Информация по реабилитации инвалида-колясочника, спинальника и др.
Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека Библиотека

13 сентября 1999 года

Я летел: Сразу оговорюсь: многие слова, которыми мы пользуемся в повседневной жизни для меня имеют свое значение и смысл. Обычно некто говорит: 'Я летел', - и окружающие понимают, что это значит: человек купил билет, прошел регистрацию, сел в эргономичное самолетное кресло и — через несколько часов комфорта, скрашенного обедом и напитками, общением с попутчиками, бдением за компьютером или расслабляющим резиновым сном — оказался в нужной точке планеты. Если в пути у него возникают физиологические потребности, он без проблем решает их, сходив в туалет. Фраза 'я летел' применительно ко мне содержит иное наполнение, как, собственно и все остальные словосочетания.
Итак, я летел, а точнее перемещался в пространстве посредством самолета 'Аэрофлота' по маршруту 'Москва-Сиэттл', и все время, все 11 часов полета, старательно делал вид, что я сплю. Крепко сплю. Я никогда не могу уснуть ни в дороге, ни где-либо в гостях и этот полет в Америку обещал мне изматывающую одиннадцатичасовую бессонницу.
Я лежал в коляске, наглухо прикрученный к ней ремнями 'безопасности'. Лежал, закрыв глаза, слушал равномерный ватный гул двигателей и представлял, как через некоторое время встречусь с друзьями, с Пашей и Лидой, с которыми не виделся уже семь лет. Я пытался вспомнить, что мне нужно будет сделать в первую очередь, после возвращения домой. Придется вновь искать работу, потому что вряд ли, за те два месяца, что я проведу в поездке, за мной сохранится рабочее место. Точнее, не одно, а три, поскольку я умудрялся работать сразу в нескольких организациях, годами не вылезая из своей однокомнатной квартиры. Я пытался вообразить, какие, хотя бы маленькие, подарки и кому я должен привезти из этой поездки за океан.
— Вам нужно чего-нибудь?
Вопрос прозвучал неожиданно — я летел один и настроился практически на полную самоизоляцию. Было немного тревожно и отсутствовало желание общаться с кем-либо:
Еще в тот момент, когда друзья заносили меня с коляской в самолет и устанавливали ее, укрепляя между перегородкой в салоне и креслами, еще в тот момент меня спросили, летит ли кто-нибудь со мной. В ответ на мое отрицание последовал недоуменный вопрошающий взгляд: 'А как же Вы будете? Этот вопрос отражался в глазах молодой женщины, старшей среди стюардесс.
— Не переживайте, все будет нормально. Мне ничего не понадобиться и я Вас не побеспокою, — я улыбнулся и сделал просительное лицо. — Вы мне только помогите, пожалуйста, по прибытии в Сиэтл. Мне нужно будет, чтобы кто-нибудь помог мне в аэропорту найти друзей, которые должны меня встречать.
— Конечно, вам обязательно помогут.
Она говорила вежливо, но, в широко раскрытых зрачках ее глаз явственно читалось охватившее стюардессу смятение. Или, если угодно, профессионально подавляемая волна взаимоисключающих эмоций. Она не могла понять, как это так, со мной нет никого из сопровождающих. А если что-то: Что тогда надо со мной делать?… С какого бока ко мне подступиться?… Как может человек в таком малом объеме и беспомощном виде путешествовать один?… Да, что там путешествовать? Как он вообще, жить-то может?
