упрощенному толкованию эпохи. Нельзя заставить человека раскаяться в несовершенном грехе. Можно только обидеть его этим, отвернуть от настоящего раскаяния.

Я единственный раз в жизни видел процесс над "врагом народа". Еще в Гусе. Моя мать работала тогда в детском садике, преподавала музыку. И вот в этом детском садике осудили заведующую. Несмотря на то, что от и без того маленького детского пайка подкармливались многие, - нянечки, воспитатели, - осудили ее одну. Видимо, была ка­кая-то скрытая от нас подоплека.

Нас мама водила в детский садик по очереди. Но не подкармливать. У нас дома не было инструмента. В садике стоял хороший рояль. Маме очень хотелось выучить нас играть. Чтобы мы продолжили ее. Но выучился в результате только средний - Лель Константинович.

Да, странные имена дали наши родители своим сыновьям.

Мое полное имя - Андантин. Среднего - Лель. Старшего - Светозар. Ну, предположим, Светозар - имя болгарское, Лель - существовал в русских сказках, в "Снегурочке" Римского-Корсакова. Но мое имя - выдумано. Откуда все эти имена шли?

Просто мы все трое родились в Крыму. В том Крыму, среди не успевшей уйти вместе с Врангелем интеллигенции. Весь Крым был тогда татарским, но мой родной Симферополь - чисто русским городом. Здесь хранили традиции российской образованности XIX века, общались друг с другом, воспитывали друг друга.

Новая волна, волна необходимости переустройства мира, - захлестывала всех их, как и всю российскую интеллигенцию начала века.

Как эта ржа сумела проесть столь образованные умы?

Я плохо помню своего отца, в основном по маминым рассказам. Отец был выходцем из мещан, из простых людей. Предками матери были князья, аристократы. Но в ней ничего княжеского не было, - такой же винтик той же системы, слушала радио, читала газеты, радовалась успехам Страны Советов.

И все устремились в это новое, разверзшееся перед всем народом. Значит — имена тоже надо новые давать будущим жителям новой страны.

Некоторые сбрасывали Пушкина с корабля современности. Не играли Чайковского. Изымались Достоевский, Лесков, другие "архаичные" писатели.

Я очень много среди родившихся в двадцатые-тридцатые годы встречал Кимов, Энергий, Владиленов. И особенно много таких было в Крыму. Купленная интеллигенция стремилась в будущее.

Мои родители познакомились в Крыму в 1926 году. Отец был женат, но бросил семью с двумя детьми ради моей матери. Его прежняя жена не играла на фортепиано, как моя мать, а отец прекрасно пел. Они должны были встретиться неминуемо - заведующий лесным хозяйством Крыма и секретарь географического общества. И - появились на свет мы.

У меня - округлый ровный почерк, понятный любому. По графологической экспертизе - я воспитывался в провинции, в крепкой семье.

Родители встретились вполне взрослыми, сложившимися людьми. Отцу - сорок, матери - двадцать семь. У матери тоже было до встречи с отцом замужество, но неудачное.

Они прожили эту совместную жизнь на одном дыхании. И никакие внешние силы не смогли поломать крепости этой семьи.

Мать родилась в 1898 году, за два года до начала века. Бабушке моей тогда было всего семнадцать лет. Она родом была княжеской фамилии, но влюбилась в простого помещика Бунчук-Кульчицкого, тоже человека небедного и образованного. Он был юристом, окончил Киевский Университет. Бабушка бежала с любимым человеком, была проклята в своей семье и навсегда из нее вычеркнута.

Молодой юрист назначается главным судьей в Гродно. Именно там прошло детство моей матери. Видимо, безмятежное детство в богатой семье.

Рассказывала, как приходили к ним во двор пилить дрова простые люди, - их после работы кормили в общей кухне хорошим обедом. Такие поступки считались почетными. Мать воспитывала нас на при­мерах либеральности.

Но все это отскакивало от нас, а осталось от матери только вечное ее трудолюбие. Мы видели, как она с утра до вечера работает, чтобы прокормить нас троих, пока отец сидел в тюрьме. Она была неве­роятно вынослива, она была неисправимой оптимисткой. Вся моя ге­нетическая выносливость и в горах, и на лыжне - от нее. Я счастлив тем, что похож на нее.

Образование мать получила сначала домашнее, без математики и физики, только иностранные языки и музицирование. (Позже, уже в двадцать третьем, она поступила в Крымский Университет и вос­полнила пробел в естественных науках). Потом ее отправили в Лейпциг, в консерваторию, которую она окончила в возрасте двадцати лет.

Все благополучие скоро кончилось. В 1913 году умер Бунчук-Кульчицкий. Остались вдвоем - одни на всем белом свете. Мама и бабушка.

А тут еще началась война. 1914 год. Из Гродно пришлось бежать. Все, у кого была возможность, не желали оставаться под немцами. Две женщины, - большая и маленькая, - оказались в Крыму. Бабушка умела только говорить по-французски и обращаться с прислугой. Драгоценности были проданы, деньги прожиты. Спасла положение моя мать. Классической концертной деятельности вести она не могла из-за небольшого повреждения руки. Еще в начале обучения в консерватории на улице ее случайно задела проезжавшая мимо карета. Пришлось заканчивать педагогический класс. И вот с шестнадцати лет моя мать начала зарабатывать уроками музыки. Могла поставить голос, обучить нотной грамоте. И этим она кормила себя и бабушку.

Была революция, Врангель, беженцы - всего этого две женщины почти и не заметили.

Они просто жили.

Когда деньги обесценились, за уроки платили картошкой, хлебом. Жизнь текла своим чередом. Где-то сражались, гибли, покидали берега Крыма, - а ей надо было давать уроки, кормить маленькую семью.

Потом умерла бабушка. Рано, в сорок лет. Матери было двадцать с небольшим. Она чуть не умерла от горя. Но природа сказала свое. Смерть заменил летаргический сон, длившийся чуть не месяц.

Проснулась она свежей, полной сил и жаждой деятельности, познаний, творчества. Поступила в Крымский университет, училась живописи, собирала с будущим академиком Ферсманом минералы на берегу Черного моря, была секретарем географического общества.

Отец мой, Константин Петрович Белопухов, родился то ли в 1885, то ли в 1883 году в Уфе в семье мещанина-лавочника. Отец его еще мальчиком заставлял торговать в лавке, надеялся, что тот продолжит семейное дело. Отцу моему это было не по душе, и в шестнадцать лет он бежит из дома, в Казань.

