aupam.ru

Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.

Библиотека

Нетерпение сердца. Страница 33

А случилось вот что: в ту секунду, когда я с чувством удовлетворения и даже радости (окончание любого дела всегда приятно) укладывал в карман довольно объемистый конверт, я почувствовал — мне что-то мешает. «Что это там хрустит? — подумал я и глубже засунул руку. Но мои пальцы тут же отдернулись, словно раньше меня самого вспомнили, что это такое. Это были письма Эдит, оба ее вчерашних письма, первое и второе.
Не могу точно описать охватившее меня чувство. Кажется, это был не столько испуг, сколько безграничный стыд. Ибо в один миг — словно дым вдруг развеялся — пришел конец обману, или, вернее, самообману. Я сразу понял, что все мои мысли и поступки были сплошной ложью — и досада на полковника, и гордость оттого, что я героически решился уйти в отставку. Если я хотел удрать, то совсем не потому, что полковник дал мне нагоняй (в конце концов, это случалось у нас каждую неделю), — в действительности я бежал от Кекешфальвы, от своего обмана, от своей ответственности, я убегал потому, что быть любимым против воли стало для меня невыносимой пыткой. Как безнадежно больной человек из-за внезапной зубной боли забывает о мучительном, быть может, смертельном недуге, так и я забыл (или попытался забыть) все то, что на самом деле терзало мою душу и заставляло трусливо спасаться бегством, и постарался найти удобный повод уехать — происшествие на учебном плацу. Но теперь я сознавал: мой уход не был благородным жестом оскорбленного человека. Это было трусливое, жалкое бегство.
Однако сделанный шаг придает силы. Теперь, когда прошение об отставке было уже написано, я не хотел отступать. «К черту, — сказал я себе со злостью, — какое мне дело до того, что она там хнычет? Они достаточно издевались надо мной. Какое мне дело до того, что кто-то меня любит? Она со своими миллионами найдет себе другого, а если и нет, меня это не касается. Достаточно того, что я бросаю все, даже мундир! Какое мне дело до этой истеричной особы, выздоровеет она или нет? Я не врач…»
Но стоило мне произнести про себя слово «врач», и мысль разбилась о него, как волна о скалу. Слово «врач» напомнило мне о Кондоре. «А впрочем, это его дело, — тут же сказал я себе. — Ему платят за то, что он лечит больных. Она его пациентка, а не моя. Сам заварил всю кашу, пусть сам и расхлебывает. Лучше всего мне сейчас же пойти к нему и сказать, что я умываю руки».
Я смотрю на часы. Без пятнадцати семь, а мой поезд отходит после десяти. Времени вполне достаточно, тем более, что сказать придется немного: только то, что я выбываю из игры. Но где он живет? Он не говорил мне своего адреса, или я забыл? Да, но, поскольку он практикующий врач, его фамилия должна быть в телефонной книге. Я спешу к телефонной будке, перелистываю список абонентов. Ик… Ир… Ис… Ка… Ко… вот они, Кондоры — «Кондор Антон, торговец», «Д-р Кондор Эммерих, практикующий врач, VIII, Флориангассе, девяносто семь», больше ни одного врача на всей странице, — это он. Выбегая из будки, я повторяю про себя адрес (у меня нет карандаша, в этой сумасшедшей гонке я ничего не взял с собой), окликаю ближайший фиакр, и в то же время как экипаж быстро и мягко катится на резиновых шинах, я вырабатываю окончательный план. Главное — выложить все энергично и коротко. Ни в коем случае не проявлять нерешительности. Не дать ему заподозрить, что я удираю из-за Эдит, сразу представить свою отставку как fait accompli. Дело, мол, началось еще несколько месяцев назад, по только сегодня я получил это замечательное место в Голландии. Если он все же начнет расспрашивать — не отвечать! В конце концов, он тоже не все сказал мне. Нужно наконец перестать считаться с окружающими.
Экипаж останавливается. Может быть, кучер ошибся или я в спешке дал ему неверный адрес? Неужели Кондор действительно живет в этой трущобе? Одни Кекешфальвы платят ему, наверное, бешеные деньги, а врач с именем не может жить в таком доме. Но нет, он живет именно здесь, в подъезде висит табличка: «Д-р Эммерих Кондор, вход со двора, третий этаж, прием от двух до четырех». От двух до четырех, а сейчас уже почти семь. Ну, меня-то он должен принять. Я торопливо расплачиваюсь и пересекаю плохо вымощенный двор. Какая грязная винтовая лестница, стертые ступени, ободранные, исписанные стены, запах бедной кухни и нечистот, женщины в грязных халатах, бранящиеся в коридорах и провожающие подозрительными взглядами офицера, который смущенно пробирается мимо них в полумраке, звеня шпорами!