Всматриваясь в растерянные глаза бортпроводницы я сам начал теряться: а вдруг 'Аэрофлот' ввел какие-нибудь новые, неизвестные мне, правила, относительно 'нестандартных людей' и меня в последний момент ссадят и уже не впустят на самолет без сопровождающего, который моим сценарием не предусматривался. Я как мог успокоил симпатичную представительницу 'Аэрофлота', постаравшись вложить в голос всю уверенность и беззаботность на которые был способен. В конце концов, я не представляю никакой опасности для окружающих, не являюсь животным. Билет мной тоже куплен вполне законно, на деньги, собранные моими друзьями — близкими и незнакомыми, узнавшими о моих проблемах через форум партии 'Яблоко'. Я имею право путешествовать самостоятельно. Устроившись в салоне, я закрыл глаза. Пусть думают, что я безмятежно сплю и, следовательно, мне ничего не надо. Однако, персонал авиалайнера так не считал.
— Вам нужно чего-нибудь? — я услышал вопрос во второй раз, и решил, что следует на короткое время 'проснуться'.
Рядом стояла молодая женщина, лет двадцати пяти, в голубой униформе. Она улыбалась, а в глазах — то же самое тревожное недоумение. Окажись мы в иной обстановке, я бы не упустил возможности пообщаться подольше, однако, вокруг нас сидели пассажиры, многие из которых ошеломленно не спускали с меня глаз. Жгучие взгляды некоторых из них я ощущал даже сквозь свой 'очень глубокий сон'.
— Нет, спасибо! Все нормально.
— Хорошо! Если что-то потребуется, позовите меня. Я все время буду здесь неподалеку.
— Спасибо.
Она пошла дальше, унося с собой вежливое, испуганное лицо. Я ее не убедил. Впрочем, у меня не было такой задачи. Я не собирался никому объяснять, что, готовясь к полету, не ел уже более двадцати четырех часов и не пил, также, часов восемь, не меньше. Потому как знал: если в полете у меня возникнет потребность облегчить организм, то помочь мне в этом вопросе будет некому. А даже и окажись рядом друг, что это изменит? Ну, не станем же мы устраивать физиологическое шоу, на глазах у всех пассажиров? А тащить в самолетную уборную мою неуклюжую коляску — вариант совсем скверный — задействовать придется весь салон. Так что оставалось уповать только 'на воздержание', причем во всех его формах. Я уже, правда, немного созрел для туалета, и сильно хотел пить — в горле все пересохло. Но, полет длится всего одиннадцать часов, ну еще плюс часа полтора-два на взлет и посадку. Нужно просто немного подождать. А ждать и терпеть я умею. Времени и возможностей научиться этому, у меня было предостаточно. В общем, все шло нормально.
Стюардесса отошла и я вновь закрыл глаза. Нужно было со смыслом прожить эти неизбежные часы пребывания в самолете. Читать я не мог, во-первых, у меня ничего для этого оказалось. Я летел один, а потому взял с собой только самое необходимое. Я даже отказался захватить посылку для Паши с Лидой. А, во-вторых, в моей коляске не то, что читать, просто лежать было неудобно. Мне оставалось только одно — вспоминать и размышлять.
Для этого сейчас был самый подходящий момент.
Странно у меня все сложилось. По прогнозам врачей я должен был умереть много лет назад. Не умер.
Что-то не сработало.
Обреченный на неподвижность, на вечную зависимость от кого-то, на скуку и одинокое беспомощное умирание в каком-нибудь забытом Богом и государством доме призрения я, тем не менее, сам, без сопровождающих, летел на высоте десяти тысяч метров через океан к друзьям, живущим на другом континенте:
Опять что-то не сработало.
Или наоборот, сработало 'вопреки'?
А для чего?
Было о чем поразмыслить.
