aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека

Нетерпение сердца. Страница 44

Надо что-то немедленно предпринять! Прямо с вокзала дать ей телеграмму. Это необходимо, не то она с отчаяния сделает что-нибудь непоправимое. Нет, ведь это я должен не делать ничего непоправимого, сказал Кондор, а случись что-либо, тотчас известить его. Я твердо обещал ему и должен сдержать свое слово. Слава богу, в Вене у меня будет два часа — поезд отходит в полдень. Может быть, я еще застану Кондора дома. Я должен застать его.
В Вене я оставляю багаж денщику, велю ему ехать на Северо-восточный вокзал и ждать меня. А сам лечу на извозчике к Кондору, шепча про себя (вообще-то я не набожен): «Господи, сделай так, чтобы он был дома, сделай так, чтобы он был дома». Только ему я могу все объяснить, только он поймет меня, только он сумеет помочь.
Но служанка в пестрой домашней косынке и спадающих башмаках не спешит доложить обо мне: «Господина доктора нет дома». Нельзя ли подождать его? «Ну, до обеда они не придут». Не знает ли она, где он сейчас? «Не знаю. Они ходят от одного к другому». Нельзя ли мне увидеть хозяйку? «Сейчас спрошу», — поведя плечами, она уходит в комнаты.
Я жду. Та же приемная, и я так же жду. Слава богу, наконец те же тихие, скользящие шаги в соседней комнате.
Дверь приоткрывается робко, неуверенно. Все, как в прошлый раз, — словно дуновение ветра отворяет ее, только голос, который я слышу, звучит сегодня тепло и сердечно.
— Это вы, господин лейтенант?
— Да, — отвечаю я и бессмысленно кланяюсь слепой.
— Ах, мой муж будет весьма сожалеть, что вы не застали его. Он очень огорчится. Я надеюсь, вы подождете? Он придет самое позднее в час.
— Нет, к сожалению, я не могу ждать. Но… но это очень важно… Может быть, я мог бы поймать его по телефону у кого-нибудь из пациентов?
Она вздыхает.
— Нет, боюсь, что это невозможно. Я не знаю, где он… и потом, видите ли… у тех людей, которых он охотнее всего лечит, не бывает телефонов… Но, может быть, я сама…
Она подходит ближе, какую-то секунду ее лицо выражает замешательство. Она хочет что-то сказать, но я вижу, ей неловко. Наконец она решается:
— Я… я понимаю… я чувствую, что это очень спешно… была бы хоть какая-нибудь возможность, я вам… я вам, конечно, сказала бы, где его найти… Но… но… может быть, я могу передать ему, как только он вернется… Ведь это, наверное, касается той бедной девочки, в судьбе которой вы принимаете такое участие… Если вы ничего не имеете против, я охотно возьму на себя…
И тут со мной происходит что-то нелепое — я не осмеливаюсь взглянуть в ее невзрачные глаза. Не знаю почему, но мне вдруг кажется, что она уже обо всем догадалась. И я, охваченный мучительным стыдом, невнятно бормочу:
— Очень любезно с вашей стороны, сударыня, но мне не хотелось бы утруждать вас. Если позволите, я оставлю ему записку, напишу самое главное. Он наверняка вернется домой до двух? В два поезд уже отходит, а он должен поехать туда, то есть… обязательно поехать. Я нисколько не преувеличиваю.
Я вижу, что убедил ее. Она подходит ближе и делает непроизвольный жест, словно желая успокоить меня.
— Разумеется, я верю вам. И не беспокойтесь — он сделает все, что сможет.
— Разрешите, я напишу ему?
— Да, да, конечно… вот сюда, пожалуйста.
Она идет впереди меня, и мне бросается в глаза, с какой уверенностью она движется среди знакомых ей предметов. Наверное, десятки раз на дню ее чуткие пальцы, прибирая, ощупывают его письменный стол, потому что она уверенно, как зрячая, достает из левого ящика три-четыре листа бумаги и кладет их точно перед письменным прибором.
— Здесь ручка и чернила, — опять-таки безошибочно указывает она на прибор.