Наконец третий этаж, длинный коридор, двери справа и слева, одна посередине. Я уже полез было в карман за спичками, чтобы отыскать дверь Кондора, но тут слева выходит служанка весьма неопрятного вида, с пустым кувшином в руке — она, вероятно, идет за пивом к ужину. Я спрашиваю, где живет доктор Кондор.
— Вот тут они и живут, — отвечает она с сильным чешским акцентом. — Только их еще нет дома. Они поехали в Мейдлинг, но скоро будут обратно. Сказали хозяйке, что непременно приедут к ужину. Да вы входите, входите!
Не успел я обдумать это предложение, как она уже ввела меня в прихожую.
— Повесьте вот тут вашу саблю, — указывает она на старый гардероб, единственный предмет меблировки в этой маленькой темной передней. Потом она открывает дверь в приемную, которая выглядит несколько более внушительно: вокруг стола стоят четыре-пять стульев, слева вдоль стены — множество книг.
— Можете присесть вот сюда, — с некоторым пренебрежением кивает она на один из стульев. И я сразу догадываюсь. Кондор лечит бедняков. Богатых пациентов не принимают в такой обстановке. «Странный человек, очень странный, — говорю я себе. — При желании он мог бы разбогатеть на одних Кекешфальвах».
Итак, я жду. Обычное нервное ожидание в приемной врача, когда ты снова и снова перелистываешь растрепанные старые журналы, не потому, что хочется читать, а для того, чтобы обмануть самого себя видимостью какого-нибудь занятия. То и дело встаешь, опять садишься и поглядываешь на часы, сонно тикающие в углу: семь часов двенадцать минут, семь четырнадцать, семь пятнадцать, семь шестнадцать — и, словно загипнотизированный, смотришь на звонок над дверью в кабинет. Наконец в семь часов двадцать минут я не выдерживаю этого безмолвного сидения то на одном, то на другом стуле. Я встаю, подхожу к окну. Внизу во дворе хромой старик, по всей вероятности, разносчик, смазывает колеса своей ручной тележки; за освещенными окнами кухни женщина гладит белье, другая, видимо, купает маленького ребенка в корыте; кто-то — не знаю, на каком этаже, но должно быть, прямо надо мной или подо мной — разучивает гаммы, снова и снова повторяет одно и то же. Я опять смотрю на часы: семь часов двадцать пять минут, семь тридцать. Почему он не приходит? Я не хочу, не хочу больше ждать! Я чувствую, как это ожидание делает меня все более нерешительным, беспомощным.
Наконец — я перевожу дух — слышится стук хлопнувшей двери. Тотчас принимаю скучающий вид. Выдержать топ, говорить как можно непринужденнее, повторяю я себе. Небрежно сказать, что я зашел en passant — проститься, как бы между прочим попросить его съездить на днях к Кекешфальвам и, чтобы у них не возникло никаких подозрений, сообщить им, что мне пришлось уйти со службы и уехать в Голландию. Господи, какого черта он еще заставляет меня ждать! Я отчетливо слышу звук передвигаемого стула в соседней комнате. Не хватает еще, чтобы это корова в юбке позабыла доложить обо мне!
Я уже намереваюсь выйти и напомнить служанке о себе. Но вдруг я останавливаюсь. Человек, который ходит в соседней комнате, не может быть Кондором. Походку Кондора я хорошо знаю: я запомнил с той ночи, когда провожал его, как он, коротконогий и страдающий одышкой, тяжело и неуклюже шагает в своих скрипящих башмаках; а шаги, которые раздаются в соседней комнате, то удаляясь, то приближаясь, совсем иные — робкие, неуверенные, скользящие. Я не могу понять, чем, собственно говоря, так волнуют меня эти незнакомые Шаги, почему я так напряженно прислушиваюсь к ним. Но меня не покидает ощущение, будто другой человек так же взволнованно и настороженно, как и я, прислушивается к тому, что происходит здесь, в этой комнате. Внезапно я слышу неясный шорох за дверью, словно кто-то нажимает с той стороны дверную ручку или балуется с ней; и верно — она уже повернулась, блеснув в сумерках светлой латунной полоской. Дверь приоткрывается, образуя узкую черную щель. Вероятно, это сквозняк, ветер, говорю я себе, потому, что никто не открывает дверь так вкрадчиво, разве что ночной вор. Но нет, щель становится шире. Чья-то рука очень осторожно отворяет изнутри дверь, и вот я различаю наконец в темноте неясные очертания человеческой фигуры. Оцепенев, я смотрю на нее. В дверях раздается тихий женский голос:
— Здесь… есть кто-нибудь?