И пока я перемещался в пространстве, память унесла меня в прошлое.
Ненужное возвращение
За весь свой 'санаторный' период я еще один раз 'погостил' у родителей. Мне тогда было четырнадцать. Наступало лето. В санатории, в нашем отделении, грянул капитальный ремонт. На время ремонта всех детей решено было выписать по домам.
Я стремился домой, а мои родители не хотели меня забирать. Врачи несколько раз посылали телеграммы близким, чтобы за мной приехали, но близкие никак не реагировали. Это было непонятно и тревожно, потому что мой дом находился от санатория на расстоянии двух трамвайных остановок. Заканчивался учебный год. Все дети разъезжались по домам. Что со мной делать дальше никто не знал. Уезжала моя подружка Наташа. Она тоже считалась старожилом санатория — лечилась от туберкулеза позвоночника. Будучи совсем детьми, мы лежали в одной палате. Детей до восьми лет, клали вместе, и никто не обращал внимания на пол ребенка. Я в такой палате, для 'маленьких', пролежал до десяти лет.
Наташка пришла попрощаться.
— Антон, а ты что будешь делать? Все почти разъехались.
— Я тоже, возможно, скоро уеду. Может быть, меня заберут, — сказал я неуверенно.
— А давай напишем записку твоим? — вдруг предложила Наташка.
— Какую?
— Я сейчас напишу.
Она села около моей тумбочки и стала что-то царапать шариковой ручкой.
— Вот, смотри!
Перед моими глазами оказался листок бумаги, на котором было написано: 'Мать, почему ты не забираешь меня?… — а дальше очень грязное ругательство.
— Нет, я так не хочу! У меня очень хорошие и мама, и папа.
— Хорошие? Да ты им не нужен. Ты же видишь, не хотят они, чтобы ты ехал домой.
— Нет. Порви то, что написала. Порви!
— Хорошо. Ну, я пошла. Может быть, еще увидимся. Пока.
Она протянула мне руку.
Через два дня за мной все же приехал дед. Когда я очутился дома, то понял, что здесь меня не только не ждали, но и не желали видеть.
— Ты что ругательные письма пишешь? — с порога набросилась мать.
— Какие письма? — я ничего не понимал.
— Вот это письмо, — она протянула мне ту самую Наташкину записку. — Оно оказалось в нашем почтовом ящике. Лежало без конверта.
— Но я этого не писал. Ты же видишь, что это не мой почерк?
Мама все равно не поверила: 'Тут твоя подпись'.
Моя подружка Наташа перестаралась. И без того меня считали здесь лишним. Я видел это в вопросах и взглядах сестренки, которая уже давно привыкла к тому, что она главная в этой семье и все внимание должно уделяться ей одной. Я читал это в поведении матери, в ее глазах, когда она что-то делала для меня. Нет, ей не приходилось 'выгребать' из-под меня, или что-то подобное. Но, тем не менее, я не мог обходиться без посторонней помощи. Мне нужно было помогать мыться, давать еду, воду, выносить баночку с мочой и пакеты с калом, нужно было постоянно помнить, что делать со мной, если они захотят поехать куда-нибудь. Мать была уверена — она тратит силы напрасно, никакой пользы от меня в будущем ожидать не приходится — я дерево никогда не принесущее плодов — вот что говорили ее глаза, вот что я в них читал.
Я читал это и в глазах отца, которого видел редко. К тому времени, его назначили директором рыбного завода; он работал допоздна и часто по выходным. Иногда, он заходил в нашу с сестренкой комнату, садился напротив меня и, очень трудно выразить, каким был его взгляд. Я не видел в нем ничего, что очень хотел бы видеть. Ясно, очень отчетливо я прочитывал только укор: 'Что же ты так подвел меня, сын?

