aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека

Нетерпение сердца. Страница 39

— Ничего вы ей не сказали! Да разве вы сами не видите, что она сходит с ума от ваших визитов, от вашего молчания, что она ждет только одного… только единственного слова, которого ждет каждая женщина от своего любимого… Она ведь ни на что не осмеливалась надеяться, пока была так больна… Но теперь, когда она наверняка должна выздороветь, совсем, совсем выздороветь через неделю-другую, почему бы теперь ей не ожидать того же, на что вправе рассчитывать любая другая девушка, почему нет?.. Она же сама сказала вам, призналась, как нетерпеливо ждет от вас хоть одного слова… больше, чем она сделала, уже невозможно сделать… Ведь она не может просить милостыни… А вы, вы не говорите ни слова, не говорите того единственного, которое могло бы сделать ее счастливой. Неужели это и в самом деле приводит вас в ужас? Ведь у вас будет все, что только может иметь человек. Я стар, я болен. Все, чем владею, я оставлю вам: и поместье и шесть-семь миллионов, которые нажил за сорок лет, — все, все достанется вам… когда вы хотите, хоть завтра, в любой день, в любой час… Мне самому ничего больше не надо… мне надо только, чтобы кто-нибудь позаботился о моем ребенке, когда меня не будет на свете. Я знаю, вы добрый, порядочный человек, вы будете жалеть ее, будете хорошо с ней обращаться.
Он задыхался. Обессиленный, беспомощный, упал он на стул. Но и у меня не было больше сил, я в изнеможении опустился на другой стул. Так мы и сидели друг против друга, молча, не поднимая глаз, бог весть сколько времени. Только изредка я чувствовал, как дрожит стол, в который он вцепился, потому что столу передавалась дрожь его тела. Потом я слышу (опять прошла целая вечность) сухой звук, какой бывает, если ударить по твердому твердым. Его склоненная голова падает на стол. Я ощущаю страдания этого человека, и желание утешить его беспредельно ширится во мне.
— Господин Кекешфальва, — склоняюсь я над ним, — доверьтесь мне… мы все обдумаем… спокойно обдумаем… Повторяю, я целиком в вашем распоряжении, я сделаю все, что в моей власти… Вот только то… на что вы мне намекаете… это невозможно… невозможно… совершенно невозможно.
Он слабо вздрогнул, как уже оглушенный зверь, которого приканчивают последним ударом. Влажные от возбуждения губы шевельнулись, но я не дал ему возразить.
— Нет, нет, это невозможно, господин Кекешфальва, не будем больше об этом говорить… Вы только подумайте сами… ну что я такое… ничтожный лейтенант, который живет только на свое жалованье да еще на небольшую субсидию от родных… с такими ограниченными средствами нельзя как следует устроить свое будущее, на них не проживешь, а тем более вдвоем… (Он хотел перебить меня.) Я знаю наперед, что вы скажете, господин фон Кекешфальва. О деньгах нечего говорить, думаете вы, с деньгами все будет в порядке. Да, я знаю, что вы богаты… что я мог бы получить от вас все… Но именно потому, что вы так богаты, а я ничто и никто… именно потому это невозможно. Ведь любой подумает: он поступил так из-за денег… и всю жизнь я сам… я да и Эдит тоже, уж поверьте мне… всю жизнь ее будет терзать подозрение, что я женился на ней только ради денег и не посчитался… не посчитался с особыми обстоятельствами. Поверьте мне, господин фон Кекешфальва, это невозможно… при всем моем искреннем уважении к вашей дочери… при всем… при всем хорошем отношении… Словом, вы должны меня понять.
Старик не двигается. Поначалу мне кажется, что он вообще не понял моих слов. Потом его поникшее тело шевельнулось. Он хватается обеими руками за край стола; я догадываюсь, что он хочет поднять непослушное тело, хочет встать, но это ему не удается, силы изменяют ему. Наконец он встает, дрожа от напряжения, темная фигура в темной комнате, зрачки застывшие, словно черное стекло. Потом каким-то чужим, зловеще спокойным голосом, словно его собственный человеческий голос умер в нем, он произносит:
— Ну, тогда… тогда все кончено.