Ответ застревает у меня в горле. Я сразу понял: так спрашивать может лишь тот, кто не видит. Только слепые ходят таким неуверенным, робким, скользящим шагом, только в их голосе слышится такая нерешительность. И в ту же секунду я вспоминаю: разве Кекешфальва не говорил, что Кондор женился на слепой? Это она, и никто иной, это жена Кондора, стоя в дверях и не видя меня, обращается ко мне с вопросом. Я напряженно всматриваюсь, стараясь разглядеть в темноте эту тень, и наконец, смутно различаю худощавую женщину в просторном халате, с седыми, слегка растрепанными волосами. Боже, и такая непривлекательная, некрасивая женщина — его жена! Ужасно чувствовать на себе взгляд незрячих глаз и знать, что они не видят тебя; в то же время я замечаю, как она, вытянув шею, чтобы лучше слышать, старается обнаружить присутствие постороннего человека в невидимом для нее пространстве; от усилия она кривит большой рот, и это делает ее еще более некрасивой.
Секунду я молчу. Потом встаю и кланяюсь — да, кланяюсь, хотя понимаю, что нет никакого смысла кланяться слепой, — и бормочу:
— Я… я жду здесь господина доктора.
Сейчас дверь открыта настежь. Левой рукой женщина все еще держится за ручку, словно ища опоры в темноте. Потом она выступает вперед, ее брови над потухшими глазами сердито хмурятся, а голос звучит уже по-другому, твердо и повелительно.
— Сейчас приема нет. Когда муж вернется, ему надо поесть и отдохнуть. Не могли бы вы прийти завтра?
С каждым словом лицо ее мрачнеет; видно, что она едва сдерживается. «Истеричка, — думаю я. — Не надо ее раздражать». И еще раз, как дурак, кланяюсь в пустоту.
— Прошу прощения, сударыня… я, конечно, не собираюсь консультироваться с господином доктором в столь поздний час. Я только хотел сообщить ему… об одной из его больных.
— Больные! Всегда больные! — Ее ожесточение сменяется плаксивостью. — Сегодня его подняли с постели в половине второго ночи, в семь утра он опять ушел и до сих пор не возвращался. Ведь он сам заболеет, если ему не дадут отдохнуть! Но теперь хватит! Сейчас приема нет, я вам сказала. Прием до четырех. Напишите ему, что вам нужно, а если это очень срочно, пойдите к другому врачу. В городе врачей полно, найдете их на каждом углу.
Она подходит еще ближе, и я, словно чувствуя свою вину, отступаю перед ее гневно возбужденным лицом, на котором внезапно вспыхивают белыми огнями широко раскрытые глаза.
— Уходите, я вам говорю. Уходите! Пусть он поест и выспится, как все люди! Что вы все впились в него! И ночью, и утром, и целый день без конца больные, он изводит себя ради них, и все даром! Вы чувствуете его слабость, и поэтому вы цепляетесь за него, только за него… ах, какие вы все жестокие! Только ваша болезнь, только ваши заботы, до остального вам дела нет! Но я этого больше не потерплю. Уходите, говорят вам, сейчас же уходите! Оставьте же его наконец в покое, дайте ему вечером отдохнуть хоть часок!
Она добирается до стола. Каким-то шестым чувством она угадывает, где я стою, и глаза ее неподвижно устремлены прямо на меня, словно они видят. В ее гневе так много искреннего и в то же время болезненного отчаяния, что мне невольно становится стыдно.
— Разумеется, сударыня, — извиняюсь я. — Я прекрасно понимаю, что господину доктору нужен отдых… и я не буду вам больше мешать. Позвольте только написать ему несколько слов или, может быть, позвонить через полчаса.