Странные судьбы. На переломе веков бабушка с судьей бежит в Гродно, отец - в Казань. Рвут со своими семьями, с прошлым, с будущим. Теряют всех родственников, все родственные связи.

У кого-то есть дяди, тети - таких родственников у нас нет. И когда умер наш старший брат Светозар, а умер он очень давно, нас осталось два брата - и больше никого.

Да и мы не очень стремимся друг к другу. Кровные узы не чувствуются, несмотря на то, что нас всего двое и осталось. У меня есть друзья, более близкие, чем брат. У Леля - тоже. У него в жизни было множество и физических, и служебных неприятностей, он переносил их стоически.

До травмы я был не просто эгоистом, я не замечал людей. После травмы появились настоящие друзья.

С братом мы встречаемся раз в несколько месяцев. Мне теперь очень интересно с ним беседовать. А до травмы - разность судеб, разность взглядов не давала мне возможности полноценно с ним общаться. Но все же я люблю его. Он мне брат, а не друг.

Это нормально. Именно так чаще всего и бывает.

Отец бежал в Казань. Там он поступил в училище, готовившее землемеров-почвоведов. На жизнь зарабатывал уроками. Этим и подорвал здоровье, появилась предрасположенность к туберкулезу.

Давал уроки детям богатого купца. Этот купец решил поучаствовать в его судьбе. На свои деньги послал отца учиться в Петербур­гскую Лесотехническую Академию. Отец, видимо, продолжал давать уроки, так как к окончанию Академии заработал туберкулез.

Именно поэтому по окончании работать его отправили в Крым.

Там, в благоприятном климате, здоровье его поправилось. Так же, как и мать, он не заметил революции, продолжал посвящать всего себя посадке лесов на склонах Ай-Петри, охране зеленого богатства.

Судя по его дневникам, главным, самым ответственным делом была постройка нижней крымской дороги. Она и сейчас существует ниже шоссе Ялта-Севастополь.

Задачей отца было построить дорогу, не загубив ни одного дерева. Он, наоборот, восполнил посадкой уже имевшиеся пробелы. До войны мать хранила несколько фотографий, запечатлевших отца на постройке этой дороги. Одну из них мать сожгла в тридцать шестом. Я случайно видел ее перед сожжением, - на ней отец почтительно стоял рядом с мужчиной и женщиной. Только через много лет я догадался, что это были Николай II и его супруга Александра Федоровна.

За постройку этой дороги отцу было пожаловано дворянство. Вот такие люди встретились в двадцать шестом в Крыму. Отец продолжал заведовать лесным хозяйством. Его приглашали петь в Одесскую оперу на роль первого тенора, но лес он любил больше.

В дневниках его, уже после смерти, мы нашли переписку с Алехиным. Отец решал шахматные задачи.

В общем, отец был очень интересным человеком, - не даром же мама полюбила его. Но я его таким не знал.

Родители не только пели и музицировали. Каждый год рождался ребенок. Но на мне все кончилось. Через несколько месяцев после моего рождения отец оказался в тюрьме.

Началась коллективизация. Началась кровавая борьба партийной диктатуры с народом.

Крым тоже был частью России. Татарский, даже считался татарской республикой, руководство было татарским, первый секретарь райкома партии был татарин. Но все равно - во всем это была часть России. И Крым, как все остальное, должен был быть коллективизирован.

Простые труженики-татары не могли понять "исторической необходимости".

В те времена Крым еще весь был увит виноградными лозами, благоухал садами. Благословенный край! Я помню его по рассказам матери. Сам - только запах кукурузы, которую продавали на каждом углу. Нет, еще помню - меня хотели покатать на лимузине, я прикоснулся рукой к радиатору, обжегся, испугался, заплакал: "Не поеду". Крым мной восстановлен, как моя маленькая родина, - по рассказам матери.

Хотя Гусь-Хрустальный я всегда считал своей родиной тоже. И люблю его не меньше.

В списке имен, составленном до моего рождения и включавшем сто пятьдесят различных вариантов, Андантин было не самым худшим. Оно возникло от музыкального термина andantino - "чуть медленнее, чем andante". От него отец отсек последнее "о", хотя и предусмотрел на случай рождения девочки - Андантина. На этом имени отец остановился окончательно, - оно подчеркнуто в списке жирным карандашным пунктиром.

Конечно, маме хотелось девочку. Еще до рождения Леля. Поэтому Лелю в младенчестве завивали волосы, одевали в платьица.

Старшие братья рождались в частных клиниках. Я - в родильном доме, среди обычных людей, где в основном пациентками были татарки.

Мать сказала - это не мой ребенок. Основания для этого были. Первые два сына были чистыми европейцами, белая кожа, прямые ноги. И вдруг ей приносят татарчонка. Раскосые глаза, ноги кривые. Она кричала: "Мне подменили ребенка, это какой-то татарин, я не могу его видеть!" Отказывалась поначалу кормить. Потом все-таки я получил ее грудь.

Потом мать поняла, что татарская кровь могла придти по любой линии. В отце моем текла башкирская кровь.

А была еще такая легенда о моем рождении.

Мать как раз в то лето много путешествовала по Крыму, работая в экспедиции Ферсмана. Однажды она отстала. Усталую, ее пригласила татарская женщина отдохнуть в сакле. Там напоили ее молодым вином. Она заснула. Спала очень долго, но хозяева не тревожили ее, - гость есть гость. Гостеприимство татар не имело предела. Спит человек, - значит, надо так, значит, хочет.

А через девять месяцев родился я. Может, поэтому и вышел я татарчонком.

Уже после травмы я часто приезжал в Крым, и меня там принимали за татарина.

Но все это, конечно, только легенда.

Да и какая разница? Воспитывался я в семье Константина Петровича Белопухова. А вобрал в себя черты матери.

Впервые в жизни я увидел отца в возрасте уже четырех или пяти лет, когда его стали отпускать повидаться с семьей во время ссылки во Владимирские леса.

Когда мать вернулась, уже со мной, из роддома, родители устроили вечер для друзей. Вечер, посвященный моему рождению. Отец с гордостью внес меня на середину комнаты. Снова сын!

Мужики любят, когда рождается сын.

Но недолго предстояло радоваться моему отцу, через три месяца он оказался в тюрьме.

Татарский Крым не хотел коллективизации. Как можно было объединить бахчи, сады, виноградники? Крым сопротивлялся, сколько мог. Но гибель была неминуема. В тридцатом году началась расправа. Все руководство было расстреляно. Крымская интеллигенция оказалась далеко от родных мест.