В один присест я исписываю пять страниц. Я заклинаю Кондора: он должен выехать в усадьбу немедленно, — я трижды подчеркиваю это слово. Я рассказываю ему обо всем очень подробно и откровенно. Я не выдержал, отрекся от своей помолвки перед товарищами — только он один понял с самого начала, что моя слабость происходит из страха перед людьми, из жалкого страха перед сплетнями и пересудами. Я не умалчиваю и о том, что сам хотел совершить суд над собой и что полковник спас меня против моей воли. До последней минуты я думал лишь о себе и только теперь с ужасом осознал, что увлекаю за собой и ее, неповинную. Немедленно — ведь он понимает сам, как это спешно, — он должен ехать туда (я опять подчеркиваю слово «немедленно») и сказать ей правду, всю правду. И не надо щадить меня. Он не должен ничего приукрашивать, незачем смягчать мою вину; если Эдит, невзирая на все, простит мою слабость, наша помолвка будет для меня священнее, чем когда-либо, — лишь теперь это действительно стало для меня святыней, — и если она позволит, я тут же подам в отставку и приеду к ней в Швейцарию. Останусь с ней, несмотря ни на что — выздоровеет она сейчас, или потом, или никогда. Я сделаю все, чтобы искупить свою трусость, свою ложь; отныне у меня в жизни одна цель: доказать ей, что я обманул не ее, а тех, других. Он должен честно рассказать ей всю, всю правду, ибо только теперь я понял, что обязан ей большим, чем кому бы то ни было, чем товарищам, армии. Только она вправе осудить или оправдать меня. Только она может решить, достоин ли я прощения. Он, Кондор, должен бросить все — речь идет о жизни и смерти — и поехать туда дневным поездом. Ему непременно надо быть в усадьбе к половине пятого, ни в коем случае не позже — в это время я обычно прихожу туда. Я в последний раз обращаюсь к нему с просьбой. Только еще раз, один-единственный раз, должен он помочь мне и немедленно — я четырежды подчеркиваю это лихорадочное «немедленно» — ехать в усадьбу, иначе будет поздно.
Едва я отложил перо, как мне стало ясно, что сейчас я впервые принял настоящее решение. Только сейчас, когда я писал, мне открылся правильный путь. Впервые я почувствовал благодарность к полковнику за то, что он спас меня. Я знал: отныне вся моя жизнь принадлежит только одному человеку — той, которая меня любит.
Лишь теперь я заметил, что слепая все время неподвижно стояла рядом со мной. И опять мной овладело необъяснимое ощущение, будто она прочла письмо от первого до последнего слова и знает все.
— Простите меня за невежливость, — тотчас вскочил я, — я совсем забыл… но… но… я так торопился написать это письмо.
Она улыбнулась мне.
— Ну, это ничего, что я немножко постояла. Важно другое. Мой муж, несомненно, сделает все, что вы хотите… Я давно почувствовала — ведь я знаю малейшие оттенки его голоса, — что вы ему нравитесь… И не мучайте себя, — она заговорила еще более сердечно, — пожалуйста, не мучайте себя… все будет хорошо, обязательно будет!
— Дай бог! — вырвалось у меня от души. Ведь говорят же, что слепые обладают даром ясновидения!
Я склонился и поцеловал ее руку. Когда я взглянул ей в лицо, я искренне удивился тому, что при первой встрече эта женщина с седыми волосами, горькими складками у рта и слепыми глазами могла показаться мне некрасивой. Сейчас ее лицо было озарено любовью и сочувствием. Будто эти глаза, в которых отражается вечный мрак, видели больше, чем те, которые с радостью взирают на белый свет.
Я распрощался, чувствуя себя исцеленным. И то, что в этот час я вновь, теперь уже навсегда, обручился с другой беспомощной и отвергнутой, уже не казалось мне жертвой. Нет, здоровые, сильные, гордые, веселые не умеют любить — зачем им это? Они принимают любовь и поклонение как должное, высокомерно и равнодушно. Если человек отдает им всего себя, они не видят в этом смысла и счастья целой жизни; нет, для них это всего лишь некое добавление к их личности, что-то вроде украшения в волосах или браслета. Лишь обделенным судьбой, лишь униженным, слабым, некрасивым, отверженным можно действительно помочь любовью. Тот, кто отдает им свою жизнь, возмещает им все, что у них отнято. Только они умеют по-настоящему любить и принимать любовь, только они знают, как нужно любить: со смирением и благодарностью.