Но она отчаянно кричит:
— Нет! Нет! Никаких звонков! Целый день эти телефонные звонки, всем от него что-то нужно, все выпытывают, все жалуются! Он и куска не успевает проглотить, как уже должен бежать к телефону. Я вам сказала: приходите завтра на прием, за одну ночь ничего не случится. Должен же он когда-нибудь отдохнуть. Уходите, я вам говорю!
И слепая, сжав кулаки, неуверенно ступая, приближается ко мне. Это ужасно. Мне кажется, что ее протянутые руки вот-вот схватят меня. Но в этот момент наружная дверь открывается и с треском захлопывается. Это, наверное, Кондор.
Слепая прислушивается, вздрагивает. Ее лицо моментально меняется. Она начинает дрожать всем телом, руки, только что сжатые в кулаки, умоляюще прижимаются к груди.
— Не задерживайте его, — шепчет она. — Не говорите ему ничего! Он очень устал, он целый день был на ногах… Прошу вас, подумайте о нем! Имейте же состра…
В эту секунду дверь открылась, и Кондор вошел в комнату.
Он, без сомнения, с первого взгляда понял, что происходит, но ни на миг не потерял самообладания.
— Ах, ты здесь составила компанию господину лейтенанту, — оживленно начал он; я давно заметил у него привычку скрывать свое волнение нарочитой бодростью тона. — Как это любезно с твоей стороны, Клара!
Он подошел к слепой и нежно погладил ее седые спутанные волосы. Это прикосновение сразу преобразило ее. Выражение страха, только что искажавшее ее лицо, исчезло от этой нежной ласки; едва почувствовав близость Кондора, она тут же повернулась к нему с беспомощной, застенчивой улыбкой: отблеск света упал на ее чистый, слегка покатый лоб. Поразительным был этот внезапный переход от гневного возбуждения к спокойствию и уверенности. В присутствии мужа она совсем забыла обо мне. Ее рука, словно притягиваемая магнитом, потянулась к нему, мягко ощупывая пустоту, и как только ее ищущие пальцы коснулись его рукава, они начали нежно скользить вверх и вниз по его руке. Понимая, что она всем существом тянется к нему, он подошел к ней вплотную, и она прислонилась к мужу, словно обессилевший путник, в изнеможении опускающийся на землю. Он, улыбаясь, обнял ее за плечи и повторил, не глядя на меня:
— Как это любезно с твоей стороны, Клара! — Его голос, казалось, тоже ласкал ее.
— Извини меня, — начала она, — но я должна была все-таки объяснить этому господину, что тебе сначала надо поесть, ведь ты очень голоден. Весь день в разъездах, а здесь тебе уже звонили раз пятнадцать… Прости, но я попросила господина зайти завтра, потому что…
— Вот тут-то, детка, ты и попала впросак, — рассмеялся он, снова погладив ее волосы (я понял: он сделал это, чтобы не обидеть ее своим смехом). — Этот господин, лейтенант Гофмиллер, к счастью, не пациент, а друг, который уже давно обещал навестить меня, когда попадет в город. Ведь он свободен только по вечерам, а весь день торчит на службе. Теперь главный вопрос: найдется у тебя для него что-нибудь вкусное на ужин?
На ее лице промелькнул испуг, и я понял, что она мечтала побыть наедине с тем, кого она так Долго ждала.
— Нет, нет, спасибо, — поспешно отказался я. — У меня совсем нет времени. Мне никак нельзя пропустить вечерний поезд. Я хотел лишь передать привет от наших общих знакомых.
— У них все в порядке? — спросил Кондор, пристально глядя мне в глаза. И, каким-то образом догадавшись, что «не все» благополучно, быстро прибавил: — Так вот, дорогой друг, моя жена всегда знает, что мне нужно, и даже лучше, чем я сам. Я действительно страшно голоден и никуда не гожусь, пока не проглочу что-нибудь и не закурю вечернюю сигару. Если ты не возражаешь, Клара, пойдем-ка поужинаем, а господин лейтенант немного подождет. Я дам ему какую-нибудь книжонку, или он просто отдохнет. У вас, наверное, был сегодня тяжелый день, — обратился он ко мне. — Потом, с сигарой, я приду к вам, правда, в домашней куртке и шлепанцах, но вы, господин лейтенант, не будете требовать от меня вечернего туалета, не так ли?

Назад Оглавление Далее