Страшный, невыносимый голос, невыносимая, полная отрешенность. Взгляд по-прежнему устремлен в пустоту, а рука ощупью отыскивает на» столе очки. Отыскивает, но не подносит их к застывшим глазам — к чему видеть? к чему жить? — и неловко сует в карман. Синеватые пальцы, в которых Кондор увидел смерть, снова бегают по столу и наконец нащупывают на самом краю черную смятую шляпу. Он оборачивается, чтобы уйти, и бормочет, не глядя на меня:
— Простите за беспокойство.
Шляпа надета косо, ноги плохо повинуются ему, они шаркают и заплетаются. Как лунатик, бредет он к дверям. Потом, словно вспомнив что-то, снимает шляпу, кланяется и повторяет:
— Простите за беспокойство.
Он мне кланяется, старый, надломленный человек, и этот жест вежливости в минуту такого потрясения добивает меня. Я вдруг снова чувствую, как горячая волна захлестывает меня, поднимается к глазам, в я становлюсь слабым и податливым: сострадание — уже в который раз — побеждает меня. Не могу я отпустить его ни с чем, старика, который пришел предложить мне свою дочь, единственное, что у него есть на земле, не могу отдать его во власть отчаяния и смерти. Не могу лишить его жизни. Я должен ему сказать что-то утешающее, успокаивающее, целительное. И я бросаюсь за ним.
— Господин фон Кекешфальва! Ради бога, не поймите меня превратно… Нельзя вам уйти просто так и сказать ей… это было бы ужасно для нее и… и не соответствовало бы действительности.
Волнение мое все растет. Я замечаю, что он меня совсем не слушает. Соляной столб отчаяния — вот что стоит передо мной, тень в тени, живое воплощение смерти. Меня одолевает желание утешить его.
— Да, это не соответствовало бы действительности, клянусь вам!.. И для меня нет ничего ужаснее, чем обидеть вашу дочь… обидеть Эдит… или внушить ей мысль… что я неискренне относился к ней… а ведь никто, никто не относился к ней сердечнее, чем я… Это просто бредовая идея… вообразить, будто она мне безразлична… напротив… да, да, напротив… я просто считал, что бессмысленно сейчас… сегодня принимать решение… сегодня, когда важно только одно… чтобы она берегла себя… чтобы она выздоровела по-настоящему!
Он вдруг повернулся ко мне. Зрачки, совсем недавно мертвые и неподвижные, сверкнули в темноте.
— А потом… когда выздоровеет?..
Я испугался. Внутренним чутьем я угадал опасность. Если я сейчас дам какое-нибудь обещание, я буду связан по рукам и ногам. Но тут же спохватываюсь: то, на что она надеется, обман. Ей не, выздороветь вот так, сразу. Пройдут годы и годы; не надо заглядывать далеко вперед, говорил Кондор, лишь бы она сейчас успокоилась и утешилась. Почему бы не подать ей надежду, почему бы не осчастливить ее хоть ненадолго? И я говорю:
— Ну, когда она выздоровеет, тогда, конечно, тогда… я сам бы пришел к вам.
Он не сводит с меня глаз. Дрожь пронизывает его тело, мне кажется, будто что-то невидимо подталкивает его изнутри.
— Можно… можно… я ей это скажу?
И опять я чую опасность. Но у меня больше нет сил сопротивляться его молящему взгляду. Я уверенно отвечаю:
— Да, скажите ей! — И протягиваю, ему руку.
Его глаза сверкают, увеличиваются, устремляются мне навстречу. Такой взгляд, наверное, был у Лазаря, когда тот, еще ничего не понимая, восстал из гроба и снова увидел небо и белый свет. Рука Кекешфальвы в моей, она дрожит все сильнее и сильнее. Вдруг голова его начинает склоняться, ниже, ниже… Я вовремя вспоминаю, как он тогда склонился ко мне и поцеловал мою руку. Я вырываю у него свою руку, а сам все твержу:
— Скажите ей, ради бога, скажите ей, пусть не тревожится. Сейчас важно одно! Выздороветь, как можно скорей выздороветь… Для себя, для всех нас!
— Да, да, — повторяет он в экстазе, — выздороветь, как можно скорее выздороветь. Теперь она уедет не мешкая и выздоровеет… из-за вас и ради вас. Я знал это с первой минуты, сам бог послал мне вас… Нет, нет, я не буду вас благодарить… бог вас вознаградит… А теперь я уйду… нет, нет, не провожайте меня, не беспокойтесь, я ухожу.