Моему отцу повезло. От политической статьи спасли друзья-юристы. Статья была заменена на уголовную - "за растрату казенных денег". И отправили его не на Соловки, а во Владимирскую область. После тюрьмы, в ссылке он занимался любимым делом - лесным хо­зяйством.

Мать недолго оставалась в Симферополе. Забрав детей, бросив дом и все имущество, уехала во Владимирскую область, чтобы быть ближе к отцу. В ссылке семья соединилась вновь.

Деревня Вековка состояла из нескольких домов.

Одно из первых воспоминаний - мороз, ветер, снег, я на улице. Я до того вообще ни разу не видел снега. А тут он лежит, словно вечно.

Лето здесь не запомнилось. Только зима, вой волков на окраине. Приход соседки, ее слезы, рассказ о том, что волки загрызли ее мальчика, он пошел погулять за деревню.

Мама нас не выпускала даже со двора. Двор я помню. Помню, как приходил с работы отец, приносил паек, гостинцы. Запомнилось печенье "Футболист". На обертке очень красиво был изображен футболист с мячом у ноги.

На какие средства мы жили, я не знаю. Что-то получал отец (и в тюрьме, и в ссылке тогда платили деньги). Еще, наверное, были у матери какие-то сбережения. Во всяком случае, мы не голодали. Мать покупала молоко, хлеб. Колхоза там никакого не было, деревенька была маленькая, больше похожа на хутор.

Мы, дети, почти и не общались с отцом. Но каким-то образом что-то нам передалось и от него.

Я вижу в себе отцовские черты. Честолюбие, стремление быть первым - это все от него.

До травмы вопросы семьи, наследования не приходили мне в голову. Хотя был, конечно, подсознательный интерес.

В первые полтора года после травмы, проведенные почти полно­стью в ЦИТО, мысли о семье, о моем происхождении все чаще и чаще приходили ко мне. Все яснее я понимал всю тщетность и суетность своих прежних устремлений. Постепенно забросил докторскую. Со временем выветривалась вся шелуха, рассеивалась, исчезала.

Чем больше привыкал я к коляске, чем больше я проникался необходимостью движения, работы с внутренними органами, необходимостью следить за своим задом, под который обязательно следовало подкладывать подушку, - тем больше я задумывался над тем, что есть я в этом мире, тем ближе подбирался я к собственным корням.

* * *

Как ни странно, в ЦИТО мы жили очень весело.

Встречали Новый год. Тогда я еще не мог подняться, меня привезли на каталке в большую палату, где стояла праздничная елка.

Отделение наше называлось спортивно-балетным. Поэтому пили. Пили так, как я ни до, ни после того ни разу в жизни не пил. У меня даже родилась теория, заключающаяся в том, что крутая выпивка заменяет тренировку. Нагрузка на организм такая, что позволяет поддерживать неплохую спортивную форму. Когда страшные боли, на которые приходится расходовать силы, прошли, но двигаться активно еще нет возможности, - спортсмена спасает выпивка.

Ведь я почти не двигался. Даже первую зиму после больницы -почти не тренировался, немного занимался с гантелями, но больше - с тоской глядел в окно. Наконец, к лету получил свою первую коляску, и пошло-поехало. Ездил я сначала по часу, по два, по три, потом пересек Крым. Потом, уже вместе с моей женой Надей, доехал до Киева, потом до Куйбышева. Кроме коляски, я много подтягивался на перекладине, вделанной в дверной проем на кухне. Но все эти тренировки были потом, а тогда я был почти неподвижен.

Мы пили каждый день. Водку, крепкие вина. Мой новый знакомый Алик Диких тоже пил с нами. Он был из совсем другого, театрального мира, но держался наравне со спортсменами.

Лежал со мной известный в те годы футболист киевского "Динамо" Мунтян. Вина - никогда в рот не брал, но сидел с нами во время веселья. Мы с ним много беседовали о жизни, о спорте. После мениска он еще собирался поиграть. А потом - уйти в науку.

Мунтян лежал недолго, скоро уехал в свой Киев. И под Новый год я получил посылку от него. Видимо, он решил, что я беспробудный пьяница, - вся посылка состояла из восьми бутылок, и все содержавшиеся в них напитки были крепкими. От 40 до 43 градусов. Просто водка, горилка с перцем, горилка без перца. Мои друзья постепенно все это богатство оприходовали.

Вот так. Да простят меня строгие блюстители спортивного режима. Мы не могли не пить. Организмы, привыкшие к сверхнагрузкам, требовали...

Во всяком случае, заведовавшая нашим отделением Зоя Миронова, сама в прошлом спортсменка, прекрасно это понимала. В других отделениях больницы и речи быть не могло ни о какой выпивке.

Видимо, в нашем отделении это входило в восстановительный цикл после операций.

Постепенное осознание себя самого проходило наряду с веселыми посиделками, новыми знакомствами и влюбленностями. Первым делом, сев на коляску, я поехал в палату к знакомым девочкам. Одна из них мне очень нравилась, одна из сильнейших волейболисток, выступавшая за сборную страны. Рост ее был под метр девяносто, но что значил для меня теперь этот рост, когда я сидел на коляске. До травмы я со своими сто семидесятью к такой девушке не рискнул бы и подойти. Третьей в нашей компании, в наших ежедневных прогулках, была баскетболистка Галка Воронина. Они на костылях, я на рычагах. Выходили из ворот больницы и шли гулять по Садовому. Втроем - Алла, Галка и моя коляска - а вокруг изумленные толпы прохожих.

Не только я, многие потом с удовольствием вспоминали наше разгульное житье в спортивной травме. Одна чемпионка по конному спорту, покидая ЦИТО, еле сдерживала слезы, говорила, что два месяца эти были лучшими в ее жизни. Как ни странно звучит. Больница, бинты, костыли, - но всем там было хорошо, интересно. У спортсменов отпусков не бывает, а тут - отдых, месяц безделья. В этот месяц можно наконец вспомнить, что ты не машина, не автомат, что ты — мыслящий, чувствующий. До травмы мне никогда не случалось бывать в таких больших и дружных коллективах. Это не было коллективом с точки зрения большевиков, это была большая веселая компания. Общавшиеся между собой, дружившие, были людьми совершенно разными, зачастую противоположными. Принято считать, что спортсмены - народ дубовый. Конечно, встретить в сборной страны тонкого интеллектуала гораздо сложнее, чем в государственной филармонии. Но и подлеца и пройдоху - тоже. Дайте спортсмену день отдыха - и он заработает головой, кислород, весь при нагрузках уходящий в мышцы, запустит мозги. Лишенные возможности работать ногами, мы подключали полузабытые извилины, уровень общения был достаточно высоким. Таким, что не выделялись ни Юра Яковлев, ни Майя Плисецкая, ни иные артисты, лежавшие вместе с нами, прошедшие через отделение спортивной травмы.