* * *

В июне, практически сразу после моего появления дома, мать решила, что лучше всего нам поехать на дачу и там провести месяц — самое жаркое время года. Кондиционеры для рядовой советской семьи в то время были приборами просто космической недосягаемости. Наша семья не считалась бедной — все же, отец имел престижную должность, тем не менее, кондиционера у нас не было. Я вообще не слышал о кондиционерах в то время, хотя астраханский климат, летом, переносится очень тяжело. Температура порой поднимается выше сорока градусов по Цельсию в тени. Поэтому, отец согласился с матерью, несмотря на то, что ему приходилось каждый день бывать на рыбзаводе. Но у родителей имелся автомобиль 'Жигули', приобретенный ими уже после переезда в Астрахань на деньги, заработанные отцом на китобойных промыслах.
Был назначен день переезда. Я ожидал от него переломов, так как при переезде меня обязательно начнут переносить. И не один раз. Утром назначенного дня мама о чем-то говорила с отцом, перед тем, как он отправился на работу.
— Сынок, мы сейчас с Таней уедем, а после шести часов приедет папа и привезет тебя.
Мама поставила на пол тарелку с обычным моим завтраком и обедом: два сырых яйца, хлеб, соль и чай. Я остался ждать отца. Однажды, когда мне было четыре года, меня так вот оставили одного. Я ждал, ждал, ждал родных. Обычно ничего страшного не происходило, но в тот день, точнее в тот вечер, они сильно запоздали. Когда растворились последние солнечные лучи, проникавшие в нашу квартиру, стало темно. Освещение я включить не мог. Оставалось только по-щенячьи подползти к входной двери и, вглядываясь в тончайшую полоску света у самого пола, прислушиваться к шагам на лестнице. Проходили мимо люди: вот кто-то вошел в квартиру напротив, кто-то поднялся этажом выше. Я хорошо научился слышать и различать все, что делается снаружи. У меня не было возможности выйти и посмотреть, но у меня имелись уши. Я все время вслушивался в шумы, в звуки, ждал, когда в дверной замок вставится ключ — я узнал бы этот звук из тысячи самых разнообразных звуков. Но было тихо.
И тут мне стало страшно. Не за свою жизнь, а что больше никто никогда не придет и я останусь один, в этой пустой трехкомнатной, страшной квартире.
Я заплакал. Сначала тихо. Потом громче — вдруг захотел, чтобы меня услышали. Через минуту я уже орал.
К двери подошла женщина из квартиры напротив.
— Что случилось?
— Мама! Мама! Мама не идет! — орал я.
Подошел еще кто-то, они тихо невнятно поговорили. Отошли.
Через какое-то время я услышал долгожданное, спасительное позвякивание в дверном замке.
— Ты что это устроил истерику? — строго спросила мать.
— Чтобы я больше этого не слышал, — почти со злостью бросил отец.
И больше я ничего не боялся. Нет, боялся, конечно, но старался никогда не показывать этого.