И другой, не знакомой мне, легкой, упругой походкой он пошел — нет, побежал к дверям, черные полы его сюртука развевались, как крылья. Дверь захлопнулась со звонким, чуть ли не веселым стуком. А я остался один в пустой комнате, немного растерянный, как всегда, когда сделаешь решающий шаг, еще не обдумав всего. И только через час я до конца понял, какую ответственность на меня налагает то, что я обещал в порыве малодушного сострадания, я понял это тогда, когда мой денщик, робко постучав в дверь, вручил мне письмо на голубой бумаге, так хорошо мне знакомой.

«Послезавтра мы уезжаем. Так я обещала папе. Простите мне все, что я вытворяла в последние дни, но я с ума сходила от страха при мысли, что я вам в тягость. Теперь-то я знаю, зачем и для кого я должна выздороветь. Теперь я больше ничего не боюсь. Приходите завтра пораньше, если можно. Никогда еще я не ждала вас с таким нетерпением. Всегда ваша Э.».

«Всегда»! Невольный трепет охватил меня при виде этого слова, которое безвозвратно, навеки связывает человека. Но пути назад уже не было. Еще раз сострадание пересилило мою волю. Я себя отдал. Я больше не принадлежал себе.

«Возьми себя в руки, — сказал я себе. — Твое полуобещание, которое навсегда останется невыполненным, последнее, чего они могли от тебя добиться. Еще день, ну, два дня ты должен терпеливо сносить эту нелепую любовь; потом они уедут — и ты спасен». Но чем ближе время подвигалось к вечеру, тем неспокойнее становилось у меня на душе, тем больше мучила меня мысль предстать с ложью на сердце перед ее нежным и доверчивым взглядом. Напрасно старался я весело болтать с приятелями: я ежеминутно ощущал в мозгу какую-то пульсацию, подергивание каждого нерва и внезапную сухость в горле, словно приглушенный огонь тлел у меня глубоко внутри. Совершенно машинально я заказал себе коньяку и немедля проглотил его. Но это не помогло, сухость по-прежнему сводила горло. Я повторил заказ, но только после третьей порции понял, зачем пью: глотая коньяк, я хотел набраться смелости, чтобы там, при свидании, не струсить и не раскиснуть. Я хотел заранее усыпить какое-то чувство — то ли страх, то ли стыд, что-то очень хорошее или что-то очень дурное. Да, да, секрет был именно в этом — недаром же солдатам перед атакой выдают двойную порцию водки, — хотел оглушить и одурманить себя, чтобы не столь остро ощущать то сомнительное и, быть может, опасное, что ожидает меня. Но после первых трех рюмок у меня отяжелели ноги, а в голове зашумело и зажужжало, как бормашина, перед тем как сверло больно вонзится в зуб. Нет, совсем не с ясной головой, не уверенно и уж никак не радостно, медленно шагал я по бесконечно длинному шоссе — а может, оно просто показалось мне таким бесконечным? — к страшному дому, чувствуя, что у меня замирает сердце.
Но все оказалось проще, чем я думал. Иное, лучшее забвение, иное, более тонкое и чистое опьянение ожидало меня, нежели то, которое я пытался найти во хмелю. Ибо тщеславие тоже одурманивает, благодарность тоже оглушает, нежность тоже кружит голову. В дверях, ликуя, меня встретил старый славный Йозеф.
— Это вы, господин лейтенант! — Он всхлипнул, от волнения, переступил с ноги на ногу и украдкой взглянул на меня так, как глядят в церкви — иначе не скажешь — на икону. — Входите, входите, господин лейтенант! Пожалуйте в гостиную. Фрейлейн Эдит ожидает вас с самого утра, — прошептал он, стыдливо пытаясь умерить свой восторг.
Я удивлялся, я задавал себе вопрос: почему этот посторонний человек, этот старый лакей смотрит на меня с такой радостью? За что он так меня любит? Неужели люди становятся добрее и счастливее при виде чужой доброты и чужого сострадания? Значит, прав Кондор, значит, тот, кто помог хотя бы одному-единственному человеку, жил не напрасно, значит, и впрямь стоит отдавать людям всего себя, все свои силы — до последнего? Тогда оправдана каждая жертва; и даже ложь, если она приносит счастье другим, важнее любой правды. Я пошел увереннее; совсем по-иному шагает человек, когда он знает, что несет с собой радость.