Видимо, спортсмен, оставив спорт, вполне может заниматься и научной, и иной умственной деятельностью. Кровоснабжение мышц и мозга примерно одинаково. У человека, занимающегося спортом, кровоснабжение осуществляется гораздо быстрее, чем у среднего человека. И мозги, значит, у спортсмена могут работать быстрее. И твердолоб он потому, что в детстве не научили работать "ящичком", не приучили думать. А попробуй он, - еще как получится! Родись он в семье ученых, вырос бы Лобачевский, а не Брумель или Мунтян. Мои соседи мне очень нравились, я легко находил с ними общий язык. Это было признаком пробуждения во мне человека. Я уже никуда не бежал, не спешил. Я открывал для себя один из величайших даров Божиих, - дар человеческого общения. Общения не из выгоды, не из привычки. Общение - чтобы понять, чтобы высказаться самому, познать через это себя. Общение расширяло кругозор, возвращало к казавшимися знакомыми книгам. Я потихоньку забывал о диссертации, желания возникали совсем другие. Прочитать новую книгу, а может перечитать что-то. Перечитал, - как заново открыл, - Толстого, Достоевского. Есенина, пока лежал, вытвердил наизусть семьдесят стихотворений. Полюбил Маяковского, Маяковского-поэта, раннего. Потом, еще более повзрослев, узнав о роли поэтов и писателей в судьбе страны, я немного охладил свой пыл по отношению к агитатору, горлану, главарю. Но "Облако в штанах" считаю достойным поэтическим произведением, не хуже Бродского.

Мир открывался предо мною. Не нужны, оказывалось, ни степени, ни звания, - нужны верные друзья, нужно стремление к общению, к познанию, нужно чувство жизни, нужны желания - светлые и не замутненные никакой страстью. А вовсе не поползновения, которые и привели меня к травме. А останься я на свободе, на двух ногах, - неизвестно еще, чего бы натворил.

Но прорастание не было скорым. Наоборот, я оживал постепенно. Не так, как сейчас переживаю, переживал свое вступление в партию. Не оправдывает меня и выход из партии - задолго до того, как все гурьбой повалили на выход из этого мрачного серого здания. Желание выйти появилось очень давно, долго мучило меня. И вечно находились разные предлоги повременить, вечно вставала на дороге боязнь - как бы чего не вышло!

В конце семидесятых я обрел Надю. Я наконец-то обрел настоящую семью. В 1980-м Надя поступила в Московский Университет. Я прошел с ней весь курс, занимался исследовательской работой. И тогда мне мешал выйти из партии страх, - а вдруг за это Надю выгонят? И этот страх я не сумел побороть. Так тянулось до тех пор, пока не стало ее неоткуда выгонять.

Я считаю себя несоизмеримо более виноватым, чем мой брат Лель. Ведь он совсем не так вступал в партию. Он действительно верил в коммунизм, он был честен в своих поступках. Два года назад они всей кафедрой решили выйти из партии. Написали дружно так заявления. Но вышел один Лель. Остальные забрали заявления обратно. Вы помните, как перед путчем восстанавливались старые связи, казалось, все поворачивается вспять. Слава Богу, обернулось все к лучшему.

Брат считал своим долгом не просто состоять, но и помогать другим, воспитывать в духе идей Ленина. После защиты кандидатской диссертации, после работы у нобелевского лауреата Николая Николаевича Семенова в институте химической физики, Лель год пробыл в чине освобожденного секретаря парткома. Года ему оказалось достаточно, чтобы понять всю мерзость изнанки партийной жизни. Чтобы выяснить, понять, что большинство состоит в партии только из-за того, чтобы не потерять работу, в том числе и сам Семенов. Конфликт был неминуем. Ему пришлось уйти из института, на этом кончилась и его научная карьера. Лель пошел преподавать, доцентом. Вполне доволен, до сих пор обучает студентов физике. Лель считает, что каждый человек, живущий на земле, обязан знать физику. У него даже возникла целая теория возрождения нашей страны. Просто надо каждого обучить физике. Это вызывало вечные споры между нами. Лель считает, что каждый должен физику знать. А я - что каждый должен в церковь ходить. Видимо, оба неправы.

В институтах, где мы работали, практически все были членами партии. Так было устроено в среде преподавательской. Ассистент, получающий 110 рублей, хочет стать доцентом? Не все умны, не все способны, - а хочется! Для этого вступает в партию, ведет общественную работу. При очередной аттестации все это берется в расчет руководством. И общественная работа одного перевешивает талант и знания другого молодого специалиста. А уж тем более не было в МВТУ ни одного беспартийного доктора наук.

Мне все вокруг говорили, - чтобы в таком возрасте защитить докторскую, существует один путь. Необходимо выступить на международном конгрессе по литью. Конгресс проводился раз в четыре года. Как раз в шестьдесят пятом году литейщиков принимала Варшава. Готовилась делегация советских литейщиков, тридцать пять человек. Мои знакомые профессора делали все, чтобы я попал в число этих тридцати пяти.

Но беспартийному дорога в Варшаву была наглухо закрыта.

* * *

В альпинизм я попал в общем-то случайно. Во времена моего студенчества лыжники и альпинисты тренировались совместно. Бегали, ходили в загородные походы. Вместе пели песни. Но лыжных песен не было, поэтому все вместе пели альпинистские.

В декабре пятидесятого года я жил под Москвой, на станции Турист. В доме отдыха, в котором наш институт устраивал той зимой спортивные сборы. Дом отдыха был нашей базой - спальней, столовой, местом отдыха. Правда, отдыхать почти и не приходилось. Вокруг громоздились холмы, запрокинутые над небольшой речкой. Сосны и ели словно окантовывали-околдовывали лыжню. Одетые снегом, прекрасны подмосковные леса, словно зачарованные великаны - громадины сосен, как принарядившиеся на Рождество скромницы - елочки. Но мы ничего этого не видели. Не замечали. Мы бежали в подъемы. Осуществляли тренерское указание - победы в гонках рождаются в подъемах, в тренировках. По понедельникам - "скоростная". Подъемы короткие, по пятьсот метров, но бежать их надо в полную силу и выкладку. По вторникам - "переменная". Длинные двухкилометровые подъемы продолжались равнинами, затем долгими спусками. По средам мы уходили в далекие многочасовые походы, эти тренировки назывались - "выработкой вы­носливости". В следующие три дня цикл повторялся, и только в воскресенье - отдыхали, парились в бане, смотрели кинофильмы, которые крутил на ручном аппарате массовик-затейник.