* * *

В день переезда на дачу я вновь ждал. Стояла жара. Наша квартира располагалась на первом этаже, окна открыты. На этот раз я слушал улицу. Там, возле подъезда, как и всегда, сидели соседки. Пожилым женщинам делать было нечего, и они, обсуждали живущих, проходящих мимо, всех кого видели.
— Нина, здравствуй! Ты с работы? Посиди с нами, устала, поди?
— Здравствуйте, тетя Лида! Нет, спасибо, я очень устала. Да и ужин готовить нужно. Мой с работы придет, а дома ничего не приготовлено.
— Да и, правда, ты вот все по дому, по дому. Он тебя обижает?
— Нет, что Вы такое говорите, тетя Лида? Он меня никогда не обижает. Выпить любит, но так ведь он работает много, иногда и расслабиться нужно. Я пойду. Позже, может быть, выйду.
— Ладно, Нина, иди. Работаешь ты много, худющая какая. Я ведь знаю, что твой работает много. Молодец он у тебя. Все в дом, — голос у говорящей был сочувствующий, почти жалеющий.
Послышались удаляющиеся по лестнице шаги.
— Она ленивая, да и муж такой же. Как напьется, так бьет ее. Видимо, есть за что, — голос принадлежал все той же 'тете Лиде', которая только что жалела ушедшую соседку.
Зная о злых соседских языках, мать старалась не вступать в разговоры с лавочными 'сиделками'. И очень редко кого-то из них приглашала домой. Хотя, тетушки ее уважали. Во всяком случае, демонстрировали это, когда кто-то из них, приходил 'на минутку' по своим соседским делам: попросить взаймы соли или теста.
Я слушал эти лавочные пересуды, ждал отца и старался прокрутить в воображении как он станет переносить меня в машину: как возьмет на руки, как будет держать, закрывая входную дверь ключом, выходя из подъезда, открывая дверцу машины, укладывая на сиденье, как в это время мне лучше удерживать рукой ногу. Короче, это был обычный процесс: я мысленно готовился к переезду, стараясь предусмотреть все возможное, чтобы не сломаться, а если сломаться, то не в нескольких местах одновременно.
Время подходило к семи вечера, когда я услышал, как в замок вставили ключ — пришел отец.
— Что, сын, ждешь? Я сейчас помоюсь, немного посижу и поедем.
Отец знал о моих переживаниях. Я никому об этом не рассказывал, но он видел, как я напрягался, как менялось мое лицо, в тот момент, когда он или мать брали меня на руки.
Летнее время отец всегда переносил тяжело. У него был псориаз. Это заболевание он приобрел во время одного из загранплаваний. По его рассказам, их корабль попал под радиоактивное облако, в то время, когда они проходили неподалеку от Новой Зеландии. По кораблю объявили тревогу, все укрылись внутри, а он не успел. Облако образовалось в результате испытания ядерного оружия на атолле Муруроа. После того плавания, отец какое-то время провел в больнице. Псориаз проявился позже и всякий раз обострялся в моменты, когда он начинал нервничать. С назначением на должность директора рыбокомбината, отец нервничал постоянно.
Красные шелушащиеся пятна шли по всему телу, чистым оставалось только лицо. В момент обострения они сильно чесались, стягивали кожу. По причине заболевания, отцу приходилось носить рубашку с длинными рукавами даже в летнее время. Никто на рыбзаводе не знал о его болезни, а он очень стеснялся. Пятна выглядели страшно и, хотя заболевание это не заразное, впечатление складывалось отталкивающее. Каждый вечер, вернувшись с работы, он шел в душ, а потом долго сидел в кресле, расковыривая свои пятна, часто до крови. Кусочки отшелушившейся кожи валялись потом по всему полу, и мать за это постоянно ругала отца. Только он не мог иначе. Болезнь протекала мучительно. Отец пытался лечиться у разных специалистов, но ничего не помогало. Мать где-то нашла рецепт мази, которая приносила ему облегчение. Снадобье делалось дома, из компонентов, которые пахли очень неприятно. И только вечером, после того как отец намазывался своим пахучим лекарством, можно было видеть его расслабившимся, отдыхающим от изматывающего зуда.
Немного посидев в кресле и поколупав свои болячки, отец начал собираться. Он выглянул в окно на кухне.
— Что они здесь сидят? — в голосе его слышалось раздражение. Я только сейчас понял, отец не просто отдыхал, после работы, он ждал, когда уйдут соседки. Время подходило к девяти вечера, а они все сидели у подъезда и расходиться, судя по оживленной беседе, не собирались. А нам нужно ехать за город.
Отец прошел в спальню, окна которой выходили на другую улицу. Здесь никого не было. Он вытащил противокомариную сетку, открыл окно и выставил на улицу стул.
— Давай, сынок! — он приблизился и взял меня на руки. Когда меня брал отец, я не сильно боялся. Руки у него сильные, и брал он всегда очень осторожно. Подняв, он понес меня, но не к двери, а к окну в спальне. Положил на подоконник.
— Лежи осторожно. Я сейчас подгоню сюда машину. Там эти сидят. Я не хочу, чтобы они видели.
'Этими' были те самые тети, обсуждающие всех и вся. Я вдруг догадался и с какой-то щемящей остротой осознал — моему отцу стыдно, что у него такой сын. И еще, я понял, что стыдно не только ему, но и моей маме. Именно об этом они говорили утром на кухне. Об этом. Это открытие тогда потрясло меня. Я вдруг ощутил, как мучительно жжет клеймо неполноценности, только что поставленное мне самым главным человеком — отцом, который, опасаясь подлых соседских языков, предпочел тащить меня по-воровски, через окно, чтобы никто не увидел его позор и унижение — его больного сына.