Мой денщик терпеливо ждет меня на вокзале. «Пошли», — говорю я ему улыбаясь. У меня словно камень с души свалился. С каким-то доныне неведомым чувством облегчения я сознаю, что наконец-то поступил правильно. Я спас себя и спас другого человека. И я больше не сожалею о том, что струсил вчера ночью. Напротив, говорю я себе, это даже к лучшему. Хорошо, что все так случилось: те, кто доверяет мне, знают теперь, что я не герой и не святой; я больше не бог, милостиво соблаговоливший приблизить к себе бедную калеку; если я принимаю ее любовь, это уже не жертва с моей стороны. Нет, теперь я должен просить о прощении, а она — даровать его мне. Да, все к лучшему.
Никогда еще я не чувствовал тебя так уверенно, лишь один раз за все это время на меня дохнуло холлом мимолетного страха, когда в Лундербурге в купе ворвался дородный господин и, задыхаясь, упал на диван. «Слава богу, все-таки успел. Не опоздай поезд на шесть минут, я бы остался».
Я невольно вздрогнул. А что, если Кондор не пришел домой к обеду? Или пришел поздно и не успел на дневной поезд? Тогда все напрасно! Она будет ждать, ждать… Перед глазами тотчас возникает кошмарное видение: цепляясь за перила террасы, она смотрит вниз, перегибается… Господи, она должна, должна узнать вовремя, что я раскаялся в своем предательстве! Вовремя, прежде чем ее охватит отчаяние, прежде чем случится непоправимое! Пожалуй, пошлю ей телеграмму с первой же остановки, успокою ее — на тот случай, если Кондор не успеет приехать.
На следующей станции, в Брюнне, я выскакиваю из вагона и бегу на почту. Но что это? Перед дверью, как рой встревоженных пчел, гудит толпа, все читают какое-то объявление. Мне приходится силой протискиваться к стеклянной двери, бесцеремонно пуская в ход локти. Скорее, скорее, вот бланк! Что писать? Только короче! «Эдит Кекешфальве тчк Кекешфальва тчк сердечный привет с дороги тчк служебное поручение тчк скоро вернусь тчк Кондор сообщит подробности тчк напишу сразу по приезде тчк люблю Антон».
Я подаю телеграмму. Как медленно работает телеграфистка, как много вопросов она задает: отправитель, адрес, одна формальность за другой. А до отхода поезда две минуты. Опять пробиваюсь сквозь плотную толпу — народу стало еще больше. «Что случилось?» — хочу я спросить. Но тут раздается пронзительный свисток, и я едва успеваю вскочить в вагон. Ну слава богу, все сделано, она успокоится… Только теперь я чувствую, как измучили меня эти два напряженных дня и две бессонные ночи. Прибыв вечером в Чаславице, я едва нахожу в себе силы подняться на третий этаж гостиницы в свой номер. И тут же засыпаю, словно провалившись в какую-то пропасть.
Кажется, я заснул, едва коснувшись подушки, будто безвольно погрузился в темный, глубокий водоворот, на ту недосягаемую глубину, где происходит полное растворение сознания. И только потом, гораздо позднее, я увидел сон, начало которого я никогда не мог вспомнить. Помню только, что я стоял в какой-то комнате, кажется, в приемной Кондора, и внезапно услышал этот страшный деревянный стук, уже много дней пульсирующий у меня в висках, — равномерное постукивание костылей, это ужасное тут-тук, ток-ток. Сначала оно слышалось издалека, будто с улицы, потом стало приближаться, тук-тук, ток-ток, вот оно уже совсем близко, совсем громко, тук-тук, ток-ток, и, наконец, гремит у самой двери. Я в ужасе просыпаюсь.
Широко раскрытыми глазами я всматриваюсь в темноту. Но тут снова раздается тук-тук — резко, сухо. Нет, это не сон, кто-то постучал. Кто-то стучит в дверь. Я вскакиваю с кровати и торопливо открываю. В коридоре стоит портье.