Но один раз снизошло на меня просветление. Взлетели мы, дыша как лошади, на вершину холма и остановились, зачарованные. Воткнули палки в снег, стояли и любовались зимним лесом, догорающим днем, розовеющим в предзакатных лучах снегом, солнцем, холодным красноватым диском опускавшимся за горизонт... Высох пот, мерзли спины. Вечернее небо переливалось, меняло цвет. Я говорил, я почти кричал Владику Хатулеву:

- Мы идиоты! Подъемы, тягуны, ничего не видим вокруг. Он согласно кивал в ответ. Постояли, повозмущались. И продолжили тренировку.

Наш новый тренер Николай Иванович Кузьмин пришел работать к нам в МВТУ из сборной Союза. Он полагал тренировку только тогда пошедшей на пользу, если спустя час после ее окончания все еще не утихает дрожь в пальцах.

- Вытяните руки вперед. Пальцы дрожат? Хорошо потренировались, молодцы, ребята!

Кузьмин был высоким, широкоплечим, по-цыгански смуглым. Он скользил в подъемы лучше любого из нас, - движенья его были по кошачьи мягки. Мы любили своего тренера. Он отвечал нам взаимностью, но вида не показывал. Он был суров и строг.

И очень редко улыбался.

Наши девчонки решили подшутить над нами. В ночь с воскресенья на понедельник посрезали с наших штанов все пуговицы. Да еще не поленились, каждую штанину зашили.

В семь утра, как всегда, скомандовали подъем. Все хватают штаны. Пытаются надеть, - но ноги не пролезают. Распороли, разодрали штанины, влезли, - а они не держатся, не на чем. Утренняя зарядка-тренировка была сорвана. Двадцать парней и с ними тридцатилетний тренер целый час пришивали пуговицы, отыскивая необходимые в коробочке из под конфет. Молодцы девчонки, не пожалели, не испугались и тренера. Не будь так, - он сидел бы и посмеивался над нами. Да еще бы и ругал за то, что медленно шьем.

Но Кузьмин сидел и шил вместе с нами. Был чрезвычайно мрачен, долго сердился на шутниц. А мы - не могли не смеяться.

Заводилами в розыгрыше выступали альпинистки Ольга Тимофеева и Ника Домова. За маленький рост их называли "кнопками".

После этой истории я положил глаз на Олю. До этого - девчонка и девчонка. А после - стала нравиться. Кончилась вся эта история через год свадьбой, через семь - разводом. Кончилась тем, что, вопреки собственной предубежденности по отношению к горам, я следующим летом отправился именно туда. Горы надолго стали моей обителью, а восхождения - целью жизни.

Ольга жила в общежитском корпусе недалеко от института. У них в комнате часто устраивались всякие сборища, празднования. Знакомые ребята-альпинисты рассказывали о горах. Но меня эти рассказы не трогали. Я думал, думал совершенно справедливо: "Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет". После третьего курса многие мои друзья-лыжники поехали на Кавказ, в альплагеря. Но я - не поехал.

В нашей стране еще с довоенных времен альпинизм, как школа, строился по ступеням. Были альпинистские лагеря, в которых в течение смен - двадцатидневок - проходят этапы обучения. Сначала учатся лазать по простеньким скалам, потом ходить по льду. Все под наблюдением и руководством инструктора. Все обучение происходит за счет государства, инструктора за свою работу получают зарплату.

Подготовка проходила, как и все в стране, из расчета на участие в будущих войнах. Главное в таком обучении - железная дисциплина, без дисциплины нет ничего. Но молодость брала свое. Было за тот летний сезон у ребят много приключений, веселых и не очень. Инструктор им попался замечательный. Наш же, институтский, Игорь Ерохин.

Вокруг Игоря Ерохина кипела в те времена вся спортивная жизнь института. Игорь одновременно был и капитаном лыжной секции, и капитаном легкоатлетической секции, - прекрасно бегал кроссы, - и капитаном секции плаванья, - прекрасно плавал брассом, - и капитаном баскетбольной сборной, в которой играл лучше всех.

Полненький, рыхлый, - никто никогда бы не сказал, что спортсмен, - умный взгляд, приятная улыбка. Игорь был тем человеком, на кого я равнялся, на кого я буквально молился в те времена. Он не просто обучал азам альпинизма, не просто учил жить в горах, выживать в горах. Он учил ребят никогда не падать духом, учил жить весело и бодро.

Там где был Ерохин - всегда жизнь била ключом, бурлило веселье. Даже когда он просто шел по улице, казалось, - улица должка просто покатываться со смеху.

Ребята с воодушевлением рассказывали о разных хохмах, подколках, розыгрышах, которые они устраивали летом. Раз подложили девчонке одной в постель осла. Ночью она приходит - а ее место занято. Сдернула одеяло - а там осел! Или заперлись в обоих туалетах, - мужском и женском, - а вылезли через окошко. С утра выстраивается очередь. Сначала ждут, терпеливо, отрешенно, потом зреет недоумение, - кто же там застрял, что за ...

Такие рассказы разжигали мое любопытство. Но главным побуждающим фактором, конечно, была Ольга Тимофеева. Оля была всего на курс старше меня. Но в альпинизме к тому времени достигла уже заметных успехов, была кандидатом в мастера, да даже почти мастером.

И когда я заканчивал четвертый курс, - никаких сомнений не было. Я собирался в горы. Собирался вместе со своим другом Владиком Хатулевым. Владик ехал уже второй раз, в предыдущем ходу он прошел одну смену на Кавказе.

Мы получили в профкоме путевки в лагерь "Накра" на последнюю, сентябрьскую смену. Последняя смена считалась не слишком удачной, погода постепенно начинала портиться, часто восхождения срывались. Но друг мой Владик не мог поехать в другое время. Там же, в профкоме, нам, как заслуженным спортсменам, выдали деньги на дорогу. В альплагере я рассчитывал увидеться с Ольгой.

Альплагерь "Накра" был организован совсем недавно. По южную сторону Кавказского хребта это был, кажется, единственный лагерь. Путевки необходимо было сначала отметить на перевалочной базе альплагеря в городе Зугдиди. А уже из Зугдиди нас должны были на машине поднять наверх.