* * *

Я лежал, боясь пошевелиться, испытывая незнакомую еще боль. Я ничего не сломал, болело где-то очень глубоко внутри. Я понимал, что для родных я стал не просто обузой, я стал обузой, которую надо тщательно скрывать от окружающих. Я замечал, когда к нам приходили гости, меня старались не показывать, держали их подальше от той комнаты, где я прятался. Но никогда до этого я не осознавал так остро, что они, самые близкие мне люди, стыдятся меня, моей болезни.
Отец появился под окном, минуты через три, встал на стул и осторожно снял меня с подоконника. Спустя некоторое время я уже лежал на заднем сиденье. А спустя еще немного, мы ехали за город, в наш дачный домик.
Мать встречала нас у ворот участка. Участок был небольшой. Уже почти стемнело, но в жидком свете электрических ламп я успел разглядеть ряды виноградных лоз, ползущих вверх по струнам проволоки, натянутым на вбитые в землю деревянные жерди, До этого я никогда не видел, как растет виноград. Да и на природу попал впервые. Перед домиком застыли кусты роз, а позади — располагался огород. Росли здесь и плодовые деревья. Мать в начале осени всегда делала запасы на зиму, консервировала помидоры и огурцы, варила варенья. Все у нее получалось очень вкусным, только я, постоянно проживая в санатории, исключительно редко пробовал эту вкусноту.
Почти весь июнь и одну неделю июля прожил я тогда с семьей на даче. Первые четыре или пять дней мать выносила меня по утрам из домика и укладывала на раскладушку, под небольшим навесом. Навес создавал хорошую тень от солнца, правда, даже в тени тогда температура достигала тридцати восьми градусов. Ночью она переносила меня в домик и я спал на полу. В этой же комнате на одной кровати спали родители и сестренка. С наступлением ночи прохладнее не становилось. Ночью работал вентилятор. Засыпали все тяжело. Ночи для меня были пыткой.
В первый же выходной день мать решила искупать меня в небольшом, узком корыте. Когда опускала в него, хрустнула ключица. Перелом. Я поморщился, но матери ничего не сказал. Она сама поняла — что-то случилось. Закончив мытье, позвала отца, чтобы тот помог меня вытащить. Боль в ключице была сильной, да и я напрягся в тот момент, когда отец взял меня на руки. Результат — еще один перелом. Точнее, два. Сломаны рука и нога. Нога сломалась когда я выпустил ее из сломавшейся руки. Ничего особенного, обычная моя жизнь: пришлось отказаться от ежедневных прогулок на раскладушке и оставшуюся часть дачного отдыха проводить в душной комнате, где единственным спасением от жары был тарахтящий вентилятор, который теперь крутился и днем, а купание заменить обтиранием мокрым полотенцем.

* * *

Находясь на даче, я иногда видел чистое небо. Я смотрел на него и думал, думал, думал. Я разглядывал плывущие облака. Мне хотелось улететь вместе с ними. Улететь от всего. И от отца с матерью тоже. А может быть, в первую очередь, мне хотелось улететь от них. И в то же время я понимал — они единственные на свете люди, с которыми я еще чем-то связан, кровью, привязанностью, привычкой. Кому я нужен кроме родных, для которых я давно постыдная обуза, но все-таки не чужая обуза, своя?
Возвращение с дачи состоялось тоже ночью, на этот раз отец вносил меня через дверь. На скамейке перед домом никого уже не было.
Точно также, ночью, он отвез меня к бабушке, когда, через неделю, после дачи, мать и сестренка уехали на месяц отдыхать в Трускавец. Отец работал и я его обременял. До возвращения матери меня повесили на бабушку.

Назад Оглавление Далее