Но вот навстречу мне выбежала Илона, и она тоже сияла от радости, и взгляд ее ласкал меня, как и ее нежные смуглые руки. Еще никогда она не пожимала мою руку так сердечно и так тепло.
— Спасибо, — сказала она, и чудилось, будто ее голос доносится до меня сквозь теплый, летний дождь. — Вы даже не представляете себе, как много вы сделали для нашей девочки. Вы спасли ее! Бог свидетель, вы спасли ее! Пойдемте скорей, нет слов передать, как она ждет вас.
Но тут тихо скрипнула другая дверь; мне и раньше казалось, будто за ней кто-то стоит и прислушивается. Кекешфальва вошел в комнату, и в глазах его были не смерть и не страх, а кроткая радость.
— Как хорошо, что вы пришли. Вы себе даже не представляете, до чего она изменилась. За все годы, с тех самых пор как стряслось это несчастье, я еще ни разу не видел ее такой веселой, такой счастливой. Свершилось чудо, поистине чудо! Боже, как много вы сделали для нее и для всех нас!
Старик не мог договорить. Он глотнул, всхлипнул, но тут же устыдился своего волнения, которое мало-помалу охватывало и меня самого. Ибо кто остался бы равнодушным при виде такой безграничной благодарности? Я никогда не страдал особым тщеславием, никогда не принадлежал к числу тех, кто восторгается самим собой или превозносит себя, и по сей день я не верю ни в свою доброту, ни в свои силы, но от этих восторгов, безудержных, неумеренных, меня невольно заливала горячая волна уверенности в себе, словно благодатный ветер унес все страхи, всю трусость. Почему и не позволить любить себя, ни о чем не заботясь, если это приносит людям счастье? Теперь мне уже не терпелось как можно скорей войти в ту комнату, которую я третьего дня покинул в полном отчаянии.
Но что это, в кресле сидит девушка, которую я едва узнаю: такой у нее веселый вид, такой свет исходит от нее. В шелковом платье нежно-голубого цвета она кажется еще воздушное — девочка, почти ребенок. В каштановых волосах мерцают — уж не мирты ли это? — какие-то белые цветы, а вокруг кресла — кто ей столько надарил? — корзины, корзины с цветами, море цветов. Наверное, она уже давно знала, что я пришел, наверное, она слышала и веселые приветствия, и мои приближающиеся шаги. Но сегодня я не встретил беспокойно-испытующего недоверчивого взгляда из-под полуопущенных ресниц. Она сидела выпрямившись, легко и непринужденно; в этот раз я даже забыл, что плед скрывает увечье и что глубокое кресло для нее темница, — совсем позабыл, ибо не переставал удивляться, глядя на это незнакомое существо, чья радость стала еще более детской, а красота более женственной. Она заметила мое удивление и приняла его как заслуженный дар. Прежним, беззаботным приятельским тоном она обратилась ко мне:
— Ну, наконец-то! Садитесь поближе. И ничего не говорите. Мне нужно сказать вам что-то очень важное.
Я спокойно сел. Разве можно оставаться смущенным и растерянным, когда с вами говорят так по-дружески, так просто?
— Уделите мне всего одну минуту. Вы ведь не станете меня перебивать, верно? — Я почувствовал, что она взвесила и продумала каждое слово. — Я знаю все, что вы говорили отцу. Я знаю, что вы хотите для меня сделать. А теперь поверьте мне: я тоже обещаю, тоже даю вам слово, что никогда — вы слышите? — никогда не спрошу, почему вы так поступили, ради отца или ради меня самой. Из сострадания или… нет, только не перебивайте, я не хочу этого знать, не хочу… не хочу больше ломать себе голову, мучить себя, мучить других. Довольно с меня и того, что я вновь живу благодаря вам и буду жить… что я только вчера начала жить. Когда я выздоровею, я буду знать, кому я этим обязана. Вам. Вам одному.
Помедлив, она продолжала:
— А теперь выслушайте, что обещаю я. Этой ночью я все хорошенько обдумала.

Назад Оглавление Далее