До Зугдиди мы ехали на поезде. Всю дорогу проспали. На перевалочной базе нам не очень обрадовались. Оказалось, что "Накра" закрыта. На горной дороге улетела в пропасть машина с новичками, из-за трагедии лагерь закрыли. Дорога по ущельям сплетались невообразимым серпантином. А главное, - никто не следил за количеством выпиваемой шоферами чачи.

Ольга уехала домой, в Сарапул. Путевки наши не пропадали. Нам предложили вместо "Накры" провести те же двадцать дней в хорошем санатории в Бакуриани. Те, кто с нами разговаривал, начальство, считали, что нам невероятно повезло. Вместо каких-то гор, вместо того, чтобы таскать тяжелые рюкзаки, - тихий цивилизованный отдых в красивом месте, С недоумением смотрели они на то, как огорчены мы закрытием лагеря.

Всего нас было человек шесть. Мнения разделились. Мы с Владиком уговаривали всех как можно быстрее бежать через перевал в другой лагерь, в "Алибек". В "Алибеке" были знакомые инструктора, оба лагеря принадлежали одному и тому же спортобществу. Мы надеялись на то, что наши путевки подойдут и там, тогда мы сделаем смену, не потеряем этот сезон. Более разумные и трезвые головы убеждали нас, что в "Алибеке" нас не примут. Главным противником нашей задумки выступила Галка Ванина. Положение осложнялось еще и тем, что Хатулев был в то время влюблен в нее, ухаживал за ней.

В Зугдиди сходились два направления железной дороги. И на Сухуми, через который лежала дорога в "Алибек", и на благословенный Бакуриани. Мы стояли на платформе. Первым отправлялся поезд на Сухуми. Галка держала в руках все наши путевки. Хатулев колебался. Я уговаривал. Наконец выхватил у Галки две наши путевки, и мы вскочили на подножку последнего вагона.

Поезд нес нас к морю. Билетов мы, естественно, не брали, деньги, выданные нам на дорогу, давно кончились. Опасаясь встречи с контролерами, мы залезли на крышу. У нас была с собой веревка, - ведь мы ехали в горы! - которой мы и привязали себя к трубе, чтобы не свалиться с крыши на крутом повороте или во время сна. Но вскоре выяснилось, что в этих теплых краях совсем не всегда тепло. Почти всю ночь напролет мы продрожали, но под утро дохнуло ровным солоноватым теплом. Мы подъезжали к Очамчирам, к морю.

Уже перед самим Сухуми мы спустились со своего насеста и ехали как люди, в тамбуре. Ни я, ни Владик до того в этих местах не бывали. Слышали, знали по рассказам, что надо на автобусе подняться до упора, до конечного пункта, а дальше топать ногами вверх и вверх, через Клухорский перевал.

Сухуми - столица Абхазии, но сразу же выше начинается другая страна - горная страна Сванетия. Сваны не были репрессированы в темную глухомань сталинских времен как многие горские народы, как чечены, балкарцы. Но нелады с советской властью случались постоянно. В альпинистских кругах ходили рассказы, страшные рассказы о том, как сваны не любят туристов, приходится туристам ходить через Клухор, собираясь огромными толпами, под охраной грузинской милиции, со всеми мерами необходимой предосторожности. Особенно поражал красочностью слышанный нами рассказ инструктора Доброхотова. Просто дух захватывало, - как он с двумя девушками шел через перевал, как захватили их сваны. Связали, положили поперек седел, повезли в дальнее потаенное место. Там посадили в землянку и поставили двух часовых. И ушли решать, - как делить добычу, кому достанутся девушки. И вот тогда храбрый инструктор отнял винтовку у часового, застрелил обоих и увел дрожавших от ужаса девиц из страшного места. Спас из грязных лап.

Вся история звучала правдоподобно, мурашки по коже, как представишь себе все это воочию.

Мы с Владиком решили именно бежать через перевал, - ведь не одни мы такие умные, ведь из "Накры" многие захотят перебраться в "Алибек", возникнет конкуренция, в которой предпочтительнее было бы быть первыми на месте. Мы должны были всех обогнать.

В последнем сванском селении, куда доехали мы на автобусе, у остановки на корточках сидела группа местных ребят и что-то оживленно обсуждала. Мы подошли узнать дорогу. В ответ они медленно, как бы нехотя, объяснили. Мы вежливо попрощались и побежали. Рюкзаки не мешали такому темпу движения. У каждого за спиной в брезентовом мешке болталось по свитеру, по бритвенному прибору и по паре домашних шерстяных носков. Почему-то мы считали, что необходимо в горах каждый день бриться, еще бы, ведь я собирался ухаживать за Ольгой, а Владик - за Галкой. Никогда в жизни я больше не брал эту вещь с собою в горы. А носки шерстяные, хорошей плотной вязки, просто жизненно необходимы в горах. Бывалые альпинисты меня учили, что главное в горах - это запасная пара шерстяных носков. Руки всегда можно погреть, руки близко, а ноги далеко, их никуда не перепрячешь. Сухие ноги - значит, тепло, потому и нужны носки запасные обязательно. В случае крайней нужды их и на руки натянуть можно вместо варежек, даже и на голову. А вот на ноги варежку не наденешь, фактура не та.

Бежим. Дорога вьется среди чинар, забирается все выше и выше. И чем выше - тем более похоже на среднерусскую природу. Березки, осинки. Вот уже и совсем - словно по подмосковному лесу бежим. Только вот все в горку и в горку. Бегать по лесам - дело привычное, успокоились мы, забыли про все страхи.

И вдруг - два всадника впереди дорогу пересекают. Сваны. За плечами - винтовки, за поясами - кинжалы. Все в черном, серьезные, хмурые. Тут мы задрожали. Все понятно, - те ребята на автобусной остановке нас направили, а вслед навели этих! Все, сейчас нас убивать прямо здесь и будут. Но почему-то всадники не проявляли к нам никакого интереса. Поравнявшись, мы, в душе немея от страха, спросили у них дорогу. Один скупо, в полслова, объяснил нам, как идти дальше, и горцы поехали своей дорогой, а мы побежали своей. Они просто всегда хмурые, неулыбчивые, серьезные, - сваны. Чтут семейные связи, кровные узы, потому черную одежду носят почти круглый год, почитая память родственников, близких и дальних - всех.