— Господина лейтенанта просят к телефону.
Я смотрю на него непонимающе. Где… где я? Незнакомая комната, кровать… Ах, да ведь я… в Чаславице. Но я не знаю здесь ни души, кто же звонит мне среди ночи? Чепуха! Сейчас, наверное, уже полночь. Но портье торопит:
— Пожалуйста, быстрее, господин лейтенант, вызывает Вена, фамилии я не разобрал.
Сон как рукой сняло: Вена! Это может быть только Кондор. Ну, конечно, он хочет сообщить мне, что она простила! Все в порядке. Я бросаю портье:
— Бегите вниз! Скажите, что я иду!
Портье исчезает, я второпях набрасываю шинель прямо на рубашку и бегу за ним следом. Телефон висит в углу конторы, на первом этаже. Портье уже стоит с трубкой в руке. Я нетерпеливо отталкиваю его, хотя он говорит: «Прервали», — беру трубку и напряженно прислушиваюсь.
Но ничего не слышу. Лишь однообразное далекое гудение зз-врр… ззз… — словно назойливое жужжание комаров. «Алло, алло!» — кричу я и жду, жду. Ответа нет… Одно только насмешливое, бессмысленное жужжание. Отчего мне так холодно, оттого ли, что я в одной шинели, или от внезапно пробудившегося страха? Может быть, все сорвалось? Или, может… я прислушиваюсь, крепко прижимая к уху горячую трубку. Наконец треск, щелчок переключения и голос телефонистки:
— Вас соединили?
— Нет.
— Но ведь связь только что была, вызов из Вены… Минуточку, сейчас проверю.
Снова щелчок. В аппарате что-то трещит, булькает, клокочет. Постепенно все стихает, и я слышу тонкое гудение и жужжание проводов. Внезапно врывается голос, жесткий, грубый бас:
— Говорит комендатура Праги. Это — военное министерство?
— Нет, нет! — отчаянием кричу я в телефон.
Бас невнятно рокочет еще некоторое время и, затихая, теряется в пустоте. Опять этот дурацкий свист и гудение и потом снова неясный, сбивчивый гул далеких голосов. Наконец телефонистка:
— Алло! Вы слушаете? Я только что проверила. Ливия занята. Срочный служебный разговор. Я сразу же позвоню вам, как только абонент повторит вызов. Пожалуйста, повесьте пока трубку.
Я вешаю трубку, измученный, разочарованный, расстроенный. Что может быть бессмысленнее — уловить чей-то голос издалека и не суметь удержать его? Сердце мое сильно колотится в груди, словно я взбежал на гору. Что случилось? Это мог быть только Кондор. Но почему он звонит мне сейчас, в половине первого ночи?
Портье вежливо обращается ко мне:
— Господин лейтенант могут спокойно обождать наверху в своей комнате. Я тотчас прибегу, как только восстановят связь.
Но я отказываюсь. Ни в коем случае вторично не прозевать разговор! Нельзя терять ни минуты. Я должен знать, что случилось, ибо там, за много километров отсюда, — я уже чувствую — действительно что-то произошло. Звонить мог только Кондор или те, из усадьбы. Только Кондор мог дать им адрес моего отеля. Во всяком случае, это было что-то важное, что-то спешное, просто так человека не поднимают ночью с постели. Все нервы во мне напряжены: я нужен, во мне нуждаются! Кто-то хочет от меня чего-то. Кто-то хочет сказать мне что-то важное, решающее, от чего зависят жизнь и смерть. Нет, мне нельзя уходить, я останусь здесь на посту! Я не желаю терять ни минуты.
И я опускаюсь на жесткий стул, подставленный мне портье, и жду, пряча голые ноги под шинелью, не сводя глаз с телефона. Я жду четверть часа, полчаса, дрожа от беспокойства и, может быть, от холода, поминутно вытирая рукавом рубашки выступающий на лбу пот. Наконец — трр! — звонок. Я бросаюсь к телефону, хватаю трубку: вот, вот сейчас я все узнаю.

Назад Оглавление Далее