Когда мы подходили к "Южному приюту", была уже глубокая ночь. Мы заночевали в летнем домике пастухов. Нашли большой казан, немного кукурузной муки было у нас с собой, набрали щепочек, развели огонь. Приготовили кашу и чай. Легли спать, а у изголовья положили раскрытые два перочинных наших ножика. Но ночь прошла спокойно, никому мы со своими свитерами и бритвенными приборами не были нужны.

Поутру мы побежали дальше, к Клухору. Я еле-еле поспевал за Хатулевым. Он ведь в те времена был уже чемпионом страны в лыжных гонках среди студентов, бегал очень быстро. Все мои мысли были только об одном - как бы не отстать. Пробежали, и не заметив, перевал. Не заметив трупов немецких солдат, о которых тоже ходили легенды. Правда, на многих кавказских перевалах до сегодняшнего дня можно найти гильзы, каски, невзорвавшиеся мины, - свидетелей минувшей войны.

Промахнув Северный приют, мы наконец-то спустились в "Алибек".

Оказалось что действительно мы почти всех опередили. Раньше нас добралась до лагеря только одна девушка. Правда, других таких не нашлось. Больше из Зугдиди никто не перебрался, Бакуриани - действительно райское место.

Кстати, эта девушка тоже была новичком в альпинизме, зато занималась греблей. Через несколько лет Зося Ракитская стала чемпионкой Европы. А горы - остались лишь в воспоминаниях.

Конечно, в "Алибеке" путевки наши принимать отказались. В бухгалтерии даже разговаривать не стали. Оставалась наша последняя надежда - идти уговаривать начальника лагеря.

Сандро Гвалия по профессии был природоведом, изучающим горы. Потому вся жизнь его проходила в горах. Он любил горы. Он любил их так, как только преданный и почтительный сын умеет любить свою мать. Сандро очень хорошо относился к молодым, начинающим, старался привить каждому новичку такую же любовь. Он спас нас. Он не мог просто оставить нас на собственный страх и риск. Он предложил нам работу на кухне, а на время восхождений - вносить в бухгалтерию деньги за наше питание. И еще, он помог отправить нам сразу же телеграмму в правление спортобщества "Наука" с просьбой переоформить наши путевки из одного лагеря в другой.

Так началась моя жизнь в альпинизме. Не совсем законно, совсем не традиционно. Занятия я мог посещать не все, а только наиболее важные. Владику было полегче, занятий у него почти не было, но на третий разряд ему необходимо было участвовать в нескольких восхождениях. Из-за плохой погоды все эти восхождения совершить не удалось, Владик остался без разряда. Зато я на значок наработал. Деньги наши таяли, а ответа на телеграмму все не было и не было.

Я вышел со своей группой на последнее восхождение, совмещенное с перевальным походом. Целью нашей была несложная вершина Сулахат. Темп движения был достаточно высок, мы боялись не успеть из-за подступавшей непогоды. Залезли на перевал, на вершину. Спускались уже в сплошной снежной круговерти. Смена была сокращена до шестнадцати дней.

Все потихоньку разъезжались. Мы тянули до последнего, по три раза на дню бегали узнавать, не пришла ли телеграмма. Но ответа не было. Настал последний срок. Мы уже закидывали свои вещи в машину, когда вдруг услышали крик: "Белопухов, Хатулев, - в бухгалтерию".

Это была та самая телеграмма, разрешавшая принять наши путевки в "Алибеке". Нам выдали все наши деньги, да плюс еще за работу на кухне. Сандро крепко пожал нам руки, пожелал счастливого пути, и мы рванули бегом обратно к машине.

Самой короткой дорогой в Москву было добраться на машине до Черкесска, сесть на поезд и через двое суток приехать в столицу. Но мы решили гульнуть, вместе со знакомыми инструкторами махнули к морю, к шашлыкам и молодому абхазскому вину.

Инструктора были по сравнению с нами людьми богатыми. Они, во-первых, были старше, не студенты уже, а инженеры или преподаватели, а во-вторых, получали за работу в горах деньги. Они, в отличие от нас, вполне могли позволить себе отдохнуть после долгого сезона. И чего мы увязались с взрослыми людьми?

И мы жили в Сухуми, ели шашлыки, фрукты, пили молодое "маджари", но в некоторый момент все же опомнились. Опомнились, когда в кошельках осталось по десяти рублей. Этого было достаточно только на самый дешевый билет от Симферополя до Москвы. Но от Сухуми до Симферополя еще столько же по расстоянию!

Идею подкинули наши же инструктора. Они собирались возвращаться домой через Одессу. По морю. А в те годы между Сухуми и Одессой курсировал теплоход "Россия", огромный океанский лайнер. Еще до войны служил он плавучей резиденцией Гитлера, а во время войны был взят нашими в качестве трофея. И вот теперь служил простому советскому народу, а не фашистскому главарю.

Самое интересное заключалось в том, что билет при входе на корабль не проверяли, не спрашивали. Билет необходимо было предъявить на выходе. Нам с Хатулевым долго думать не надо было. Решили: "Как-нибудь выйдем, что-нибудь придумаем". Мы устроились прямо на палубе.

Корабль действительно оказался великолепным, как и положено резиденции. Был даже бассейн, в котором купались только мы, поскольку сентябрь выдался достаточно прохладным. Нам, ехавшим без билета, хотелось познать все прелести морского путешествия.

Ночью спали прямо на палубе, подложив рюкзаки под себя, надев свитера и завернувшись в плащи.

Очень хотелось есть. Поскольку смена закончилась на четыре дня раньше положенного, нам выдали продукты на оставшиеся дни сухим пайком. Естественно, в Сухуми, где мы питались шашлыками да фруктами, пайки были забыты и затеряны в глубинах рюкзаков. Но теперь все пошло в дело, все пригодилось. Быстро исчезли сгущенка и тушенка. Осталась одна крупа. Мы пробрались на кухню и попросили разрешения на краешке плиты сварить свою перловку в своем же котелке. Молодая повариха кивнула, даже не дослушав просьбы.

Мы засыпали крупу в котелок с водой, стояли рядом, помешивали, поминутно облизываясь.

Но тут на кухню вошел повар-грузин, видимо, главный тут. Он жутко рассердился, когда увидел, что мы варим в своем котелке. Выплеснул содержимое в бак с помоями, открыл огроменную кастрюлю и наложил в освободившийся наш котелок какого-то мясного варева. Наложил от души, с верхом. " Мы пока еще не нищие. Кончится - приходите еще", - и выставил нас за дверь.

Мы даже потратили несколько лишних копеек, - посидели в ресторане. Все вокруг пили вино, ели экзотические блюда, а мы все фантазировали, - вот здесь стоял Гитлер, а здесь Риббентроп или еще кто. Столики, инкрустированные золотом и перламутром, огромные зеркальные витрины, витражи, дорогие картины, все вокруг помогало представить обстановку роскошного логова зверя.

Официант чуть не лопнул от досады, выполняя наш заказ, - бутылка минеральной воды. Сами понимая всю глупость собственного положения, быстро выпили воду и смылись.

Приближалась Ялта. Именно в Ялте собирались мы покинуть гостеприимный борт теплохода. Собирались, хотя не знали еще, - как нам это удастся. Не хотелось даже и думать об этом. Спросят билеты, поймают, - и что тогда? В тюрьму посадят! Или отправят все же в Москву, а уже там - посадят.

Что делать?

Но решение нашлось, очень простое решение. Дело в том, что на выходе билеты проверялись, но не у всех. Только у тех, кто сходил на берег с вещами. А тех, кто шел просто прогуляться по твердой земле, - не беспокоили. Ура! значит, надо попасть в разряд людей, идущих прогуляться. Но куда при этом девать все наши вещи?

Пришлось напялить на себя все, что было, по два свитера, по двое штанов. Хорошо, что тогда физкультурные штаны очертаниями более походили на шаровары запорожских казаков. Все, что еще оставалось, распихали по штанинам, Хатулев умудрился даже трехлитровую кастрюлю в штанину схоронить. Рюкзак свой каждый положил на руку, сверху прикрыв плащем.

Да, видать, со стороны смотрелись мы солидно. С важным видом, с плащами через руку, мы сошли в Ялте на крымский берег. Было четыре часа утра. Забежав за какой-то домик, прямо на пристани, мы срывали с себя свитера, штаны, вытаскивали вещи, распихивали по рюкзакам. Представьте себе изумление наблюдавшего всю эту картину случайного милиционера, которого мы сначала и не заметили, а когда заметили, - поздно уже было тушеваться. А он, видимо, ошарашенный всем происшедшим на его глазах, не рискнул к нам подойти.

Я был в Крыму. Я впервые был на своей татарской родине.

В Крыму, где, как я помнил по рассказам матери, должны были меня встречать гостеприимно, дружески, виноградом, чебуреками, вином и шашлыками. Я был в сказочном краю, где хозяева радушно пускают ночевать усталых путников. Где живут трудолюбивые и приветливые люди.

Но ничего не было. Не пахло мясом, не свисал виноград гроздьями, а весь путь от Ялты до Симферополя нам пришлось идти пешком.

Татары были давно высланы. Под Украину Крым еще официально не отошел. Но заселялся в большинстве своем украинцами. Как могли себя чувствовать эти переселенцы в чужом разоренном доме? Тревога и боязнь сопутствует тому, кто водворился в покинутый дом.

На нас смотрели с подозрением, с плохо скрываемой враждебностью. Никто не приглашал войти в дом, разделить трапезу с хозяевами. А самим просить было неудобно.

Шли мы в трусах и легких спортивных тапочках, в руках - посохи, за спиной - рюкзаки. Один раз на повороте, - а там вся дорога из одних поворотов и состоит, - попался нам старый дед, стерегущий готовые к отправке ящики с виноградом. Вдохновившись испугом его, вызванным нашим появлением, мы подошли:

- Дед, виноградом-то угости!

Трясущимися руками отсыпал он нам килограмма три, - наконец мы узнали вкус настоящего крымского винограда. А то по дороге попадались лишь одичавшие лозы с кисло-терпкими ягодами. А рвать с виноградников мы не решались, местные жители сторожили свои сады с собаками.

А бедный наш дед, глядя в спины удалявшихся двух молодцов, благодарил в душе Бога за то, что жив остался, что отделался так легко.

Долго ли, коротко ли, но доплелись до Симферополя. Я вошел в город, в котором родился, в котором провел первые два года своей жизни. Этот город я знал наизусть. Я пришел в город, о котором так часто слышал от матери. В город, который я так любил...

Крым - мой, воображаемый, и Крым - настоящий, - оказались несхожими. И эта огромная разница, это разочарование, - настолько расстроило и разозлило меня, что я не хотел более и видеть ни улицы Володарского, ни дома, в котором когда-то жила наша семья. Я сказал Хатулеву: " Хватит, ничего не хочу видеть! На поезд - и домой!"

Мы взяли билеты на самый медленный, самый пассажирский поезд. На оставшиеся шестьдесят копеек закупили две буханки черного хлеба. Штурмом взяли общий вагон, залезли через окно быстрее всех, захватили две третьих полки. Расстелили вещички под себя, чтоб помягче лежалось, и завалились спать.

Без всяких приключений добрались до Москвы.

Так закончился мой первый сезон. Надо сказать, что в горах мне не просто понравилось. После тяжелых лыжных тренировок хождение на высоте казалось легким, развлекательным. Только-только получив значок, я уже думал о том, как бы побыстрее сделать мастера. Это не казалось мне сложным делом. А с другой стороны, если не брать тщеславие в расчет, я действительно влюбился в горы.

Вернувшись в родное общежитие, мы с Владиком написали благодарственное письмо приютившему нас Сандро Гвалия. Просто так написали, от избытка чувств. Спасибо, мол, что не выгнал, помог сделать первые восхождения, дал возможность открыть для себя новое и прекрасное.

Другой бы, наверное, не ответил. Гвалия прислал ответ. Я храню этот небольшой листок бумаги уже более сорока лет. В этом письме, по-моему, содержится ответ на вопрос - зачем люди идут в горы.

"5.10.51 г. Лагерь "Наука-Алибек"

Дорогому Владилену Алексеевичу и прекрасному Андантину Константиновичу!

Ваше содержательное и полное здорового юмора и студенческих приключений письмо получил... Очень тронут вашим вниманием. Вы произвели прекрасное впечатление. Будем рады вновь видеть вас в горах Кавказа... Независимо от того, чем вы будете заниматься в жизни, - альпинизм должен быть основной и могучей силой формирования в вас духа, склонности к героическим приключениям, мечтаниям и достижениям побед над снежными вершинами. Альпинизм вообще вырабатывает чувство свободы и независимости, помогает жить, понимать мир, - знания становятся богаче, а процесс познания - радостнее.

Желаю успехов в учебе, и одновременно готовьтесь к лету 52 года!

До скорой встречи! Пишите С уважением Сандро (Александр Иорданович) Гвалия".

Назад Оглавление Далее